Издательство "Мишень", Париж 1929-1931 Георгий Александрович Соломон-Исецкий
Среди красных вождей
Часть 2. Моя служба в Москве, Главы X-XIII
Обстрелом, как врага, встретила меня родина. Невольно в сердце закопошились какие то тяжелые и смутные предчувствия...
Окружив меня и моих спутников, стояли оборванцы с винтовками, босые, в фуражках и шапках, ничем, кроме своего оружия, не напоминавшие солдат. Они как то виновато и смущенно переминались с ноги на ногу, не зная, как отнестись ко мне. Наконец, один из них обратился ко мне с просьбой:

- Не найдется ли у вас, товарищ, папироски, али табачку... смерть покурить охота...

Я дал им по папироске. Покурили. Они стали меня расспрашивать, кто я, как и что... Поговорили на эту тему.

- А что, господин консул, - спросил один из них, - вам неизвестно, сказывают, скоро французы и англичане придут нас ослобонить... в народ много бают, так вот, вы не слыхали ли чего там, заграницей?..
- От кого освобождать? - спросил я.
- Да, от кого же, как не от большевиков, - отвечал солдат.
- Ну, полно вам, ребята, языки чесать, нечего зря в колокола звонить, - оборвал его один из красноармейцев, оказавшийся старшим. - Так это они невесть что болтают, - заметил он, обращаясь ко мне, - пустомели... А вот вам, товарищ консул, придется итти с нами к ротному... там вам все объяснять...

И мы направились куда то вдаль от боевой линии
 
Мы подошли к ряду изб, в одной из которых и помещалась канцелярия ротного командира. Я вошел в светлую горницу и увидал двух молодых людей в русских рубашках, занятых игрой в шахматы. Один из игравших был ротный командир, другой полуротный. Оба они были прапорщики запаса из студентов, призванных на войну. Они прямо накинулись на меня с массой вопросов: как и что делается заграницей? Пришлось делать целый доклад. Наконец, меня и моих спутников отправили в сопровождении конвоя в полковой штаб, находившийся далеко, в лесной чаще. Так, все на тех же телегах, переезжая из штаба в штаб, мы продвигались по пути к Двинску.

Грустная и тяжелая это была дорога. Мы ехали по разоренной стране. Всюду следы войны. Обгорелые остатки целых выжженных деревень. Кое-где встречались покинутые концентрационные лагери, напоминавшие клетки для диких зверей. Мы ехали, вернее, тащились по лесам и пустыням, поросшим травой, вдоль запущенных полей, и мы почти не встречали скота, - все, или почти все было реквизировано, перерезано... И всюду картины лишений, лишений без конца! С большим усилием и за безумные деньги мы раздобывали необходимую провизию. Но особенно меня поражало население тех местностей, по которым приходилось проезжать.

Уныние и полная безнадежность царили повсюду, и люди даже не скрывали своего отчаяния, и в случайных беседах открыто жаловались на то, что большевики довели их своими реквизициями и всей своей политикой до полного разорения, полной нищеты, - что они постепенно перерезали весь скот... Сопровождавшие нас красноармейцы лишь подтверждали слова крестьян и тоже грустно и безнадежно вздыхали. Никто не скрывал своей ненависти к новому режиму, и все ждали освобождения извне, от французов, англичан, немцев...

Переночевав ещё в Ново-Александровске, мы на второй или третий день под вечер добрались, наконец, до Двинска. Остановились в грязной, запущенной гостинице, хозяйка которой не скрывала своего недовольства, говоря, что большевики её в конец разорили. Поражало то, что никто не боялся говорить вслух о своей ненависти к большевикам и о своих "контрреволюционных" надеждах и вожделениях. Хозяйка нашей гостиницы, узнав, что мы приехали из Германии, с горечью сказала мне:

- Ах, господин, господин, зачем же вы не остались там?.. Вы сами полезли в петлю... Над нами ведь царит проклятие... Что мы будем делать!.. только Бог знает... Bсе помрем...

Я отправился в штаб начальника Двинского укрепленного района. Это был старый боевой генерал царской службы, человек очень почтенный и искренно служивший (он говорил об этом откровенно) не большевикам, а России, какова бы она ни была... Политкоммиссар Аскольдов в разговорах со мной отзывался восторженно об этом генерале и, насколько я мог судить, между ними обоими были самые теплые товарищеские отношения, основанные на объединявшей их обоих преданности делу. Оба, и генерал и политкоммиссар, встретили меня очень приветливо и тепло. Конечно и здесь я должен был, как это повторялось во всех штабах по пути моего следования, делать подробные сообщения о том, что творится заграницей. К ним почти не доходили известия извне...

Только из Двинска я мог послать в Москву телеграмму Красину по адресу "Метрополь, комната № 505 ", сообщенному мне Аскольдовым. И уже через два часа мне в гостиницу был доставлен ответ за подписью Красина с указанием адреса, где я должен был остановиться, на Б. Дмитриевке.

Поздно вечером ко мне в гостиницу явился комендант города Двинска. Это был препротивный молодой человек, партийный коммунист. Представившись мне, он тотчас же вызвал к себе хозяйку гостиницы и, не знаю уж почему, сразу же стал говорить с ней грубо, обращаясь к ней на "ты" и, к моему возмущению, все время пересыпая свою речь словами "жиды, жидовка".

- Ты у меня смотри, - начал он свою речь, - чтобы господину консулу не было оснований жаловаться!.. Ты всякие эти жидовские фигли-мигли оставь!.. Слышишь!..
- Слушаю, господин комендант... Будьте покойны, - я сделаю все, чтобы господин консул были довольны... Конечно, теперь трудно с провизией и вообще трудно, но все, что я могу, будет сделано...
- Нечего мне зубы заговаривать, знаю я тебя, жидовская морда, знаю!.. И имей в виду, что господин консул и его спутники будут стоять у тебя в порядке реквизиции - никакой платы, понимаешь!..
- Слушаю, господин комендант...

Я не выдержал
 
Отозвав в другую комнату ретивого коменданта, я заявил ему свой протест по поводу манеры его обращения с этой почтенной женщиной и сказал, что я, конечно, буду платить, что я уже сговорился с ней о цене за комнаты и пр.

- Ха-ха-ха! - искренно расхохотался он. - Вы привыкли там заграницей, а здесь, у нас, не Европа. Все это сволочи, буржуи, контрреволюционеры, - с ними иначе нельзя, а то они к нам на шею сядут. Ведь это все наши враги и добром с ними ничего не сделаешь... Будьте покойны, товарищ, я знаю, что делаю...

- Все это хорошо, - ответил я, - только я вам заявляю, что не хочу принимать участия в тех оскорбительных выходках, которые вы себе позволяете и имейте в виду, что я за все буду платить...
- Ну, нет-с, этого я вас прошу не делать, вы подорвете мой престиж, ведь теперь война... А оскорбления!.. Ха-ха-ха! Вот уж это ей нипочем - раз вытереться... - и он, отмахнувшись от меня, как от назойливой мухи, возвратился в комнату, где мы оставили хозяйку и снова накинулся на нее.

Как ни хлопотала несчастная "контрреволюционерка", стараясь угодить нам, доставая свое лучшее белье, готовя нам ужин, тем не менее мы могли провести у нее только одну ночь, которую мы все не спали, ведя отчаянную борьбу со вшами, покрывавшими и нас и наши вещи... Весь дом был наполнен этими паразитами. На утро мы перебрались в другую гостиницу, относительно довольно чистую. С большим трудом я уговорил хозяйку покинутой гостиницы взять с меня плату, уверив её всеми мерами, что не скажу об этом коменданту... В Двинске нам пришлось задержаться на несколько дней из-за железнодорожной разрухи: не было подвижного состава.

И мы воспользовались этим временем, чтобы немного передохнуть после долгого и утомительного пути на простых крестьянских телегах по избитым, в конец испорченным дорогам. За это время мне пришлось познакомиться с поистине ужасной жизнью двинчан. Подвоза из разоренных реквизициями деревень не было. У крестьян отбиралось все; хлеб, скот, всякие овощи, словом вся провизия. Рынки пустовали, большинство лавок было закрыто. Всюду нищие. И по словам местных жителей нас ждал голод и в пути по железной дороге. С большими усилиями, не желая прибегать к помощи бравого коменданта, мы запаслись, при содействии хозяев гостиницы, кое-какой провизией для пути по железной дороге.

Аскольдов и генерал снабдили меня всевозможными пропусками, открытыми листами, удостоверениями к разным властям об оказании мне и моим спутникам всякого рода содействия к беспрепятственному следованию в Москву, о том, что мой и моих спутников багаж не подлежит таможенному досмотру, специальное удостоверение за массой подписей (Аскольдова, генерала, коменданта, председателя местной ВЧК и пр). на имя агентов и учреждений ВЧК, что наш багаж не подлежит их ревизии и пр. пр. Все эти бумаги составили собою целый объемистый пакет. Уже одно только умопомрачительное количество этих удостоверений и приказов к разного рода властям способно было вселить подозрение и сомнение в их целесообразности, - ведь у семи нянек дитя без глаза.

Наконец, мы выехали из Двинска. Нам отвели половину вагона третьего класса, которая была закреплена за мною путем специальных удостоверений к военным, железнодорожным властям и учреждениям ВЧК. Но, как и следовало ожидать на первой же станции, где вагоны брались штурмом, к нам в отделение набилось народу, что ни пройти, ни пролезть. Но тут, без моего вмешательства, явился предупрежденный по телефону из Двинска начальник станции с агентами ВЧК, которые, несмотря на наши протесты (было просто стыдно пользоваться исключительными условиями), грубо удалили почти всех пассажиров, лишь по моим настояниям оставив немногих, впрочем, ехавших до ближайшей остановки. И тут же, как я это понял вскоре, ко мне прикомандировали чекиста под видом красноармейца, возвращающегося из командировки, попросив меня приютить его в "моём" отделении до Москвы. Он на всех остановках запирал наш вагон на ключ и никого не впускал в него...
 
