"Советская Россия", М, 1989 год
Алексей Иванович Аджубей
Те десять лет
Те десять лет. Продолжение 4
Заговор

На Пицунде отпуск Хрущёва носил условный характер. Он сразу же побывал в птицеводческом совхозе, принял японских, а затем пакистанских парламентариев, послал приветствие участникам XVIII Олимпийских игр в Японии, разговаривал по телефону с космонавтами В. Комаровым, К Феоктистовым, Б. Егоровым. Затем встретился с государственным министром Франции по вопросам ядерных исследований. Если учесть, что на все это ушло чуть больше недели, не скажешь, что Никита Сергеевич часто бывал на солнце, у моря или что в душу ему закрадывалось недоброе предчувствие.
 
Меня часто спрашивают: неужели Хрущёв не знал, что идет подготовка к его смещению? Отвечаю: знал. Знал, что один руководящий товарищ, разъезжая по областям, прямо заявляет: надо снимать Хрущёва. Улетая на Пицунду, сказал провожавшему его Подгорному: "Вызовите Игнатова, что он там болтает? Что это за интриги? Когда вернусь, надо будет все это выяснить". С тем и уехал. Не такой была его натура, чтобы принять всерьез странные вояжи и разговоры Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР Н. Г. Игнатова и тем более думать о том, что ведет их Игнатов не по своей инициативе.

А затем 13 октября последовал телефонный звонок, который сам Хрущёв позже назвал "прямо истерическим". Требовали его немедленного возвращения в Москву в связи с острейшими разногласиями в руководстве. Насколько я знаю, звонил Суслов. Догадался ли Хрущёв, в чем истинная причина вызова? Сын Никиты Сергеевича отдыхал вместе с отцом. Ещё до отлета на Пицунду он рассказал отцу о разговоре с охранником ИгнатоваГалюковым, который с высокой степенью ответственности раскрыл весь механизм заговора против Хрущёва, назвал фамилии его активных участников. Этот человек шёл на большой риск, но честность, уважение к Хрущёву превысили чувство страха. Микоян в Москве встречался с Галюковым. Сергей по поручению Анастаса Ивановича сделал запись этой беседы, но так и осталось неизвестным, заострил ли Микоян внимание Хрущёва на всех этих странных событиях, придал ли им сам роковое значение?

Сергей, естественно, нервничал. Неожиданно он оказался в центре политических интриг, которым суждено было так переменить ход времени. Ни отец, ни Микоян не посвящали его в свои беседы на Пицунде. Когда Хрущёву позвонили из Москвы, ему стало ясно, что сговор идет к финалу. Он выглядел, как рассказывал сын, усталым и безразличным. Произнес: "Я бороться не буду". А Микоян? Он вылетел в Москву вместе с Хрущёвым. Быть может, он тоже не собирался бороться, понял, что это безнадежно? Анастас Иванович защищал Никиту Сергеевича на заседании Президиума ЦК как мог и до конца. Оба они, Хрущёв и Микоян, были уже старыми людьми, и как знать, не иссяк ли запас пороха в их пороховницах. Микоян недолго продержался на посту Председателя Президиума Верховного Совета СССР, в 1965 году сам ушел в отставку. Какое-то время его терпели ещё в качестве члена Президиума Верховного Совета, оставили кабинет в Кремле, приглашали на трибуну Мавзолея в дни праздников, а потом перестали заботиться о "декоруме". В юбилей 60-летия Октябрьской революции его даже не пригласили на торжественное заседание. Через год, в 1978 году, А. И. Микоян скончался.

...На аэродроме в Москве Хрущёва и Микояна встречал только председатель КГБ В.Е. Семичастный. Они сразу же направились на заседание Президиума ЦК. 14 октября состоялся Пленум ЦК, на котором Хрущёв не выступал. Сидел молча, опустив голову. Для него этот короткий час был, конечно, страшной, непередаваемой пыткой. Но дома он держался ровно.

Анастас Иванович Микоян жил на Ленинских горах, в одном из правительственных особняков по соседству с Никитой Сергеевичем. Они возвращались вместе с тех заседаний Президиума ЦК, на которых велась речь о смещении Хрущёва. Я приезжал в дом к Никите Сергеевичу в ту пору. Он уходил к себе молча. Перед Пленумом ЦК он сказал: "Они сговорились".

Хрущёв с чистой совестью мог сказать, что "оставляет дела в государстве в большем порядке, чем они были, когда он их принял". Мысль эта принадлежит не мне, а Марку Френкланду, одному из тех западных советологов, которые пытаются разобраться в том, чем было для Советского Союза "десятилетие Хрущёва" (цитирую по "политической биографии Хрущёва", написанной Р. Медведевым).
 
Мнения на этот счёт с "чужого берега" разнообразны и любопытны. В начале 1988 года я встретился с американским профессором Таубменом. Он связывает и сопоставляет деятельность Хрущёва, Кеннеди, Иоанна XXIII, считая, что каждый из них хотел изменить мир к лучшему, начал действовать в этом направлении сообразно своим убеждениям, но они многого не успели сделать.

В этом утверждении — только часть ответа на вопрос, почему мой американский собеседник соединил в разговоре эти три имени. Наверное, истина лежит глубже, и, быть может, мы до сих пор не осознали не только её локальную, но и общечеловеческую сущность. "Обратите внимание,— говорил Таубмен,— на Западе эпохой Хрущёва интересуются люди эпохи Кеннеди". Присоединяясь к размышлениям профессора, я тоже считаю себя не только "человеком Хрущёва", а точнее сказать, XX съезда, но и приверженцем, если это выражение возможно, той политики, которую вырабатывал и мечтал претворить в жизнь президент Кеннеди. Я даже слышал такое утверждение: "Если бы Кеннеди не убили, не удалось бы сместить Хрущёва..."