Не знал я и не думал тогда, что с этих пор я был обречен в дальнейшем всегда иметь около себя этого соглядатая: изменялись лишь лица, но ангел-хранитель всегда был со мною. Но об этом дальше. По временам я урывался от моего соглядатая и входил во второе отделение нашего вагона. Там сидели крестьяне и всякого рода люди, и мне приходилось слышать отрывки из их разговоров, полных нескрываемого озлобления против большевиков, жалоб на грабежи и насилия под видом реквизиций...
 
Становилось душно от этих разговоров и жалоб и было больно и тяжело, точно я переживал тяжелый сон...

Несмотря на все удостоверения, наш путь по жел. дороге шёл с перерывами. Так помню, это было уже в Смоленске, поезд остановился и я вошел в контору начальника станции. Она была вся забита волнующимися и кричащими людьми. Среди них, точно в истерике, вертелся начальник станции в изодранной одежде, в красной измятой и покрытой пятнами фуражке. Его осаждали разные лица.
Все это были представители разных ведомств, снабженные, как и я, тучами предписаний, удостоверений, приказов. Bсе они наперебой требовали от этого мученика в красной фуражке отправить их, тыча ему в глаза свои удостоверения, крича и угрожая. Начальник станции, точно волк, травимый со всех сторон борзыми, сыпал ответы направо и налево.

- Я ничего не могу сделать, товарищи, - надрываясь кричал он в одну сторону, - нет подвижного состава... Жалуйтесь, - отвечал он другому, - что хотите делайте со мною, хоть расстреляйте, не могу: нет подвижного состава, нет тяги... только завтра, если прибудет состав, я могу отправить поезд... Хорошо, - говорил он третьему, - увольняйте, мне и так больше невмоготу...

А осаждавшие его кричали, жестикулировали, ругались площадными словами, дергали его каждый в свою сторону, требуя, чтобы он слушал... Мне тоже нужно было справиться о времени дальнейшего следования. Но я не решился в свою очередь терзать этого страстотерпца и ушёл. От кого то я узнал, что поезд на Москву предполагается на другой день. Мы выгрузили наш багаж, перетащили его в находившийся около вокзала какой то полуразрушенный домишко, где один из носильщиков устроил нас на ночлег.
 
Все мы поместились в одной проплеванной и загаженной комнате, почти без мебели. Бродя в ожидании поезда по Смоленску, я видел и слышал то же, что и в пути: пустые рынки, заколоченные лавки, сумрачные лица, исхудалые и истощенные и озлобленные жалобы и проклятья. Все, кого я встречал в Смоленске и с кем говорил, были полны нескрываемой ненависти к большевикам. Так, хозяйка хибары, где мы нашли приют, узнав, что я "своей охотой" возвращаюсь в советскую Россию, начала охать и ахать и рассыпалась в жалобах на насилия...

- Вот у меня есть племянник, Мишей зовут. А вот уже четвертый месяц, как его чекисты арестовали и увезли в Москву и с тех пор ни слуху, ни духу...

Писала я ему, а ответа нет, справлялась о нём и тоже ничего не добилась - точно в воду канул... А и арестовали то его тоже зря. У него был товарищ, дружили они ещё по школе. Ну, товарищ этот был известно еврей. Вот как то раз - а было это четыре месяца назад - они и поспорили о чем то друг с другом... люди молодые, ну, известно, долго ли поспорить. Ну только Миша и обругай его в споре то "жидом", а тот его "кацапом"... А звать его Гершкой. И вот этот Гершко побежал в милицию жаловаться, а оттуда его послали в Чеку, вот и пришли чекисты и забрали моего Мишу - ты, говорят, черносотенец, не имеешь ты полного права выражаться... Ну, а Миша говорит, "да он обругал меня "кацапом"... Они не стали его слушать да отослали в Москву. Теперь и сам этот Гершко плачет по Мише, "что, мол, я со зла наделал, погубил лучшего моего друга..." Ходил он сам в Чеку, просил ослобонить Мишу, а ему ответили, что так этого дела оставить нельзя, потому что тут "контрреволюция"... Уж Гершко и прошения посылал в Москву и все ни почем, а Миша мой сидит да сидит, коли жив ещё...

Мы добрались, наконец до Москвы. Это было 6-го июля 1919 г.
 
Нашлись какие то носильщики, которые, выгрузив наш обильный багаж, повезли его на ручной платформе-тележке к выходу. Я сопровождал его. Вдруг несколько человек в кожаных куртках грозно остановили носильщиков.

- Стой! - властно крикнул один из них. - Откуда этот багаж, чей?..

Носильщики остановились. "Это чекисты" - быстро шепнул мне один из них. Я подошел к старшему и назвав себя, дал ему все указания.

- Ага, - ответил он, - так... ну так тем более багаж должен быть осмотрен нами...
- Нет, товарищ, - твердо и решительно возразил я, - мой багаж вашему осмотру не подлежит...
- Не говорите глупостей, гражданин, мы знаем, что делаем, вы нам не указ... Предъявите ваши документы и идем с нами...
- Никуда я с вами не пойду и производить обыск в моём багаже не позволю... Вот мои документы, - сказал я, вытащив из кармана мои удостоверения. - Я вам не позволю рыться в моих вещах, я везу с собой массу важных документов, которые не имею права никому показывать: я еду из Германии, я бывший советский консул... Я сейчас позвоню Чичерину, Красину...

Чекисты в это время успели рассмотреть мои документы и после некоторых препирательств и ругани (настоящей ругани), с озлоблением, точно звери, у которых вырвали из зубов добычу, пропустили меня и моих спутников.

А кругом стояли стон и плач. Чекисты набрасывались на пассажиров, отбирали у них котомки, мешочки, чемоданы с провизией и реквизировали эти продукты. Напомню читателю, что в Москве в это время уже начинался лютый голод, а покупать и продавать что-нибудь было строго воспрещено, под страхом тяжелой кары... Всё должны были довольствоваться определенными выдачами по карточкам, по которым почти ничего не выдавалось. Среди молящих и плакавших на вокзале, мне врезалась в память одна молодая женщина, хотя и одетая почти в лохмотья, но сохранившая облик интеллигентного человека. У нее отобрали мешок с какой то провизией.

- Не отнимайте у меня, прошу вас, - молила она чекиста, вырвавшего у нее из рук её мешок.
- Я привезла это моим детям... они голодают... Господи, я насилу раздобыла, за большие деньги... продала теплое пальто... не отнимайте, не отнимайте...

И она побежала за быстро шедшими чекистами, плача и моля...

- Знаем мы вас, буржуев, - говорил ей в ответ чекист, грубо отталкивая её. - Спекулянты проклятые, небось на Сухаревку потащишь... А вот за то, что ты пальто продала, следовало бы тебя препроводить к нам...

Испуганная женщина моментально умолкла и быстро скрылась в толпе, оставив в руках чекиста добычу...

Я стиснул зубы, с трудом удержав себя, чтобы не вмешаться...
 
Что я мог сделать... Оставив моих спутников, я вышел с вокзала искать извозчиков. Их не было. Растерянный стоял я, не зная, что делать, когда из подъехавшего автомобиля выскочил и бросился ко мне Красин, предупрежденный мною телеграммой из Смоленска...

XI

Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел. Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев все время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в "свинюшник".

Я, согласно уговору, поехал в "Метрополь" к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были получены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне, под влиянием Воровского весьма отрицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили "подставить ножку" и оставить меня выпутываться как угодно, из моего затруднительного положения.

Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского Министерство иностранных дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чичерина принятия мер к нашему немедленному освобождению. И Чичерин и Литвинов уверяли его, что делается все необходимое, что они обмениваются телеграммами с германским правительством, но что последнее затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы...

Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловаться или рисоваться моими страданиями, нет, а с единственной целью показать читателю, как советское правительство и его деятели, сводя свои личные счеты, относятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие случайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все, и Чичерин и Литвинов не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела... Но что им, всем этим непомнящим родства, до других, что им, этим "идеологам" борьбы "за лучший мир", до чужой жизни...

- Да, брат, - говорил Красин, - с грустью приходится убедиться в том, что личные счеты у нас легли во главу угла отношения друг к другу... Меня, например, Литвинов ненавидит всеми фибрами своей душонки... это старые счеты ещё со времен подполья. Вечная, ничем несдерживаемая зависть, боязнь остаться позади. И вот и на тебя он переносит ту же ненависть и всеми мерами старается, чтобы ты, Боже сохрани, как-нибудь не выдвинулся бы выше него. Он, конечно, забыл, или сознательно, просто по маленькой подлости маленького человечишки, озлобленного превосходством других, делает вид, что забыл, как ты, когда то, ещё в Бельгии, после его ареста в Париже, ломал копья за него...

А когда ты остался один в Гамбурге, среди волнующегося моря революции, а потом был арестован, он, опасаясь того ореола, который может тебя окружить в глазах советских верхов и выдвинуть, почувствовал к тебе глухую ненависть и всеми мерами старался использовать этот благоприятный случай утопить тебя... Я знаю, что фактически он застопорил вопрос с ответами на твои радио из Гамбурга, на телеграммы Министерство. иностранных дел о вашем аресте... Это человек из породы тех, которые по своей натуре, способны лишь к мелкой, обывательского характера злобе к тем, кто им протягивает руку помощи, оказывает одолжение... Вообще насчет благородства здесь не спрашивай... Все у нас грызутся друг с другом, все боятся друг друга, все следят один за другим, как бы другой не опередил, не выдвинулся...

Здесь нет и тени понимания общих задач и необходимой в общем деле солидарности... Нет, они грызутся. И поверишь ли мне, если у одного и того же дела работает, скажем, десять человек, это вовсе не означает, что работа будет производиться совокупными усилиями десяти человек, нет, это значит только то, что все эти десять человек будут работать друг против друга, стараясь один другого подвести, вставить один другому палки в колеса и таким образом в конечном счете данная работа не только не движется вперед, нет, она идёт назад, или в лучшем случае, стоит на месте, ибо наши советские деятели взаимно уничтожают продуктивность работы друг друга... Право, в самые махровые царские времена, со всеми их чиновниками и дрязгами не было ничего подобного... Но ведь то были чинуши, бюрократы, всеми презираемые, всеми высмеиваемые, а теперь ведь у власти мы, соль земли!.. ха-ха-ха! посмотри на нас, как следует и окажется, что мы во всей этой слякоти превзошли и Перидоновых и Акакий Акакиевичей и всех этих героев старого времени...

Я заговорил с ним о моих тяжелых впечатлениях в пути по России

- Недовольство, говоришь ты, - ответил Красин, - да, брат, и злоба, страшная злоба и ненависть... Делается все, чтобы искушать человеческое терпение. Это какое то головотяпство и они рубят сук, на котором сидят. И, конечно, если народ поднимется, всем нам не сдобровать, - это будет пугачевщина и народ зальет Россию кровью большевиков и вообще всех, кого он считает за таковых... и за господ...

- Хорошо, - возразил я, - ну, а твое влияние на Ленина? Неужели ты ничего не можешь сделать?

- Ха, моё влияние, - с горечью перебил он меня. Ну, брат, моё влияние это горькая ирония... В отдельных случаях мне иногда удается повлиять на него... когда, например, хотят «вывести в расход» совсем уже зря какого-нибудь ни в чем неповинного человека... Но, мне кажется, что на него никто не имеет влияния... Ленин стал совсем невменяем и, если кто и имеет на него влияние, так что "товарищ Феликс", т.е., Дзержинский, ещё больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, который запугивает Ленина контрреволюцией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь...
 
А Ленин - в этом я окончательно убедился - самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру... И Дзержинский играет на этой струнке... Словом, дело обстоит так: все подавлено и подавляется ещё больше, люди боятся не то, что говорить, но даже думать... Шпионство такое, о каком не мечтал даже Наполеон третий - шпионы повсюду, в учреждениях, на улицах, наконец, даже в семьях... Доносы и расправа втихомолку... Дальше уже некуда идти...

- А тут ещё и белое движение, - продолжал он, - на юге Деникин, на северо-западе Юденич, на востоке Колчак, на Урале чехословаки, а на севере англо-добровольческие банды... Мы в тисках... И для меня лично не подлежит сомнению, что нам с нашими оборванцами, вместо армии, плохо вооруженными, недисциплинированными, без технических знаний и опыта, не сдобровать перед этими белыми армиями, движущимися на нас во всеоружии техники и дисциплины...

И все трусят... И знаешь, у кого особенно шея чешется и кто здорово празднует труса - это сам наш "фельдмаршал" Троцкий. И, если бы около него не было Сталина, человека, хотя и не хватающего звезд с неба, но смелого и мужественного и к тому же бескорыстного, он давно задал бы тягу... Но Сталин держит его в руках и, в сущности, все дело защиты советской России ведет он, не выступая на первый план и предоставляя Троцкому все внешние аксессуары власти главнокомандующего... А Троцкий говорит зажигательные речи, отдает крикливые приказы, продиктованные ему Сталиным, и воображает себя Наполеоном... расстреливает...

И он рисовал передо мной самые мрачные картины, одну за другой. Всякое проявление свободы убито, прессы нет, кроме казенной, нет свободы стачек, рабочих, при попытке забастовать, арестуют, ссылают и преспокойно расстреливают....

Так мы беседовали об общем положении в России. И внезапно, как это часто бывает между близкими людьми, в одно и то же время одна и та же мысль резнула его и меня. Мы посмотрели друг другу в глаза и сразу поняли друг друга. Поняли без слов...

- Да, - как то тихо и особенно вдумчиво протянул Красин, - мы с тобой сделали непоправимую ошибку...
- Непоправимую, - тихо повторил я. - Теперь ничего не поделаешь.. Назвался груздем...

Напомню, что Красин в это время был одновременно народным комиссаром путей сообщения, а также торговли и промышленности. И тут же он предложил мне пост его заместителя, как народного комиссара торговли и промышленности. Я категорически стал отказываться от этого поста. И не из чувства излишней скромности, а по соображениям другого порядка. Мне вспомнилась вся та травля, которой я подвергался на должности первого секретаря берлинского посольства, а затем вся та склока, которой сопровождалось моё назначение консулом в Гамбург, а также все отношение ко мне Чичерина и компании после германской революции с моим радио из Гамбурга и моим арестом... Все это приводило меня к мысли, что на новом высоком посту мне не избежать новых трений, новых подвохов, подсиживаний, сплетен, нашептываний и пр. И поэтому то, мотивированно отказываясь от предложения Красина, я просил его о назначении меня не на пост, а на какую-нибудь скромную должность, говоря ему, что на каждом месте я останусь самим собой со всем моим опытом, знаниями, добросовестностью и пр.
 
Он долго возражал, настаивая на своем

- А ты не думаешь Леонид, - сказал я, - что это назначение вызовет такую же склоку, какую я перенес при назначении меня консулом в Гамбург?..
- Нет, - решительно возразил он, - этого бояться нечего, особенно в виду того, что я, получив твою телеграмму о выезде из Берлина, имел беседу с Лениным. Он спросил меня: "Имеете ли вы какие-нибудь виды на Соломона, Леонид Борисович?". Я ему ответил, что в виду смерти Марка Тимофеевича Елизарова (Муж сестры Ленина. О нём см. во введении к настоящим воспоминаниям. - Автор), бывшего моим заместителем по комиссариату торговли и промышленности, я хотел бы, чтобы ты занял этот пост с тем, чтобы, когда ты ознакомишься с ходом дел и вообще войдешь в курс советской жизни, я устранился бы совсем, и ты стал бы народным комиссаром. Ленин согласился с этим вполне и прибавил: вот и великолепно - «кстати, он был большим другом покойного Марка...»

Так что, видишь, твои опасения на счёт склок совершенно неосновательны, раз уж сам Ленин согласен...
Красин добавил к этому ещё чисто дружеские уговоры... И я согласился.

- Да, кстати, - добавил Красин, - Ленин напомнил мне, что ты должен обязательно официально зачислиться в коммунистическую партию. Тебе нужно будет повидаться с Еленой Дмитриевной Стасовой (тогдашний секретарь коммунистической партии), которая уже предупреждена. Ты её знаешь?

- Нет, никогда не встречался... А что она за человек ?
- Она то? - ответил Красин. - В двух словах, это просто кровожадная ведьмистая баба с характером, сочувствующая расстрелам и всякой гнусности... Ну, да ничего не поделаешь...

Затем я сообщил Красину о поручении литовского правительства и просил его передать о нём Ленину. Сперва Красин долго настаивал на том, чтобы я лично переговорил с Лениным об этом:

- Да понимаешь ли ты значение этого предложения?.. Ведь это была бы первая брешь в окружающей нас блокаде. Ведь вслед за миром с Литвой и другие страны поспешили бы установить с нами дипломатические сношения... Нет, ты должен сам сообщить ему об этом. Он, конечно, будет в восторге и, увидишь, это отразится и на твоих отношениях с ним...

Но я стоял на своем и лишь заметил, что в случае, если Ленин сам выразить желание переговорить со мной, я повидаюсь с ним... На другой же день Красин повидался с Лениным и переговорил с ним об этом деле. Явился он от него ко мне крайне сконфуженный и смущенно сказал мне, что ничего из этого дела не вышло. На мой удивленный вопрос, неужели же Ленин не хочет воспользоваться таким удобным случаем вступить в переговоры с Литвой, и на моё недоумение по этому поводу, Красин сказал:

- Ничего, брат, с ним не поделаешь... У Ленина имеется громадный зуб против тебя. Он до сих пор не может забыть, что когда то в Брюсселе ты позволил себе не согласиться с ним, резко возражал ему... Да, недалеко мы уедем с вечными сведениями старых счетов при деловых отношениях, чорт бы их драл... А скажи кстати, что у вас было с Лениным в Брюсселе? Ты как то никогда не рассказывал мне этого... Отчего он постоянно с иронией называет тебя "отзовистом"? Это было на почве "отзовизма"?..

И я рассказал ему историю моего столкновения с Лениным, которую привожу ниже, ибо она вносит определенную черту в характеристику «великого Ильича».
 
Это было в 1908 году в Брюсселе, где я находился в
качестве политического изгнанника на определенный срок
 
Я был секретарем брюссельской группы Российской социал-демократической партии. Ленин приехал из Парижа в Брюссель для участия в заседании Интернационального бюро (Второй Интернационал), членом которого он состоял. У меня были очень теплые и сердечные отношения со всей семьёй Ульяновых ещё по Москве, а потому я предложил Ленину остановиться у меня в моей единственной комнате, снимаемой у хозяев в Икселте.. Он и прогостил у меня несколько дней, ночуя на диване. Мы с ним много говорили и, конечно, на темы о революции, партии и пр. В то время модным и острым в нашей партии был вопрос об отношении к думской фракции, во главе которой стоял покойный Чхеидзе.