Но это из области предположений

На XX съезде Хрущёв торжественно провозгласил наше твердое убеждение: нет альтернативы политике мирного сосуществования и не существует фатальной неизбежности войн. Через пять лет к власти в Соединенных Штатах Америки пришёл Джон Кеннеди. Он следовал поначалу традиционной американской линии — вооружаться и вооружаться. Но именно этот президент задумался, к чему такая политика может привести. И понял — общечеловеческие ценности превышают не только политические, но и классовые противоречия.

Однако до Делийской декларации, в которой об этом было заявлено Ганди и Горбачевым, лежала дорога в долгие четверть века. Застой наступил не только в нашей внутренней, но и во внешней политике. Коснулся он и Соединенных Штатов Америки. "Не стоит забывать,— говорил профессор Таубмен,— что после Кеннеди к власти в нашей стране пришли Джонсон, Форд, Картер. "Блеклые президенты". Хотя каждый из них не прочь был использовать силу тех надежд, которые зародил в нации Джон Кеннеди..."

Когда речь идет о политическом деятеле, эмоциональные оценки часто бывают субъективными. Однако я все же приведу ещё несколько десятков строк о Хрущёве, написанных в пору, когда он был уже на пенсии. Их автор — итальянский журналист Джузеппе Боффа, бывший корреспондент газеты "Унита" в Москве. (Теперь он сенатор, директор Института международных исследований). "Наслоения заимствований из прошлого опыта развития Советского Союза приводили к тому, что для манеры мышления Хрущёва был характерен явный эклектизм в том смысле, что различные моменты этого исторического опыта складывались в его суждениях в причудливые комбинации, не будучи подвергнуты отбору зрелого осмысления, который характерен для подлинной культуры мысли. Одна черта поражала многих, кто близко знал этого человека: в его культуре сочетались и чередовались озарения острой и могучей мысли и тяжелые пробелы невежества, элементарные, упрощенные представления и способность к тончайшему психологическому и политическому анализу..."

Возвращая миллионам невиновных уважение общества, развенчивая культ Сталина, отвергая террор и репрессии как метод управления делами государства, не только Хрущёв, но и широкий круг лиц не поднялись до понимания более сложной истины: гигантскими усилиями народы нашей страны выстраивали общество, из которого при всех его бесспорных достижениях исчезал ленинский завет: для социализма превыше всего — человек! Не противоречит ли сказанное тому, с чего я начал свои заметки, и как быть с тем оптимизмом, которым окрашивалась деятельность многих послевоенных поколений советских людей? Или здесь нет никакого противоречия, а просто исчерпал себя "оптимизм неведения"?

Последние слова в адрес Хрущёва на октябрьском Пленуме ЦК в 1964 году произнес Брежнев. Не без пафоса закончил он короткое заседание, как бы резюмируя выступление Суслова. Вот, мол, Хрущёв развенчал культ Сталина после его смерти, а мы развенчиваем культ Хрущёва при его жизни. Ну что ж, Брежнев был прав. С культом Хрущёва покончили. Думаю, Хрущёв никогда не согласился бы на ту роль, какую готовили теоретики застойного периода самому Брежневу. В эпоху "развитого социализма" все больший вес приобретал человек, которого называли "серым кардиналом". Теперь о нём почти не вспоминают. Как нельзя все списывать на Хрущёва, так нельзя все валить на Брежнева. Суслов любил держаться в тени. Не двигала ли эта тень своего "хозяина"?

Мне не раз приходилось встречаться с этим человеком, но я не могу утверждать, что знал его хорошо. Сказанное скорее штрих к портрету высокопоставленного партийного функционера. Высокий, худой, с впалыми, часто небритыми щеками, он ходил или стоял чуть пригнувшись, так как Сталин, Хрущёв, да и другие партийные вожди были низкорослыми. Некое небрежение в одежде, особенно в будни, серый цвет лица, редкая улыбка и отсутствие благодушия во взгляде делали его похожим на семинариста, как их рисовали классики русской литературы,— не хватало только хлебных крошек и пепла на лацканах пиджака. Даже в пору абсолютной моды на френч и гимнастерку Суслов носил цивильный костюм. Михаил Андреевич считался партийным интеллектуалом и не хотел связывать свой облик с военными чертами. (Исключение составили только годы войны). Он умело пользовался эвфемизмами и даже врагов и отступников громил стертыми штампованными фразами, уберегая себя от волнений, ибо из-за слабого здоровья ценил жизнь превыше всего.

Деревенский паренек Суслов рано, в самые первые послереволюционные годы обнаружил две страсти — к учению и участию в контрольных органах. Окончил престижный в ту пору институт народного хозяйства имени Плеханова. Стал лектором. В 1931 году он оставил преподавательскую деятельность в институте Красной профессуры и МГУ и начал трудиться в Центральной контрольной комиссии ВКП(б) и Наркомате рабоче-крестьянской инспекции. Вот тут-то и пригодились главные черты его натуры, жесткость к людям, маскируемая как презрение к вероотступникам. В начале 30-х годов Суслов занимался чисткой партийных рядов под непосредственным руководством Кагановича, был замечен как "непреклонный" следователь и в 1937 году занимал уже самостоятельную должность в Ростовской области. Здесь он выдвинулся до должности одного из секретарей обкома по идеологической части. Затем, в 1939 году, его перевели в Ставропольский край. Суслов работал там уже первым секретарем крайкома партии. Он запомнился выполнением сталинского приказа о выселении 70 тысяч карачаевцев, населявших в Ставрополье автономную область, в Среднюю Азию и Казахстан. Причиной гнева вождя были случаи сотрудничества некоторых карачаевцев с фашистскими властями в пору оккупации края. Высылка целого народа проводилась уже после освобождения Ставрополья от фашистских войск, в 1943 году. По сути, это был геноцид — десятки тысяч невиновных людей стали ссыльными. Подобная мера распространилась и на другие народы.