Фракция была малочисленна - если не ошибаюсь, она состояла всего из семнадцати человек. Все это были, не исключая, по моему мнению, и самого Чхеидзе, люди незначительные. Не пользуясь по своей малочисленности никаким влиянием на ход парламентских дел и занятий, это левое крыло думской оппозиции могло играть только одну роль, резко выражая чаяния и вообще идеи рабочего движения. Но фракция качественно была очень слаба и все её выступления, по общему признанию, были очень жалки. И, не умея выпукло выявлять истинные задачи рабочего движения, как по отсутствию талантов, так и по своей слабой теоретической подготовке, фракция не только не могла оттенять ясно и определенно платформы своей партии, но часто впадала в глубокие противоречия с её основоположениями. Поэтому она часто попадала в глубоко комичное положение и её легко разбивали искушенные политическим опытом представители других думских фракций. И нередко их высмеивали...

Центральный комитет партии старался повлиять на свою думскую фракцию, давая ей нужные указания и директивы по поводу необходимых выступлений, подготовляя для них не только материал, но даже и целые речи. Однако, при всей своей качественной незначительности, фракция все время игнорировала указания Центрального комитета, обнаруживая крайнее самолюбие и, основанную на невежестве, "самостоятельность"...
 
Таким образом, в описываемое время в партийных кругах сперва началось глухое, но постепенно все резче и резче проявляемое негодование, которое отлилось в конце концов в движение дезавуировать фракцию. Сторонники лишения фракции мандата на партийном жаргоне именовались "отзовистами". И в отдельных группах и кружках партии шли горячие споры на эту тему.
 
Я лично стоял на почве "отзовизма"

Как то вечером, вскоре после приезда Ленина, мы заговорили с ним на эту тему. Ленин был убежденным противником "отзовизма". И между нами начался спор. По своему обыкновенно, Ленин спорил не просто горячо и резко, но вносил в свои реплики чисто личные оскорбительные выпады.

- Отзовизм, господин мой хороший, - сказал он, - это не ошибка, а преступление... Все в России спит, все замерло в каком то обломовском сне. Столыпин все удушил. реакция идёт все глубже и глубже... И вот, цитируя слова М. К. Цебриковой, напомню вам, что "когда мутная волна реакции готова в своем стремлении поглотить и залить все живое, стоящее на передовых позициях должны во весь голос крикнуть: держись!"...

- Вот именно, - возразил я, - "крикнуть и кричать, не уставая: держись!" Но тут то и зарыта собака... Наши то передовые не умеют и не хотят кричать... Голоса их, - вспоминаю "Стену" Андреева, - это голоса прокаженных. Они сипят и хрипят и, вместо мужественного крика и призыва, издают ряд каких то неясных шепотов и жалких бормотаний, над которыми наши противники только смеются! И я считаю, что нам выгоднее в интересах нашего дела остаться в думе без фракции, чем иметь...

- Как?! По вашему лучше остаться в думе без наших представителей? - с возмущением прервал меня Ленин. - Так могут думать только политические кретины и идиоты мысли, вообще все скорбные главой...

Надо сказать, что, споря со мной, Ленин все время употреблял весьма резкие выражения по моему адресу. Я долго старался не обращать внимания на эти обычные его выпады и вести разговор только по существу, лишь внутренне морщась... Меня эти обычные для Ильича выходки (кто встречался с Лениным, конечно, знает его невыносимую манеру оппонировать) нисколько не оскорбляли, но это, разумеется, раздражало и было просто как то неудобно вести серьезный разговор с человеком, перемешивавшим свои реплики с личными выпадами, резкостями и пр. И вот, последние его грубости вывели меня несколько из себя. Но я внешне спокойно прервал его и сказал:

- Ну, Владимир Ильич, легче на поворотах... Ведь если и я применю вашу манеру оппонировать, так и я, следуя вашей системе, могу обложить вас всякими ругательствами, благо русский язык очень богат ими...

Надо отдать ему справедливость, мой отпор подействовал на него
 
Он вскочил, стал хлопать меня по плечам, хихикая и все время повторяя "дорогой мой" и уверяя меня, что, увлеченный спором, забылся и что эти выражения ни в коей мере не должно принимать, как желание меня оскорбить... Но спор наш, как это обычно и бывает, не привел ни к каким результатам - мы друг друга не переубедили и, проспорив чуть не всю ночь, остались каждый при своем мнении.
 
Но я предложил Ленину, который, как известно, был в то время редактором нашего фракционного органа "Пролетарий", открыть на страницах его дискуссию на эту тему, сказав, что я немедленно же напишу соответствующую статью с изложением моего взгляда. Он скосил свои монгольские глаза в сторону и ответил, что он единолично не может дать согласия от имени журнала, так как "Пролетарий" ведется коллегией из пяти лиц, но что он лично будет поддерживать мою мысль об открытии дискуссии.
Вскоре он уехал. А дня через три я послал ему в Париж мою статью. Однако, время шло, а моя статья не появлялась в "Пролетарии".

Я несколько раз писал ему и Н. К. Крупской, спрашивая о судьбе моей статьи. И то он, то она отвечали мне, что не могут пока дать мне окончательного ответа, так как редакционная коллегия находится не в полном составе: кроме него и Н. К. Крупской, остальные трое членов коллегии находятся в отъезде... Словом, этот вопрос был взят, что называется, измором. И когда, порядочно спустя, Ленин по дороге в Англию (он направлялся туда для работы в британском музее над одной из своих книг) заехал ко мне в Брюссель, он на мой вопрос о судьбе моей статьи, сказал мне, что из пяти членов редакционной коллегии, только двое, он и Н. К. Крупская, высказались за помещение моей статьи и открытие дискуссии, остальные же трое категорически высказались против...

Это то столкновение Ленин не мог никак забыть...
 
И, став диктатором, чисто по обывательски мстил мне...

XII

На другой день по приезде в Москву, сговорившись по телефону с Чичериным, я явился в условленный час в комиссариат иностранных дел. Здесь я впервые лично познакомился с Чичериным. С первых же слов он, Правда, в очень вежливой форме выразил "удивление" по поводу того, что я не поспешил в первый же день приезда побывать у него, хотя почти весь день провел с Красиным.

- Ну, Георгий Васильевич, - ответил я на это замечание, доказывавшее, насколько наши сановники щепетильны и мелочны, - ведь мы с Леонидом Борисовичем старые друзья, и естественно, что нам нужно было о многом переговорить после долгой разлуки.

- Конечно, конечно, - сказал он, - я понимаю, но все-таки... Я ждал вас с понятным нетерпением... Ведь ваши переживания были исключительны...

- Да, исключительны, - согласился я с ним, подчеркнув это слово. По-видимому, он понял мой намек и понял, что мне известно его отношение ко мне, и он поспешил переменить тему разговора.

- Я сейчас позову Литвинова и Карахана, чтобы они тоже присутствовали при вашем сообщении, - сказал он, соединяясь с ними по телефону

Но прошло несколько минут, прежде чем эти два сановника явились. Ожидая их, Чичерин с чисто детским нетерпением несколько раз вызывал их по телефону, сердясь, волнуясь и торопя их...

Но, наконец, они явились. Литвинов при виде меня по старому революционному обычаю расцеловался со мной...
 
Поцелуем иуды...

И я подробно, в течение нескольких часов, должен был рассказывать им все то, что уже известно читателю из предыдущих глав. Чичерин, должен отдать ему эту справедливость, слушал с нескрываемым интересом, часто прерывая меня дополнительными вопросами, и в некоторых местах моего рассказа, где мои шаги казались ему особенно удачными, он, как бы ища сочувствия, посматривал на обоих своих помощников. Но лица их, особенно же лицо Литвинова, были холодны, точно истуканьи, и не выражали никакого интереса к тому, что я им рассказывал.

Когда же я в своем повествовании дошел до описания, как я посылал Чичерину, одну за другой, несколько радиотелеграмм, Чичерин густо покраснел и, вдруг обратившись к Литвинову, сказал:

- Ведь я вам поручал, Максим Максимович, отвечать на запросы товарища Соломона, дав вам все указания... Неужели вы оставили без ответа эти столь важные телеграммы?.. И в такой момент!?..

Литвинов смутился. Стал уверять, что он отвечал на все мои телеграммы. Чувствовалась ложь в его словах, ложь виднелась и в его маленьких, заплывших жиром глазах, которые он отводил в сторону... ложью звучали и его предположения, что его ответы за сутолокой германской революции могли не дойти по назначению... То же повторилось и при описании нашего ареста, когда комиссариат иностранных дел отвечал глубоким молчанием на телеграфные уведомления германского Министерства иностранных дел...

Когда я окончил мои сообщения, Чичерин поблагодарил меня и, задним числом выразив мне одобрение по поводу моей политики в Гамбурге, когда я был лишен указаний центра, обратился ко мне с вопросом, не хочу ли я и здесь в Москве продолжать оставаться в ведении комиссариата иностранных дел? Но едва он успел заикнуться об этом, как и Литвинов и Карахан, оба поспешили, точно испугавшись, вмешаться в разговор.

- Едва ли это будет удобно, Георгий Васильевич, - сказал Литвинов. - Мне, Леонид Борисович говорил, что он беседовал с Владимиром Ильичем по вопросу о назначении Георгия Александровича заместителем комиссара торговли и промышленности. Владимир Ильич согласен... Неудобно и в отношении его, да и в отношении Леонида Борисовича, если Георгий Александрович останется при комиссариате иностранных дел... Тем более, что Леонид Борисович сделал уже представление и вообще все шаги...