В 1944 году Суслов — в Прибалтике. И здесь он послушный исполнитель сталинских установок об очищении молодых советских республик от неугодных. Вновь десятки тысяч людей подверглись репрессиям. Вполне закономерно в 1947 году Суслов стал секретарем ЦК. Упрочению положения Суслова как идеологического спеца послужил и такой малый случай. Сталину срочно понадобилась какая-то цитата из Ленина, помощник генералиссимуса Поскрёбышев поздним вечером не смог получить необходимую справку в институте Маркса-Энгельса-Ленина, и на подмогу пришёл Михаил Андреевич. Он был обладателем редкой коллекции — собирал картотеку цитат классиков марксизма-ленинизма и хорошо помнил, в каком из ящичков что хранится. Цитату передали вождю, упомянув, очевидно, чрезвычайную мобильность в данном деле нового секретаря ЦК. Уже при Сталине Суслов завоевывает надежные позиции в ЦК. Смерть Жданова летом 1948 года освобождала ему место в рядах теоретиков-пропагандистов сталинского учения.

Таким он и оставался практически всю жизнь, меняя, как хамелеон, свою окраску, сообразно ситуациям и единственному принципу: быть наверху, в тех партийных эшелонах, куда удалось ему подняться ценой больших усилий, в результате сложной вереницы заранее рассчитанных ходов. После смерти Сталина Суслов временно уходит в тень, не выказывая своих амбиций, довольствуется лишь присутствием на сцене. Молотов, Маленков, Ворошилов, Каганович, Микоян, Хрущёв, занятые своими судьбами, как бы теряют его из вида, оставляя в одиночестве. Но Суслов знает, что даже гордое одиночество, по сути, смертельно для его карьеры. Он делает ставку на Хрущёва, активно проявляет себя в качестве независимого и принципиального сторонника обновления. Любовь и преданность Сталину, если и не забыты, то в данный момент отложены, закамуфлированы. Голос Сусловакритика сталинского произвола — звучит на XX съезде партии. Он твердо ориентирован на поддержку коллегиальности, критический анализ прошлого и т.д. Мало кто догадывается, что все эти политические демарши — по сути, удушение в себе самых дорогих привязанностей, да и только ли Суслову приходилось это делать?!

Хрущёв, нуждавшийся в ученом-толкователе, однако, проникается симпатией не к Суслову, а к более образованному и обаятельному профессору Шепилову, но тот предательски неожиданно примыкает к "семерке" просталинистов, пытавшихся в июне 1957 года свалить Хрущёва. Суслов и здесь оказывается в выигрыше — уход Шепилова делает его положение в Президиуме и Секретариате ЦК более надежным. Суслов интуитивно чувствует, что при Хрущёве необходимо держаться осторожно, проводить угодные аппарату решения без излишнего шума и огласки, никак не претендовать на равноправие при обсуждении идеологических проблем. Когда Хрущёв начал готовиться к XXII съезду КПСС и на повестку дня встал вопрос о новой Программе партии, Суслов не выставил себя в качестве главного советчика Хрущёва, давая возможность Первому секретарю партии прежде всего выразить собственные взгляды.

Никита Сергеевич отнесся к подготовке Программы с большим вниманием. В течение многих месяцев 1960—1961 годов он непременно выкраивал время для диктовок своих соображений по коренным проблемам будущего партийного документа. Технология работы Хрущёва была такая. Он получал заготовки от разных отделов ЦК, консультантов, внимательно изучал их, затем собирал небольшую редакционную группу и начинал высказывать свои суждения, предложения, руководствуясь при этом сугубо жизненными наблюдениями, никак не сопрягая размышления с устоявшимися стереотипами "книжного марксизма-ленинизма". Как и большинство людей своего времени и образованности, Хрущёв никогда не углублялся в теоретические глубины, его понимание основных черт ленинского учения о государстве, революции, социализме носило скорее практический характер и лишь обрамлялось минимумом цитат и положений, которые он чаще всего слышал или произносил сам, когда ему эти цитаты готовили, в том числе из коллекции Суслова.

Уже в ходе работы над Программой партии Хрущёв поставил ряд смелых проблем: о характере диктатуры пролетариата на современном этапе, исходя из того, что прежнее понимание диктатуры как фактора насилия и принуждения себя исчерпало, о превращении социалистического государства рабочих и крестьян в общенародное, о коммунистической партии как партии всего народа и ряд других. Убедительность аргументов Хрущёва никак не связывалась с "установочными", а точнее сказать, с догматическими положениями, рассыпанными по многочисленным учебникам и статьям партийных идеологов, но эклектика его взглядов несла в себе привлекательные черты.

Надиктованные Хрущёвым материалы после стилистической обработки редакционной группой рассылались наверх, секретарям и членам Президиума ЦК, в том числе секретарям ЦК, членам идеологической комиссии — Суслову, Пономареву, Андропову, Ильичеву, то есть тем, кто формально охранял теоретические "кладовые", наблюдал за тем, чтобы ничто не нарушало писаные и "неписаные" законы того, как следует понимать Ленина и применять его учение. Эти люди в большинстве своём (иногда и против воли) оказывались скорее не хранителями ленинского наследия и заботились не о его развитии, а выступали защитниками "буквы", наводя страх на тех, кто грешил вероотступничеством. Суслова раздражали (если не более) новые мысли Хрущёва, но он вынужденно мирился с "необразованностью" первого лица, уступая ему и по мере сил подправляя сказанное Хрущёвым в духе "вечных истин". Хрущёв раздражался, видя, как его соображения тонут в потоках прежних стереотипов, и резко критиковал Суслова за талмудизм и начетничество. Суслов мирился, уходил в себя и копил неприязнь к Хрущёву. Он предпочитал держаться подальше от Хрущёва, заниматься рутинными идеологическими вопросами, которые чаще всего не доходили до Хрущёва.

И все-таки Хрущёв нуждался в Суслове. В особенности, когда речь шла о международном коммунистическом и рабочем движении, о разногласиях, возникших с Китайской компартией, компартией Албании и в ряде других случаев. "Непреклонность" Суслова олицетворяла верность КПСС ленинскому учению, а кроме того, волею обстоятельств Суслов был единственным в Президиуме ЦК специалистом по марксизму-ленинизму, Ю. В. Андропов, Л. Ф. Ильичев и Б. Н. Пономарев стали секретарями ЦК только после XXII съезда КПСС и ещё не набрали формы для активного противодействия Суслову.
 
Выдвигая этих людей в секретариат ЦК, Хрущёв со временем предполагал, конечно, порушить монопольное положение партийного идеолога. Не знаю, насколько точным оказался выбор Хрущёва. В этой "тройке" лишь Ю. В. Андропов пользовался, бесспорно, активной поддержкой Никиты Сергеевича. Разочарование Хрущёва вызвало, например, поспешное "самовыдвижение" Ильичева и Пономарева в число академиков. Хрущёв бушевал, считал это использованием служебного положения (секретари ЦК ставят академиков перед проблемой "лояльности") и, конечно, догадывался, что сие произошло под "прикрытием" его имени. Не могли же послушные ученые мужи предполагать, что никакого обсуждения этого выдвижения с Хрущёвым не происходило. Хрущёв даже ставил вопрос о лишении академической неприкосновенности Ильичева и Пономарева, но потом смирился, не хотел ставить того и другого в неловкое положение. Тем более что оба верой и правдой служили самому Хрущёву.

В кулуарах ЦК избрание новых академиков тоже вызвало волну критических высказываний, здесь особенно горячился А.Н. Шелепин, человек строгих служебных и человеческих правил. Погоня за учеными званиями была пресечена распоряжением о том, что сотрудники аппарата не имеют права выставлять свои кандидатуры для защиты докторских, кандидатских диссертаций, равно как не имеют права занимать без соответствующих согласований общественные должности в составе различных правлений, обществ, редколлегий и т. д.

Среди "вольностей", которыми одарил Брежнев сотрудников аппарата, было снятие данного запрета. "Бум" защиты докторских, кандидатских диссертаций проник буквально во все отделы не только ЦК, но и местных партийных комитетов — от республиканских до районных. В конце 60-х годов из многих моих прежних знакомых лишь единицы не обладали "корочками" докторских дипломов. Докторами наук становились, конечно, и заслуживающие этого ученого звания люди, но подавляющее большинство, как говорится, спешили "урвать" и от научного "пирога".
 
Доктором наук стал заведующий отделом пропаганды В. И. Степаков, снятый вскоре за включение в тезисы к 100-летию со дня рождения Ленина цитату Бернштейна, приписав её Ленину. Его докторская диссертация была посвящена проблемам пропаганды марксизма-ленинизма в условиях развитого социализма (?!).
 
Трагикомическая история разыгралась с избранием в Академию наук заведующего отделом наук ЦК Трапезникова, давнего друга Брежнева. Под сильным нажимом, с третьей или четвертой попытки Трапезникову удалось пробиться в члены-корреспонденты. Следующий шаг в полные академики давался с ещё большим трудом. Старейшие члены академии и слышать не хотели о допущении его в свое научное братство. Специально к собранию академии, на котором решался этот вопрос, выпустили книгу Трапезникова, посвященную проблемам организации сельскохозяйственного производства. (Отпал довод его противников, где писаные труды).
 
И все-таки президент АН А.П. Александров не мог гарантировать своему патрону по ЦК стопроцентный успех. Старый, заслуженный ученый, не обладавший, к сожалению, никакой волей к защите достоинства академии, собрал своих наиболее влиятельных коллег и обратился к ним с просьбой-обещанием, которая звучала примерно так: "Если мы изберем Трапезникова в академики, он обязуется уйти на пенсию с поста заведующего отделом науки, что само по себе важнее, чем его пассивное присутствие в наших рядах".

Трапезников не был избран академиком и не ушел из ЦК. Только ли амбиции двигали этими людьми? Отнюдь. Обеспечивалась надежность тыла. При любых смещениях звания доктора наук, а тем более члена академии предполагали получение более престижной должности. В Москве шутили, что таким нехитрым способом аппарат ЦК стал реальным носителем научно-технического прогресса. Процент докторов наук в иных отделах превышал соответствующий показатель в научно-исследовательских институтах.

Надо сказать, что сам Суслов был чужд подобных поползновений. В том образе аскета, который он умело создавал сам и который создавался вокруг его имени, данное обстоятельство играло известную роль. Показной аскетизм Михаила Андреевича, скромность его семейного быта и т.д. имеют под собой весьма условное обоснование. "Неброскость" поведения, замкнутость, нелюбовь бывать на людях, в общественных местах, например в театрах, на выставках, расценивалась как сверхзанятость, суровость и т.д. Однажды Суслов посетил Париж, присутствовал на съезде Французской компартии, в свободный день ему предложили посетить Лувр. Он отказался — его это не интересовало.

На всех заседаниях, где мне приходилось видеть Суслова, он всегда что-то писал, практически не обращая внимания на ораторов. По ходу заседания к нему непрерывно подходили помощники, склоняли головы, вручали папки с бумагами, забирали те, что просмотрены. Из месяца в месяц, из года в год создавался образ великого труженика. Неверным было бы утверждать, что это надуманная мизансцена. Суслов, бесспорно, верил в надобность того, что выходило из-под его пера, как верят в это графоманы.

Все это смешивалось с личным желанием рисоваться в общественном мнении, в том числе и среди своих коллег, человеком единой страсти — служения идеалам коммунизма. При всем этом Суслов умело пользовался всеми привилегиями лица его положения, и не только сам, но и его семья, ничем не отличавшаяся от всех других в данном ранге. Все разговоры о том, что с утра и до вечера Суслов ел только овсяную кашу, более чем наивны. В брежневские годы, особенно в середине 70-х годов, когда Суслов завоевал полное расположение хозяина, почувствовал его зависимость от себя, Суслов чуть приоткрылся. Стал вальяжнее. Как и Брежнев, безумно полюбил хоккей и не пропускал с внуком главных хоккейных представлений. Важны, однако, не эти аксессуарные подробности. Какова природа, стержень натур, подобных Суслову? В чем успех их долгих карьер? Обычно такие люди говорят и считают, что они служат не тому или иному патрону (Сталину, Хрущёву, Брежневу), а партии.