То же подтвердил и Карахан...
 
Я поспешил их обоих успокоить, сказав, что я дал уже Красину свое согласие...

Это было моё первое свидание с Чичериным. Он произвел на меня странное впечатление. Прежде всего, в нём заметны были ещё остатки старого воспитания. Но эти следы начали уже тонуть в той общей оголтелости и грубости, которые являются и до сих пор наиболее характерной чертой всех без исключения советских деятелей от высших до самых низших. Само собою, эти черты тщательно скрываются от иностранцев...

Но во внутренних сношениях друг с другом грубость и крикливая резкость считаются чем то обязательным, как бы признаком "хорошего тона". Поражала в Чичерине его крайняя неуравновешенность. И, в сущности, это был человек совершенно ненормальный. Его день начинался только часа в три-четыре после полудня и продолжался до четырех-пяти часов утра. А потому служащие Коминдела должны были работать и по ночам, так что весь комиссариат иностранных дел, in corpore вёл крайне безалаберную жизнь.

А так как Комиссариат иностранных дел вечно нуждался в сношениях с другими ведомствами, то и те должны были быть готовы по ночам давать Чичерину и его сотрудникам необходимые справки... Нередко Чичерин без всякого стеснения звонил мне по телефону часа в три-четыре ночи... Все эти отступления от обычных норм находят себе объяснение в том, что, по упорно циркулировавшим в советских кругах сведениям, Чичерин постепенно втягивался в пьянство и в употребление разных наркотиков...

Между Чичериным и Литвиновым уже тогда началась и шла, все углубляясь, глухая борьба. Литвинов был лишь членом коллегии, тогда как заместителем Чичерина считался де-факто Карахан, который, по словам Иоффе, выдвинулся во время мирных переговоров в Брест-Литовске, где он заведовал в мирной русской делегации канцелярскими принадлежностями, официально считаясь секретарем делегации. Карахан представляет собою форменное ничтожество и этим то и объясняется тот факт, что не терпящий около себя хоть сколько-нибудь выдающихся людей, Чичерин держался за него. Конечно, Литвинов, старый заслуженный член партии, не мог примириться с той ролью, которая была ему отведена в комиссариате иностранных дел. И поэтому, борясь с Чичериным, он в то же время вёл борьбу и с Караханом, и в конце концов (это было уже много спустя, когда я был в Ревеле) он был назначен первым заместителем Чичерина, а Карахан вторым...

Но, разумеется, это не удовлетворило честолюбие Литвинова, который никогда не мог примириться с тем, что, вчерашний меньшевик, Чичерин является его шефом.
Несколько слов о Карахане. Человек, как я только что говорил, совершенно ничтожный, он известен в Москве, как щеголь и гурман. В "сферах" уже в моё время шли вечные разговоры о том, что, несмотря на все бедствия, на голод кругом, он роскошно питался разными деликатесами, и гардероб его был наполнен каким то умопомрачительным количеством новых, постоянно возобновляемых одежд, которым и сам он счета не знал.

Но Чичерин ценил его. Когда Ленин, считая неприличным, что недалекий Карахан является официальным заместителем Наркоминдела, хотел убрать его с этого поста,
Чичерин развил колоссальную истерику и написал Ленину письмо, в котором категорически заявлял, что если уберут Карахана, то он уйдет со своего поста или покончит с собой... И Карахана оставили на месте к великому неудовольствию Литвинова...

В тот же день ко мне явился А.А. Языков, мой и Красина старый товарищ, с которым мы познакомились ещё в 1896 году в Иркутске. Он был, за смертью М.Т. Елизарова, единственным членом коллегии Наркомторгпрома и собирался перейти в политкомиссары в действующую армию, почему и желал, чтобы я скоре вошел в дела Наркомторгпрома и освободил его. Он повез меня сперва обедать в столовую Совнаркома, помещавшуюся в Кремле. Там я снова увидался с Литвиновым, который в качестве заведующего этой столовой, дал мне разрешение пользоваться ею. И тут же я встретил много старых товарищей, которые обступили меня и стали расспрашивать...

Два слова об этой столовой. Она была предназначена исключительно для высших советских деятелей, и потому кормили в ней превосходно и за какую то совершенно невероятно низкую плату. Но, как и во всех советских учреждениях той эпохи, в ней царили грязь, беспорядок и грубые нравы. Мне вспоминается, как во время обеда вдруг на весь зал раздался пронзительный женский голос:

- Ванька!... Хулиган... отстань, не щиплись!...

Это, сидевшая тут же за маленьким столом, кассирша
так отвечала на заигрывания с нею какого то молодого комиссара...

Затем Языков повез меня к Стасовой, жившей тут же в Кремле, в роскошно убранной квартире. Я заметил, что Языков, здороваясь с ней, имел какой то смущенный вид, точно ему было не по себе, точно он боялся, по выражению Красина, «ведьмистой и кровожадной бабы». Приняла она нас очень любезно, усадила, предложила чаю и, познакомив с явившимися тут же отцом и братом покойного Свердлова, заставила меня рассказать также и ей о моих злоключениях заграницей. Она сейчас же оформила моё вступление в коммунистическую партию... Ничего «веьдьмистого» я в ней не заметил. А между тем все её боялись и, как я выше упомянул, старый партиец А.А. Языков чувствовал себя как то не в своей тарелке в её присутствии... Не помню уж точно, почему, но она из за чего то не поладила с Лениным (как говорили, из за её самостоятельности) и вскоре была заменена на посту секретаря ЦК партии человеком вполне эластичным, Н.Н. Крестинским...

И Красин, и Языков поспешили ввести меня в круг дел комиссариата торговли и промышленности и уже на третий день я принимал участие в заседании коллегии этого комиссариата. И оба они поторопились ввести меня в самый комиссариат, представив меня сотрудникам, как "зама". Между тем, как говорится в уголовных романах, "мои враги не дремали", и... началась новая склока, работавшая у меня и у Красина за спиной.

Вопрос о назначении меня "замом" по установившейся в советском правительстве системе должен был пройти сперва в ЦК партии в лице Политбюро, а затем в Совнаркоме. Считая это, после согласия Ленина, простой формальностью, Красин внес вопрос прямо в повестку ближайшего заседания Совнаркома. Но там обсуждение вопроса было отложено до следующего заседания в виду того, что он не был предварительно рассмотрен в Политбюро. Однако, в ближайшем заседании Политбюро вопрос тоже был снят с очереди, потому что имеющий какие то возражения против моего назначения Н.Н. Крестинский, командированный на Урал, находился в отсутствии...
 
Тогда Красин стал настаивать, беседуя с отдельными членами Политбюро... Говорил он и с Лениным и со Стасовой и с другими... Bcе ссылались на Политбюро "ин корпорэ"... Bсе играли в дипломатию... Наконец прибыл и Крестинский и, после обсуждения вопроса с его участием, было постановлено отклонить представление Красина... Красин бросился к Стасовой с вопросом, почему... Та, пожимая плечами, ответила, что это тайна совещательной камеры... Он обратился непосредственно к Ленину, который тоже с ужимками сослался на тайну совещательной камеры. Тогда Красин, возмущенный этой новой интригой, за которой, как он рассказывал мне, стояли нашептывания Воровского и ЛитвиноваКрестинским я вовсе не был знаком), распускавших слух, что я злостный спекулянт и что не следует - де пускать козла в огород, заявил Ленину, что в таком случае он от моего имени требует, чтобы надо мной состоялся партийный суд. Ленин согласился...

Не скрывая своего возмущения, Красин поведал все это мне...

- Прости, - сказал он, - что я не заручившись твоим согласием, позволил себе от твоего имени поставить это требование...

- Ты поступил совершенно правильно, - ответил я. - Я был бы рад такому суду... Мне противны все эти закулисные шопоты, интриги, вообще арсенал всей этой тянущейся со времени моего приезда из Стокгольма склоки по поводу меня. Но ты увидишь, что они под тем или иным предлогом отклонять моё требование суда...

- Ну, нет, - решительно возразил Красин. - Это им не удастся... Я вот составил от своего имени заявление в ЦК партии, которое передам сейчас же Ленину... Тут надо спешить, ибо вся эта сволочь усиленно работает в темноте...

И он показал мне свое заявление. Он требовал в нём от моего и своего имени, как моего близкого товарища и друга, пролить свет на создавшееся ко мне в партии отношение. Были перечислены враждебные мне акты, начиная с моего приезда в Петербург из Стокгольма, с указанием, что я тогда уже из-за столкновения с Урицким, требовал разбора моего дела. Затем упоминалось об отношении ко мне коминдела во время моей службы в Берлине, Гамбурге... Указывалось на игнорирование моих радиотелеграмм из Гамбурга, оставление меня на произвол судьбы после ареста.

Перечислялись мои революционные заслуги... И в заключение Красин заявлял, что, будучи моим другом и товарищем со времени нашей юности и зная всю мою жизнь почти день за днем, он категорически заявляет, что "ни в частной, ни в партийно-общественной деятельности Г.А. Соломона никогда не было ничего, что могло бы его деквалифицировать" и что он просит привлечь к суду в качеств свидетелей таких то и таких то известных товарищей, начиная с самого Ленина...

И Красин тут же вызвал к телефону Ленина и сказал ему, что я подкрепляю заявленное им от моего имени требование партийного суда и что он тотчас же привезет ему свое заявление. Ленин попросил передать мне телефонную трубку.

- Здравствуйте, Георгий Александрович, - обратился он ко мне. - Вы подтверждаете требование суда?
- Да, конечно, Владимир Ильич, мне опротивели все эти пакости, - отвечал я, - и я буду очень рад, если партийный суд выскажет и свой взгляд...
- Вы правы, конечно... Ну, так вот, может быть, вы приедете вместе с Леонидом Борисовичем?
- Нет, Владимир Ильич, если моё присутствие не безусловно необходимо, прошу меня уволить: Красин передаст все от моего и своего имени...