Сразу после XXII съезда КПСС Хрущёв хотел перевести Суслова из ЦК на должность Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Он советовался на этот счёт с Микояном, Косыгиным, Брежневым. Разговор они вели в воскресный день на даче и не стеснялись моего присутствия. Поручили Брежневу высказать Суслову по телефону это предложение. Брежнев вернулся и доложил, что Суслов впал в истерику, умоляя не трогать его, иначе он предпочтет уйти в отставку. Хрущёв не настаивал. Кадровые перемещения на таком уровне отнюдь не просты и нелепо считать, будто одного слова первого лица достаточно, чтобы изменить положение человека. Формально пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР был не меньший, чем у секретаря ЦК, но Суслов понимал, что в данном случае облегчалась бы возможность отстранения его от большой политики.

Раздражение Хрущёва по отношению к Суслову нарастало. Я уже рассказывал о гневе Никиты Сергеевича по поводу сусловских предложений о кинематографе и том решении, которое на этот счёт готовилось Сусловым. Хрущёв считал, что Суслов просто "не тянет", недостаточно энергичен, разворотлив. Тот "кинематографический" эпизод вылился в очередную кадровую чехарду. Хрущёв потребовал, чтобы председатель Госкино (им в ту пору был А. В. Романов) стал одновременно и заместителем заведующего отделом пропаганды ЦК. По мнению Хрущёва, это обеспечивало бы большую долю партийной ответственности. Идеологические неурядицы, неуправляемость событий в писательских, художнических кругах, в театре и музыке нервировали Хрущёва, а гнев сыпался на голову Суслова. "Нам приходится заниматься поросятами и удоями, работой промышленности, а ваша беспомощность заставляет нас влезать в идеологические дела",— раздраженно выговаривал он Суслову.

Ужас состоял в том, что Суслов хотел вроде бы того же самого, чего добивался от него Хрущёв,— "завинчивания гаек". Михаил Андреевич с удовольствием соорудил бы новые варианты ждановских постановлений ЦК о литературе, музыке, живописи, но никак не мог выработать приемлемый для Хрущёва вариант. Думаю, что и сам Хрущёв не смог бы сформулировать точно, чего же он хочет во взаимоотношениях с творческой интеллигенцией. Эта нервозность, растерянность и привела Хрущёва к ссоре с интеллигенцией, а Суслова — в ряды его злейших врагов.

Суслов долго и упорно сопротивлялся намерениям журналистов образовать свой творческий союз. Известный публицист Д. Ф. Краминов, взявшийся "пробить" этот вопрос через Суслова, долго обивал пороги его кабинета. Наконец, под давлением многих редакторов, Суслов все же разрешил представить в ЦК проект решения. При обсуждении этого документа из него было исключено практически все, что позволяло создать хоть какое-то подобие именно творческой общественной организации, скорее, это была вывеска, необходимая только для связей с зарубежными журналистскими организациями. Лишь после того, как главный редактор "Правды" П. А. Сатюков пригласил на первый съезд Союза Н.С. Хрущёва (1958 год), а тот, в свою очередь,— всех других членов Президиума ЦК, нам показалось, что дело пойдет. Съезд прошел на большом подъеме, мы были полны радужных надежд, но сусловское "проклятие" все ещё с нами: Союз журналистов не приравнен к творческим и до сих пор остается ущербным, лишенным тех возможностей, которыми располагают другие творческие союзы: писателей, кинематографистов, театральных деятелей, музыкантов, художников и т. д.

Много позже описываемых событий, после октября 1964 года, когда все уже было позади не только для Хрущёва, но и для меня самого, я решился спросить Никиту Сергеевича, как терпел он возле себя догматика Суслова, послужной список которого отпугивал от него большую часть интеллигенции? Хрущёв грустно ответил, что поверил в искренность Суслова на XX съезде и после июньского Пленума ЦК в 1957 году. Даже в преклонные годы Хрущёв был наивен, не принимал в расчет аппаратных игр. Ему и в голову не пришло, что Суслов только потому "примкнул" к Хрущёву, что знал выбор "семерки" просталинистов. Они предпочли взять себе в идеологи Шепилова.

В характере Суслова были черты, делавшие его злопамятным по отношению к людям. Решив что-то, он не считался ни с какими доводами. Фрондой считал любое проявление инакомыслия. Разглядывая холодными глазами собеседника, который ему что-то объяснял или возражал, Суслов быстрым движением языка облизывал постоянно пересыхающие губы и бросал непререкаемое. Так, о фильме Э. Климова "Агония" Суслов после просмотра сказал всего несколько слов: "Нечего копаться в грязном белье царской фамилии", и все. Таким же манером он не принял ещё десяток фильмов, и они легли в "могильник" Госкино. Суслов знал, что роман Солженицына "Один день Ивана Денисовича" представил на суд Хрущёва его помощник Владимир Семенович Лебедев, что Лебедев согласовывал с Хрущёвым и ряд других "неугодных" публикаций — книгу Э. Казакевича "Синяя тетрадь", поэму Твардовского "Теркин на том свете" и ряд других.
 
После смещения Хрущёва Лебедева изгнали из аппарата ЦК, направили на самую маленькую редакторскую должность в Политиздат и целым рядом придирок довели больного человека до печального конца. Не знаю уж, что остановило Суслова, требовавшего высылки всей моей семьи из Москвы. В отделе пропаганды ЦК, куда меня вызывали в течение многих недель и запугивали страшными карами, если я откажусь, отчетливо чувствовался "приказ Суслова". Но я все-таки отказался. Полвека этот человек подвизался в верхних и самых верхних эшелонах партийной власти. Конец жизни ему выдался тяжкий. Перед самой смертью, скоротечной и для многих неожиданной, по-видимому, произошла крупная ссора с Брежневым. Так, во всяком случае, говорили в Москве весьма осведомленные люди. Какому-то кругу лиц необходимо было убрать с политической арены Суслова ещё до возможной кончины тяжко больного Генерального секретаря. Эта группа лиц предполагала, что Суслов вполне может оказаться преемником на высоком посту, ведь за ним шла слава старейшего и опытнейшего руководителя, теоретика, он импонировал многим партийным функционерам. Суслов не стал ожидать крупного разговоpa на Президиуме ЦК и сам уехал в больницу на диспансеризацию. Не пережив стрессовой ситуации — скончался.

И во время освобождения Хрущёва, и после давалось немало заверений в необходимости улучшения руководства делами страны, восстановления коллегиальности. Эти заверения были восприняты с надеждой. Однако становилось все яснее, насколько расходятся слова и дела. По сути, взяли реванш те силы, которые хотели спокойствия, благополучия, "надежного" вождя — защитника интересов бюрократической группы лиц, все больше удалявшейся от народа.

Смещение Хрущёва с высоких партийных и государственных постов хоть и было для многих громом среди ясного неба, однако большого сожаления не вызвало. Это событие нашло необычайно бурный отклик за границей. В стране почти во всех социальных группах общества обозначились те или иные претензии к Хрущёву. Военным он срезал пенсии, а также слишком часто проводил сокращения армии. Держатели займов ставили ему в вину прекращение тиражей, забыв о том, что и подписка на займы с 1957 года не проводилась. Вспомнили денежную реформу, вернее, изменение курса рубля, кукурузу, разъединение обкомов партии, ликвидацию министерств, совнархозы. О недовольстве части творческой интеллигенции я уже говорил. Хотя и признавалась всеми заслуга в освобождении миллионов невинных от гнета, репрессий, клеветы, от страха. Для политического деятеля одного этого достаточно, чтобы оставить по себе добрую память. Однако она может быть устойчивой и глубокой только при объективной оценке роли и места личности в историческом процессе.

Прошло почти четверть века, а меня все занимает даже не сам факт происшедших тогда перемен, а до удивления простая "технология" их претворения в жизнь. Фактически ни партия, ни страна не услышали никаких аргументов, никаких серьезных обоснований — ни "про", ни "контра". Никаких дискуссий, горячих речей, никакой информации: в апреле кричали "ура", в октябре "долой". Мы так и не узнали, что хотел сказать Никита Сергеевич в час, когда решалась не только его личная судьба.

Как же все-таки случилось, что люди, поддержавшие Хрущёва в 1957-м, организовавшись вновь в 1964 году, свергли его? Поначалу в Хрущёве видели "своего": партийного работника, прошедшего все ступени партийной лестницы, человека, избавлявшего от страха перед волнами сталинских репрессий, косивших аппарат с непредсказуемой жестокостью. Находила поддержку открытость Хрущёва, резкая критика им недостатков, стремление опереться на новые силы. Однако новаторский стиль принимался и понимался лишь до той поры, пока он шёл пусть в обновленных, но сложившихся стереотипах. Чем сложнее становились задачи, чаще срывы, тяжелее ноша, тем активнее в душе бывших приверженцев Никиты Сергеевича накапливалось раздражение. Иным, не таким, как в начале 50-х, становился и сам Хрущёв, и его окружение. С годами верхний аппарат партийного управления разбился на группы и группки. Амбиции и психологическая несовместимость рождали неприязнь друг к другу. Выйти на открытый спор с Хрущёвым, провести демократичный Пленум ЦК, высказать критические замечания, потребовать смещения "Первого" перед лицом партии и народа заварившие кашу не посмели, испугались. И тогда самым надежным вариантом оказался тот знакомый уже сценарий, по которому действовали в 1957 году. С той разницей, что тогда в партии хорошо знали, как и что происходило наверху, за что идет сражение.

Пленум, освобождавший Хрущёва, обошелся без единого выступающего. Подал реплику член ЦК Лесечко, в чем-то обвинял Хрущёва. Его, по сути, не слушали. Все решилось за день до Пленума. А Пленум молча выслушал короткое выступление Суслова, отметившего, что в последние годы с Хрущёвым стало трудно работать, что "культ Хрущёва" мешает коллегиальному руководству, и, не вдаваясь в подробности, лишил Хрущёва всех его постов. В ту пору мне часто говорили, что о готовившемся смещении Хрущёва было известно "всей Москве" летом, и странно, что я не слышал об этом. Наверное, все-таки не знали и не слышали многие. Хрущёв верил в незыблемость своего авторитета, а скорее всего, в неспособность тех, кто был возле него, "поднять руку" на первую персону в партии.

Расчет Игнатова получить за "услугу" повышение и вновь войти в верхнее руководящее ядро оказался неверным. На Пленуме ЦК его положение не изменилось к лучшему — он оставался на посту Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР. Спустя некоторое время Игнатов возглавил делегацию депутатов Верховного Совета в Бразилию. Там он тяжко заболел. Говорили, что в его организм попал какой-то странный микроб или вирус; спасти Игнатова не удалось. Я уже писал о том, что на Пленуме Суслов бросил в мой адрес несколько уничижительных реплик, в том числе и о том, что я чуть ли не исполнял при Хрущёве обязанности министра иностранных дел на общественных началах.

Когда сегодня мне приходится отвечать на этот вопрос, я не оправдываюсь, не произношу заклинаний: "Что вы, что вы, это неправда". Отвечаю так: всякий журналист, встречающийся с видными зарубежными политическими и государственными деятелями, задающий им вопросы, невольно становится и дипломатом тоже. Президент Кеннеди, когда я брал у него интервью, сказал, что наша встреча носит скорее политический характер и не совсем отвечает традиционным представлениям о подобных беседах. Это не смущало президента, да и меня тоже. Я не видел и не вижу тут ничего дурного, тем более что не собирался прощаться со своей профессией журналиста. Во всяком случае, в то время она была куда интересней нашей малоподвижной, угрюмой дипломатии.