Мне не хотелось видеться с Лениным в виду той двойственной роли, которую он играл
 
Красин отвез ему заявление. Через несколько дней Ленин вызвал его по этому поводу, и между ними произошло следующее объяснение, о котором мне сообщил Красин. Ленин откровенно сказал ему, что он рассмотрел лично и показал ещё кое-кому из ЦК (Красин тогда ещё не состоял его членом) его заявление, и все согласны с основательностью нашего требования суда...

- Но, Леонид Борисович, вы понимаете, - сказал он, - что разбирательство этой склоки вызовет грандиозный внутрипартийный скандал. Это будет своеобразная панама. Я не могу её допустить... Пусть Соломон плюнет на всю эту историю. Что же касается его назначения, так вот что я рекомендую. Не подвергая обсуждению этого вопроса ни в Политбюро, ни в Совнаркоме, я вам заявляю, что мы согласны, чтобы Соломон был заместителем народного комиссара торговли и промышленности, но не по утверждению Совнаркома, а по назначению вами. Вы издадите приказ по наркомторгпрому, что он в порядке службы назначается вашим заместителем, и он будет вести комиссариат, - сущность дела остается та же... Но мы избегнем склоки...

Все это Красин сообщил мне в присутствии А.А. Языкова. Конечно, я был глубоко возмущен этим проектом Ленина. Мне было противно. Но и Красин, и Языков начали на меня наседать, уговаривать и приводить разные резоны. Я упорно стоял на своем. Они оба просили меня не отказываться, просили хотя бы подумать ещё несколько дней, прежде чем решить этот вопрос.

Через несколько дней, в течение которых и Красин и Языков не переставали наседать на меня, я согласился. Был составлен приказ о назначении меня "замом" со всеми его правами и обязанностями и я стал подписывать все бумаги, как "Замнаркомторгпром"... Я воздержусь от всякого рода ламентаций на эту тему: я описал всю эту историю с единственной целью дать читателю представление о тех нелепых и оскорбительных дрязгах, в сфере которых приходится вращаться даже высоко стоящим в советской иерархии работникам.

Укажу в заключение, что Красин был весь поглощен тяжелой работой по комиссариату путей сообщения, тяжелой особенно в ту эпоху блокады и Гражданской войны, когда к транспорту были предъявлены высокие сверхтребования, когда он был загроможден перевозками грузов и войск и когда он находился в состоянии полной разрухи: повсюду на путях стояли целые кладбища негодных паровозов и вагонов. Ремонта почти не было возможности производить за отсутствием оборудования. Труженики транспорта были деморализованы и измучены голодом и полуголодом и непосильным трудом...
 
Поэтому Красин, всецело занятый транспортом, предоставил мне комиссариат торговли и промышленности. Но он привлек меня в качестве консультанта по разным железнодорожным вопросам и председателя междуведомственной штатной комиссии в наркомпуть.

Эти дрязги улеглись. Смысл и значение их заключались в желании унизить меня, оскорбить, ибо все время заведования мною Комторгпромом, вскоре переименованным в "Народный Комиссариат Внешней Торговли" или по сокращении в "Наркомвеншторг", и Совнарком и Ленин, и прочие официальные лица адресовались ко мне, величая меня "заместителем" или просто "наркомом"... Таковы "гримасы" внутрипартийной и вообще советской жизни...

XIII

Дня через три-четыре после приезда в Москву, я переехал во «второй дом советов», как была перекрещена реквизированная гостиница "Метрополь". Гостиница эта, когда то блестящая и роскошная, была новыми жильцами обращена в какой то постоялый двор, запущенный и грязный. С большими затруднениями мне удалось получить маленькую комнату в пятом этаже.

Хотя электрическое освещение и действовало, но в виду экономии в расходовании энергии, можно было пользоваться им ограниченно. Поэтому не действовал также и лифт, и коридоры и лестницы освещались весьма скупо. Но против этого ничего нельзя было возразить, ибо в Москве было полное бедствие, и в частных домах электричество было выключено, и жителям (читай «буржуям» или "нетрудовому элементу", в каковой включались и все низшие сотрудники советских учреждений) предоставлялось освещаться, как угодно. Конечно, было совершенно понятно, что в ту эпоху всеобщего бедствия пользование энергией было ограничено, но, увы, это ограничение происходило за счёт лишения её только «буржуев". Трамваи ходили редко, улицы тонули во мраке и пешеходы с трудом пробирались по избитым (а зимою загроможденным сугробами снега) улицам. Но около Кремля и в самом Кремле все было залито электричеством.

В "Метрополе" также, как и в других первоклассных отелях, по распоряжению советского правительства могли жить только ответственные работники, по должности не ниже членов коллегии, с семьями, и высококвалифицированные партийные работники. Но, разумеется, это было только "писанное" право, а на самом деле отель был заполнен разными лицами, ни в каких учреждениях не состоящими.
 
Сильные советского мира устраивали своих
любовниц ("содкомы" - содержанки комиссаров), друзей и приятелей
 
Так, например, Склянский, известный заместитель Троцкого, занимал для трех своих семей в разных этажах "Метрополя" три роскошных апартамента. Другие следовали его примеру и все лучшие помещения были заняты разной беспартийной публикой, всевозможными возлюбленными, родственниками, друзьями и приятелями. В этих помещениях шли оргии и пиры... С внешней стороны "Метрополь" был как бы забаррикадирован - никто не мог проникнуть туда без особого пропуска, предъявляемого в вестибюле на площадке перед подъемом на лестницу, дежурившим день и ночь красноармейцам.

- Зачем эти пропуски? - спросил я как то дежурившего портье-партийца.
- А чтобы контрреволюционеры не проникли, - ответил он.

Как я выше указал, "Метрополь" был запущен и в нём царила грязь. Я не говорю, конечно, о помещениях, занятых сановниками, их возлюбленными и пр. - там было чисто и нарядно убрано. Но в стенах "Метрополя" ютились массы среднего партийного люда: разные рабочие, состоявшие на ответственных должностях, с семьями, в большинстве случаев люди малокультурные, имевшие самое элементарное представление о чистоплотности. И потому нет ничего удивительного в том, что "Метрополь" был полон клопов и даже вшей... Мне нередко приходилось видеть, как женщины, ленясь итти в уборные со своими детьми, держали их прямо над роскошным ковром, устилавшим коридоры, для отправления их естественных нужд, тут же вытирали их и бросали грязные бумажки на тот же ковер... Мужчины, не стесняясь, проходя по коридору, плевали и швыряли горящее ещё окурки тоже на ковры. Я не выдержал однажды и обратился к одному молодому человеку (в кожаной куртке), бросившему горящую папиросу:

- Как вам не стыдно, товарищ, ведь вы портите ковры...
- Ладно, проходи - знай, не твое дело, - ответил он, не останавливаясь и демонстративно плюя на ковер.

Особенно грязно было в уборных. Все было испорчено, выворочено из хулиганства, как и в ванных (их нагревали раз в неделю, по субботам), куда пускали за особую плату.
Администрация "Метрополя" состояла из управляющего и целого штата счетоводов, конторщиков и пр. Все они воровали и тащили, что можно. Так, когда я поселился в "Метрополе", там только что сместили и, кажется арестовали управляющего Романова, который по данным ревизии наворовал серебра и разных дорогих предметов на два миллиона.

За администрацией следила ячейка, в которую входили все коммунисты, жившие в "Метрополе". Во главе ячейки стояло бюро её, председателем которого был некто товарищ Зленченко. Это был странный субъект, не то полусумасшедший, не то шарлатан, а может быть и то и другое вместе. Он вечно и кстати и некстати (большею частью совсем некстати) говорил о своей неподкупной честности, о своей преданности коммунистическим идеалам. Он вечно суетился, всех куда то призывал и всем и каждому старался зарекомендовать себя, как стопроцентного партийного человека. С его уст не сходила крикливая фраза "на основании партийной дисциплины", с которой он лез ко всем и каждому, кстати и опять таки, главным образом, некстати.

Равным образом он всем и каждому торопился показать целое угнетающее душу досье, состоявшее из оригинальных писем и фотографических копий с них, адресованных ему разными выдающимися социалистическими деятелями..

И уже при первом же знакомстве со мною, он настойчиво стал звать меня к себе, в комнату, "по очень важному партийному делу". Я зашел.

- Вот, товарищ Соломон, посмотрите, - сказал он, подавая мне досье. - Вы сможете теперь сами убедиться, что Зленченко известен в партии... Вот это, например, письмо тов. Ленина...

И он заставил меня читать целую кучу самых незначительных писем и записок
 
В одном Ленин писал ему: "Благодарю Вас, тов. Зленченко, за пересланную Вами книгу. С товарищеским приветом Ленин". В другом тот же Ленин писал ему, что "к сожалению, не могу с Вами повидаться, так как очень занят..." В третьем Крупская уведомляла его, что "... завтра Владимир Ильич примет Вас в три часа дня..." Его досье было набито такими ничего не значащими письмами: были записки от Жореса и других социалистов. Он смаковал их и прочтя, спрашивал меня: «Вы понимаете ведь это САМ Ильич писал мне?..»

И тут же он наивно старался выпросить у меня местечко для себя. Пользуясь своим положением председателя ячейки, он однажды около 11-ти часов вечера вошел в комнату одной дамы, коммунистки, служившей в моём комиссариате и в резкой форме потребовал, чтобы она немедленно уступила ему свою комнату, так как она одинока, а он с семьёй теснится в меньшей комнате. Та не спорила, но просила отложить переселение до утра. Но он, повторяя «Вы должны, товарищ, подчиняться партийной дисциплине», потребовал, чтобы она через час освободила свою комнату, и в первом часу ночи, не дав ей как следует собраться, стал втаскивать свои чемоданы, ребенка... И все время подгонял её именем "партийной дисциплины"...

Не знаю уже чем, но я заслужил с его стороны особое внимание, и он явился моим настоящим мучителем: вечно лез ко мне и безвкусно твердя "партийная дисциплина", обращался ко мне со всякими "партийными" требованиями. И вскоре он втянул меня в дела ячейки в качестве вечного председателя общих собраний членов ячейки, затем председателем общих собраний всех живущих во «Втором Доме советов» (т.е. партийных и внепартийных) и председателя организуемых им чуть не ежедневно товарищеских судов. Большинство этих "процессов" состояло из личных дрязг и недоразумений, происходивших на почве кухонных столкновений между женщинами.
 
Помимо примусов и разных других нагревателей, живущие в "Метрополе" пользовались для своих готовок общей, громадной кухней, которая предоставлялась в распоряжение в определенные часы после того, как кончалась выдача обедов. Вот тут то и выходили недоразумения с криками, визгами, истериками и, как финал, обращениями к товарищескому суду ячейки... Обмен (сознательный или по ошибке) кастрюлями, сковородами, ложками, ножами, похищения у зазевавшихся целых кастрюль с приготовленной уже едой, яиц и прочей провизии - таковы были по большей части предметы этих утомительных и нудных, и таких пошлых "судебных процессов". Жалующиеся плакали, кричали друг на друга, на судей, каждая требуя для себя благоприятного решения. Вызывались свидетели, которых будили телефонными звонками и требовали (конечно, неутомимый Зленченко "на основании партдисциплины), ибо эти процессы всегда разбирались по ночам...
 
Приговоры суда были безапелляционные, что вносило ещё большее озлобление... И я не преувеличиваю, утверждая, что почти каждую ночь, усталый от своей работы, я должен был копошиться в этом кухонном белье, в этой обывательской грязи...

И к этому "товарищескому" суду обращались не только жены рабочих и вообще малокультурные женщины, нет, мне вспоминается, как однажды Зленченко прибежал ко мне и, смакуя заранее "сенсационное" дело (он, этот праздношатающийся бездельник и пустопляс, со вкусом вникал в эти "дела", плавая в них, как рыба в воде), заявил мне:

- Ах, товарищ Соломон, хорошо, что я застал вас... сегодня предстоит сенсационное дело... Жена высококвалифицированного товарища.... известного... стоящего на высоком посту, товарища Овсеенко - Антонова (В. А. Овсеенко - Антонов, с которым я познакомился в Берлине, когда он, будучи командующим одной из красноармейских армий, приезжал с какой - то комиссий для обсуждения разных вопросов (не помню уж, каких), был впоследствии полпредом и вообще все время стоял и сейчас стоит на весьма высоких постах. - Автор), требует суда... Возмутительная история... Товарищ X. на кухне похитила у нее, имейте в виду, при свидетелях, целую кастрюлю молока, вскипяченного для своих детей...

И было разбирательство, тянувшееся всю ночь...

Но среди этих кухонных "сенсационных дел" встречались и дела с особенным привкусом, в которых, хотя и сказывалась та же пошлость и мещанство, но было и нечто от великого человеконенавистничества... Я приведу вкратце описание одного такого дела, сохранившегося у меня в памяти, в надежде, что читатель не посетует на меня за это, ибо в нём недурно характеризуются нравы "товарищей"...

Сперва несколько слов о составе суда. Членами его, кроме меня, председателя были: Дауге, московский зубной врач, очень известный в Москве в высокоаристократических сферах, старый партийный работник, довольно популярный в Латвии, как второстепенный поэт, человек очень приличный, и Сергей Александрович Гарин. Последний представляет собою интересную фигуру.

После большевистского переворота он, находясь в то время с семьёй в Копенгагене в качестве представителя Красного Креста, самостоятельно объявил себя представителем советского правительства, держал себя, как посланник, входил в переговоры с негоциантами о покупке разных товаров... Ему верили в Дании. Но это неудивительно. А удивительно то, что само советское правительство поверило ему, принимало всерьез его донесения и визы, и писало ему. Когда я был в Берлине, мне, по поручению Коминдела, раскусившего, наконец, что это просто самозванец, пришлось дезавуировать его и потребовать, чтобы он возвратился в Россию. Он вступил со мной в оживленную переписку...
 
Когда приезжавший в Берлин Красин поехал через Копенгаген в Стокгольм, где находилась его семья, я просил его повидаться с Гариным и постараться подействовать на него... Затем я потерял Гарина из вида и встретился с ним уже в "Метрополе", где и познакомился с ним, как с членом товарищеского суда... Он жил в "Метрополе", занимал со своей семьёй в нескольких этажах несколько комнат. Он был членом коллегии ВЧК, и его боялись и относились к нему с почтением. Ходил он в черной кожаной куртке (мундир чекистов), на которой у него был нацеплен университетский жетон. Всем и всякому он говорил, что он писатель, автор "Детства Темы" и других произведений покойного Михайловского - Гарина...

Затем он был удален за какие-то неблаговидные действия из коллегии ВЧК и стал председателем Народного суда... Он часто зазывал меня к себе. Жил он широко - утонченные яства, вина... И он и его семья щеголяли драгоценностями... Но однажды он был арестован по обвинению в вымогательстве, взяточничестве и пр. Тут вскрылось, что окончил он только городское училище и пр. Ему угрожал расстрел... Но в конце концов, хотя и признанный виновным, он получил какое - то место в Одессе...

И вот однажды ко мне снова влетел Зленченко
 
Он весь сиял от предвкушений... И захлебываясь и не скрывая своего восторга, он сообщил мне, что сегодня предстоит «важное, сногсшибательное дело»....

- Вы знаете товарища Певзнера? Как, нет? О, это крупный, известный партийный работник (Действительно, крупный партийный работник , все время занимавший видные места. - Автор) выдающейся товарищ. Он только что прибыл с юга... Так вот он внес мне заявление, что живущая здесь со своим мужем... они только что поженились... товарищ Гиммельфарб состояла у Деникина в Одессе шпионкой, выдавая скрывающихся во время оккупации Одессы большевиков, и что, благодаря ей, масса их была расстреляна... У него куча свидетелей... Вы видите, кем наполнен «Второй дом советов"?... Нужна хорошая метла...

Гиммельфарба я немного знал ещё до революции, когда он работал в каком то издательстве, не помню уж, в качестве кого.. Затем я встретил его уже в "Метрополе". Это был, как мне кажется, довольно приличный человек, хотя примазавшийся к большевикам уже после переворота. Он занимал какое - то место, довольно ответственное, в одном из советских учреждений. Жены его я не знал да и с ним был мало знаком.

Сообщая мне об этом предстоящем деле, 3ленченко, этот неумный бездельник, уже заранее, до суда, решил дело, и считал, что тут и речи быть не может о ложном заявлении со стороны "такого выдающегося товарища", как Певзнер, прибывшего в Москву для весьма ответственной партийной работы, к которой он не может приступить, ибо ему негде жить (в "Метрополе" и вообще в Москве, был, тянущийся до сих пор, жилищный кризис). Он-де, с удивлением и негодованием встретился с женой Гиммельфарба, которая с мужем живет в этом доме советов...
 
Её - де, по решению Зленченко, необходимо в порядке постановления товарищеского суда, выселить... тогда и муж выселится, и можно будет их комнату предоставить "заслуженному" товарищу Певзнеру... Зленченко - это было его обыкновение - уже заранее старался повлиять на состав товарищеского суда... Но уже из его объяснений, таких настойчивых и с предвзятыми решениями, я почувствовал ложь в этом серьезном деле... Я сказал ему, что, по моему, это дело подсудно не нам, а что его должен рассматривать высший трибунал. Но Зленченко стал уверять меня, что Певзнер, зная жену Гиммельфарба чуть не с детства, не хочет ей вредить, а потому настаивает на том, чтобы дело рассмотрел наш товарищеский суд.

Все это было весьма глупо и подозрительно и, желая (в данном случае это было совершенно искренно) разобраться в этом, как мне чувствовалось, навете, я больше не возражал Зленченко. И весь вечер и почти всю ночь мы разбирали это поистине сенсационное и кричащее дело. Открыв заседание, я обратился к Певзнеру с вопросом, в чем он обвиняет жену Гиммельфарба? Бойко и смело он повторил свое обвинение, украсив его разными подробностями.

- Вы понимаете, товарищ Певзнер, что ваше обвинение весьма тяжкое?
- Я вполне понимаю это, товарищ председатель, - ответил он.
- И вы настаиваете на нём?
- Да, настаиваю... У меня есть масса свидетелей, и среди них имеются люди, на которых она доносила и которые только случайно избегли расстрела...

Я дал слово жене Гиммельфарба. И она, и её муж, бледные и запуганные, стояли предо мной. Она с возмущением и гадливостью, но спокойно опровергла эти обвинения, сказав, что с Певзнером у нее старые счеты, что он ухаживал за ней... Были вызваны свидетели, как обвинителя, так и обвиняемой. И в конце концов истина всплыла. Грязная истина. Перекрестным допросом было категорически установлено, что Певзнер, не имея помещения и желая получить комнату в "Метрополе", решил оговорить жену Гиммельфарба с тем, чтобы воспользоваться их комнатой... Установлено было, что во время оккупации Одессы Деникиным, жена Гиммельфарба сама скрывалась и помогала своим товарищам прятаться, и что ни в каких сомнительных сношениях никто её не подозревал... Все говорили о ней только хорошее.