Что касается запущенной в оборот версии, то нетрудно было догадаться о её происхождении. У меня на этот счёт есть совершенно точное свидетельство, и, пожалуй, наступило время рассказать о том, как такие небылицы рождаются. Летом 1964 года небольшая делегация известинцев — международные обозреватели газеты В. Леднев, Н. Полянов, Е. Пральников и я с женой отправились в ФРГ по приглашению трех западногерманских газет, близких к правящей коалиции ХДС/ХСС. Ехать очень не хотелось. Страшная жара стояла в то лето в Европе. Горели леса и поля, можно было предположить, что "время отпусков" лишит нас возможности провести интересные встречи. Правда, хозяева газет "Рурнахрихтер", "Райнише пост", "Мюнхен меркур" обещали насыщенную программу. Мы отправились. Уж очень настойчиво советовали в Москве совершить эту важную поездку, намекая при этом, что мы разведываем пути для более важных визитов.

В июле мы вернулись домой, успели выпустить небольшую книгу "Мы видели Западную Германию", получили немало писем из ФРГ, которые свидетельствовали о желании западных немцев развивать с нашей страной дружеские связи. Мы беседовали в ФРГ с канцлером Эрхардом, Вилли Брандтом, крупными промышленниками, рабочими-шахтерами в Руре, спускались с ними в подземные выработки, посещали сталелитейные заводы и фирмы. Генеральный директор фирмы Круппа господин Байте, один из самых важных менеджеров западногерманской промышленности, прервал отпуск, чтобы принять советских журналистов. Состоялось множество дискуссий, интервью брали мы и брали у нас — всё как обычно.

В наших газетах мы "крестили" премьера Баварии господина Штрауса самыми грубыми словами, отыскивали в его биографии и речах всё негативное, чёрное. У Штрауса, видно, возникло желание проверить советских журналистов на храбрость: не откажутся ли они от встречи? Он пригласил нас на обед, выставил ряд ледяных бутылочек с разными сортами пива. Я не очень люблю этот напиток и, сославшись на то, что от пива прибывает вес, не стремился соревноваться с хозяином. Штраус посоветовал бросать в пивной стакан дольку лимона — тогда, дескать, пиво так не полнит. Когда я смотрел его интервью по телевидению в Москве в 1988 году, я понял, что Штраус явно продолжал пользоваться "лимонным" рецептом. Он прилетел к нам за штурвалом собственного самолета, такой же плотный, энергичный, резкий и точный в суждениях. Его визит в Москву свидетельствовал о понимании им реальностей нового политического мышления и как бы оправдывал нашу давнюю встречу.

Тогда, в Мюнхене, мне передали небольшой подарок Штрауса — карту Германии XVII века. В россыпи городов и городков лежала страна, не обретшая единства. Я хорошо запомнил слова, сказанные мне лейтенантом вермахта Штраусом. Он воевал на восточном фронте и знал, каково пойти с оружием на нашу страну. "Меня всегда поражала и привлекала,— говорил господин Штраус,— ваша любовь к Родине, ваша способность лелеять эту любовь. За века и в нашей, и в вашей истории было немало чёрных пятен. Согласимся, что каждый народ имеет право не только на исторические воспоминания, но и на то, чтобы исправлять ошибки своими силами". С этим трудно было не согласиться.

Осенью 1988 года пришло известие о кончине Штрауса. Он не успел осмылить и реализовать новые возможности советско-западногерманского сотрудничества...

К концу лета 1964 года, когда наша поездка в ФРГ стала уже забываться, отодвинутая другими заботами, раздался звонок из Пицунды. Помощник Хрущёва сказал, что сейчас возьмет трубку Никита Сергеевич. Ни разу я не говорил с Хрущёвым вот так, по междугородной правительственной связи, и понял, что звонок носит необычный характер. Так и оказалось. "Сегодня же вы должны быть у Подгорного и дать ему ответы по поводу материала, который он мне прислал, и подготовить письменные объяснения".

Хрущёв положил трубку

Подгорный принял меня и сразу же спросил: "Это точно, что именно Хрущёв велел прийти ко мне?" Я ответил: "Конечно". Иных причин встречаться с Подгорным у меня не было. Он ведал в ЦК вопросами пищевой промышленности и не имел отношения к идеологии. Просто он в этот месяц был дежурным секретарем ЦК. Подгорный начал зачитывать странную бумагу. Она касалась моей поездки в Западную Германию. Основная мысль сводилась к тому, что некая общественность восприняла этот визит с возмущением, в особенности моё заявление такого содержания: "Что касается "берлинской стены", как только вернусь домой, скажу папе, и мы её сломаем..."

В этом месте Подгорный прервал чтение и скорее для себя произнес: "Ну, положим, папой ты его не называешь..." У меня глаза полезли на лоб не только от "папы". Обвинение было слишком серьезным. (Промелькнула фраза и о министре иностранных дел на общественных началах). Я сказал Подгорному, что не собираюсь оправдываться по поводу услышанного. Даже если бы я и брякнул что-нибудь о "стене", мои коллеги не перевели бы бред своего редактора. Сам я немецкого языка не знаю, и, по-видимому, требуется разбирательство с Ледневым, Поляновым, Пральниковым, поскольку на всех пресс-конференциях мы выступали вместе... И вдруг я почувствовал, что у Подгорного пропал всякий интерес к теме нашего разговора. Он свернул бумагу. "Да, тут какая-то ерунда. Разберемся после, я уезжаю в Молдавию..." На вопрос, что мне ответить Хрущёву, Подгорный решительно предостерег: "Не звони ему, я сам все объясню..."

Вернувшись в редакцию, я позвонил Семичастному. Сведения, которые сообщил мне Подгорный, исходили от одного из "доброжелателей", работавших по его ведомству. Семичастный был смущен, говорил что-то невразумительное, а на мой прямой вопрос: отчего эти сведения дошли до Москвы спустя три месяца после моего возвращения из ФРГ, так и не смог ответить. Он сказал, что подобные утверждения получил и Ю. В. Андропов, находившийся в Польше на встрече секретарей ЦК. Андропов тоже разговаривал со мной странно. "Не мог же я,— говорил он,— не сообщить о настроении польских товарищей, тем более что они утверждали, будто располагают пленкой с записью твоих заявлений".