Уличенный в злостной клевете, Певзнер, путаясь и сбиваясь и потея, припертый к стене, как свидетелями обвиняемой, так в конечном счете (благодаря установленным мною очным ставкам) и своими собственными, должен был признаться в облыжном доносе.

Мы, т.е., суд, удалились в совещательную комнату. За нами хотел пройти туда и Зленченко

- Вы что, товарищ Зленченко? - сурово остановил я его.
- Я... я хотел только поговорить с вами, товарищ, прежде чем вы вынесете то или иное решение...
- Виноват, товарищ, Зленченко, - резко оборвал я его. - Вы могли говорить во время разбирательства. А теперь я не могу допустить никаких бесед с членами суда и прошу вас уйти...
- Что за бюрократизм, - сказал он и вышел.

Мы совещались не более четверти часа и вынесли мотивированный приговор, в котором признали Певзнера виновным в умышленной злостной клевете, с постановлением довести о его поступке до сведения партии через нашу ячейку... Тем не менее, как видно из газет, этот товарищ Певзнер (если это тот самый) и сейчас стоит на ответственных постах в советской России. Комментарии здесь, конечно, излишни...

Вообще в "Метрополе" не было покоя: разные дела, партийные и непартийные, очереди при получении убогого пайка... Да, эти очереди... Сколько сил и времени отнимали они! Дело в том, что живущим в "Метрополе" выдавали пайки. В это понятие входило: хлеб (по разрядам), сахар, белая мука (только коммунистам), селедки, сушеные фрукты, монпансье.... Таковы главнейшие продукты, входившие в понятие пайка. Но названия ничего, в сущности не говорят. Надо отметить, что "Метрополь" был в "сферах", не знаю уж, почему, не в фаворе, и потому пайки там были слабы, значительно хуже, чем, например, в "Первом дом советов" (бывшая гостиница "Националь"), где и пайки были обильные и разнообразные и обеды гораздо лучше и вообще все условия жизни были боле культурны. Но самые жирные куски выдавались в Кремль, где все и стремились поселиться всякими правдами и неправдами...

Но возвращаюсь к "Метрополю". Все эти пайки выдавались крайне нерегулярно. Например, хлеб. Каждому полагалось, в соответствии с разрядом, определенное количество хлеба в день (от четверти фунта до фунта), Правда, плохого ржаного хлеба, недопеченного и со всякими примесями, как солома, щепки, песок и т. п. Но часто проходили дни и недели, а хлеба не выдавали. И в таких случаях все спрашивали друг друга: "Не знаете ли, будут сегодня выдавать хлеб?"

Все волновались, голодали и, наконец, обращались к "спекулянтам" на Сухаревку, в Охотный ряд и пр. Ещё реже выдавался сахар, который частенько заменялся монпансье... И, само собою, при известии, что выдают хлеб, сахар, крупу и пр., все торопились скоре стать в очередь... Ссоры, дрязги, взаимная ругань... Такие же очереди образовывались у кубов с горячей водой, тоже сопровождавшиеся теми же сценами...

Имелась в "Метрополе" и столовая. Но в ней давалось нечто совсем неудобоваримое, какие то супы в виде дурно пахнущей мутной болтушки, вареная чечевица, котлеты из картофельной шелухи... и это все неряшливо приготовленное и почти несъедобное... Правда, помимо пайков, выдаваемых в "Метрополе", разные товарищи получали ещё и пайки по местам своих служб. Наилучшие пайки выдавались (Кремль, был, конечно, вне конкурса) в том комиссариате, который ведал государственным продовольствием, т.е., в Наркомпроде, служащие которого пользовались вообще исключительными условиями, как в отношении провизии, так и одежды и обуви...
 
Ясно, что это неравенство порождало зависть и обиды...

И Сухаревка и Охотный ряд считались средоточием спекулянтов. "Де - юре" торговля там была запрещена. Но тем не менее рынки эти существовали у всех на виду. Правда, там вечно устраивались облавы милицией и чекистами. Но все как то освоились с этим обычным явлением, приспособились к нему, поспешно убегая (были даже особые часовые, предупреждавшие о приближении обхода) при появлении облавы и вновь возвращаясь после того, как "охотники", забрав то или иное количество жертв, удалялись...
 
Но жизнь сильнее всяких регламентаций и все, и партийные коммунисты и «буржуи» покупали на этих рынках, часто не имея денег, тут же продавая разные вещи...
В "Метрополе" существовала и прислуга, которая сперва ещё кое - как исполняла свои обязанности. Но вскоре «великий» Зленченко, которому не давали покоя "лавры Мильтиады", издал от имени бюро ячейки особую "декларацию" освобождения прислуги от исполнения "унижающих человеческое достоинство" обязанностей. Таковыми считалась уборка умывальников и проч. посуды. И в скором времени наша прислуга, расширительно толкуя эту "декларацию", совсем перестала убирать комнаты и при некультурности их обитателей всюду воцарилась грязь и страшная вонь...

Не могу не привести разговора, который у меня был со стариком - полотером, оставшимся верным старым «буржуазным» привычкам. Он в положенное время аккуратно приходил (полы из экономии не натирались) производить генеральную чистку, хотя относясь презрительно к массе новых аборигенов некогда блестящего "Метрополя", он к ним не заходил, и те окончательно гибли - да простит мне читатель это выражение - в собственном навозе. Ко мне старик относился с приязнью. И вот, как то, убирая у меня, (я жил тогда в помещении Красина, уехавшего в Лондон), он по обыкновенно разговорился со мной.

- А что, Егорий Александрович, дозвольте спросить, вы из каких будете? не из дворян?
- Да, Михаил Иванович, из дворян....
- Так - с... ну, а Леонид Борисович, он тоже из благородных?
- Он сын исправника...
- А, ну, значить, тоже из господ - оно и видно, по поведению видно, не то что вся эта шантрапа "товарищи", - с каким - то омерзением махнул рукой старик.
- Э-х, Егорий Александрович, конечно, слов нет... слобода всем нужна, что и говорить, но только её понимать надо, слободу - то, что она есть... Вон теперь все кричат "долой буржуев!". Нет, ты стой - погоди, брат, пускай «буржуй», но ты посмотри в корень, какой он такой человек есть, буржуй - то, али капиталист?... Вот что... Гляди, он и образован и поведением бьет тебя, - вежливость и все такое, прямо сделайте ваше одолжение, все по хорошему. А нынче то что... Ладно, прежнего буржуя убрали, загнали в свинячий угол. Ладно, ну, а что же сами то товарищи? Кто они?...

Он остановился со щеткой в руках и, выразительно хитро
подмигивая мне глазом, на мгновение замолчал, как бы ожидая от меня ответа

- А я вот прямо, как перед истинным Богом скажу тебе, Егорий Александрович, буржуя то они упразднили, а сами на его место... Верно тебе говорю, Егорий Александрович, теперь они буржуи... Только где им?... Ты посмотри на него, братец ты мой, что ты... нешто можно его сверстать с прежним то буржуем!... Да нипочем, - тот то был и аккуратный и образованный, знал и понимал, что и к чему, одним словом, был настояний господин... Ну, конечно, что говорить, соблюдал свой антирес, слов нет...
 
А нонишний - то, "товарищ - буржуй" - то, что он есть?... Да, ты, парень, глядь - погляди на него'... в самый пуп, в самое нутро его погляди!... Да ведь от него на три версты нуж...ком разит, не продохнешь, не отплюешься, не отчихаешься... Ну, а насчет своего антиресу, так ведь он, брат, прежнему то сто очков вперед даст!... Руки загребущи, глаза завидущи и... прямо за глотку хватает и рвет, зубами рвет!!. И чавкает, тьфу ты мерзость какая!... А сам то, орет "пролетарии всех стран...!", да "долой буржуев!"... и грабит, и копит, и ты, знай, не замай его, потому его сила...

- Это я вам, Егорий Александрович, от всей души говорю, и не боюсь я их, в глаза им это говорю - сердятся, а мне что... плевать мне на них, пусть знают, как я их считаю, вот тебе и весь сказ... Вчера вот один из них, как я его старым делом стал вычитывать, и говорит мне: "смотри, мол, старик, за эти вот самые слова тебя и в Чеку можно представить, потому, как ты есть контр-революционер!»... Ах, ты поди ты, Бог твою бабушку любил!... Обложил я его что ни есть последними словами: отстань, мол, слякоть, рвань поросячья... иди доноси!..

На эту тему старик часто и долго беседовал со мной. И надо отметить, что в таком же духе по всей Москве шли почти нескрываемые разговоры, из которых была ясна та жгучая, но, как я выше отметил, бессильная ненависть к новым порядкам, новым правителям...
 
Я не буду приводить их, не буду в особенности, в виду того, что читатель, интересующийся тем средостением, которое создали из России большевики и отношением к ним населения, может в подробностях познакомиться с ними по книге Жозефа Дуйэ, полной ужасающих, душу возмущающих описаний тех мук и страданий, которые выпали на долю русской демократии - крестьян, рабочих и интеллигенции. (Joseph Douillet: «Moscou sans voiles» [1928 - FV]. Автор этой книги был бельгийским консулом в Poccии. В советские времена он был уполномоченным верховного комиссара Фритьофа Нансена. Описывая разные жестокости, которых часто он был свидетелем или которые были ему известны по его официальному положению, он документально их обосновывает, часто с указанием не только имен, но и адресов пострадавших. - Автор).

Оглавление

 
www.pseudology.org