"Надеюсь, можно прослушать эту пленку?" — спросил я Андропова, но он сказал, что не захватил её с собой — не считал удобным просить её у польских товарищей. Помню, я сказал Андропову: "Юрий Владимирович! Дело не шуточное, ведь именно таким образом на нашей памяти творились черные дела..." Андропов не продолжил разговора.

Теперь в самых разных вариантах возникают "версии" той давней истории. Пишут о ней так, будто получили Известия из первых рук. Но меня никто никогда не спрашивал, как было на самом деле. Их подоплеку мне высказал помощник Хрущёва Владимир Семенович Лебедев, с которым я как-то встретился, уже после смещения Хрущёва. Он спросил, фигурировала ли та записка в числе обвинений, выдвинутых против Хрущёва? Я ответил, что на Пленуме об этом разговора не было. "Знаешь,— сказал Лебедев,— странно вёл себя фельдъегерь из Москвы. Он требовал, чтобы на пакете расписался сам Хрущёв. Никита Сергеевич вскрыл пакет, прочитал бумагу и попросил меня тут же соединить его с "Известиями". Я не понимал, к чему клонил Лебедев. А он закончил свою мысль так: "Представь, что Хрущёв не дал бы бумаге спешного хода, не позвонил Подгорному с требованием вызвать тебя, отложил разбирательство до приезда в Москву. Тогда нашелся бы для Пленума ещё один аргумент против Хрущёва. Спасая зятя, прикрывал его безобразия за границей, да ещё прочил его в министры иностранных дел".

Рассказываю это с печалью. Не потому, что жжет меня до сих пор обида: она прошла, как и многие другие. Живы и благоденствуют сочинители и организаторы того доноса. Ничто не поменялось в их натурах. Прикажут — сделают и не такое. А сплетни живучи. Ещё и потому, что ими с легкостью необыкновенной пользуются люди, апломба у которых намного больше, чем интеллигентности. Перефразируя Гамлета, так и хочется сказать: "Знать или не знать — вот в чем вопрос".

Не только меня, но и многих моих товарищей и друзей жег стыд, когда вот так же келейно, как с Хрущёвым, решался вопрос об избрании на пост Генерального секретаря ЦК Черненко. Меня, пожалуй, в большей степени, потому что я довольно хорошо знал этого человека. Он работал в Президиуме Верховного Совета СССР в качестве заведующего приемной Брежнева, его главное занятие состояло в обработке почты. Как главный редактор "Известий" я почти еженедельно проводил в его кабинете несколько часов: он зачитывал мне письма, и мы решали их судьбу. Черненко в ту пору был милым, спокойным человеком. Абсолютно далекий от серьезных государственных забот, без яркой жизненной биографии, опыта, он странным стечением обстоятельств с поразительной быстротой взлетел на самый верх партийной лестницы — помощник Брежнева, заведующий отделом ЦК, секретарь ЦК, претендент на пост Генерального секретаря. Почти сразу после его избрания полились восхваления, елей, начали издавать труды, выслушивать поучения и рекомендации. Все это оправдывалось "высшими" соображениями и преемственностью прежнего курса.

И действительно, в новом обличьи воссоздавался образ дорогого Леонида Ильича. К. У. Черненко носил уже три звезды Героя Социалистического Труда, стал лауреатом Ленинской премии. Это награждение, как говорили тогда, прошло по "закрытому" списку и общественностью не обсуждалось. Черненко был включен в группу архитекторов и строителей, которая занималась "сверхсекретной" работой по переделке и переоборудованию одного из старых зданий Кремля для служебных целей.

Кто же все это делал?
 
Неужели и теперь мы ограничимся безадресным гневом по поводу неких аппаратчиков. Да нет же, имена известны. Это — Романов, Кунаев, Рашидов, Соломенцев, Алиев, Гришин и примыкавшие к ним безликие фигуры, такие, как Демичев и Пономарев. Месяцы тогда текли в стране очень напряженно. В самых широких кругах избрание Черненко на пост Генерального секретаря партии и Председателя Президиума Верховного Совета СССР (в 1984 г). воспринималось, мягко говоря, с удивлением: до чего мы докатились?! И конечно, многие понимали, что долго так продолжаться не может. Но видели и намерение образовать целую "очередь наверх" из тех политических фигур, которые на многие десятилетия опрокинули бы партию и страну в благие для них годы "стабильности".

Никогда не забуду одну телевизионную передачу. Она велась из больницы, где сникшего, умиравшего Черненко посетил первый секретарь МГК, член Политбюро В. В. Гришин. Он докладывал ему о выполнении Москвой плана товарооборота, будто это был наипервейший вопрос! Вскоре мы узнаем, как выполнялся этот товарооборот московской торговой мафией. Нет, этот визит состоялся не только для того, чтобы подбодрить больного, а чтобы показать с ним рядом другого человека. Так ненавязчиво был обозначен возможный преемник.

Считались ли эти люди с мнением и престижем 20-миллионной партии коммунистов, с достоинством советских граждан? Апрель 1985 года и та правда, которую мы теперь узнаем, свидетельствуют об обратном. Нелегкий опыт накопило наше общество. Та буря, которая потрясает его сегодня,— буря очищения, это урок тем, кто думает, что можно избежать ответственности. Рано или поздно, как видим, никто её не минует. Ни Сталин, ни Хрущёв, ни Брежнев.

Тихие воды

Местом жительства Хрущёва на пенсии был назначен небольшой дачный поселок в Петрово-Дальнем под Москвой, у тихого берега Истры. Прошло немало времени, прежде чем к Никите Сергеевичу вернулось душевное спокойствие. Он принадлежал к людям, которые все держат в себе, не дают выхода чувствам. За день он мог сказать всего несколько слов. Бродил по заросшим дорожкам парка. Один. А потом собака дочери Никиты Сергеевича Лены, старая матерая овчарка Арбат, признала его хозяином и всегда сопровождала. Я люблю собак и знаю, что преданность их отнюдь не из-за вкусного куска. К лету следующего за отставкой года Никита Сергеевич начал изредка наезжать в Москву. Побывал на чехословацкой выставке, в театре "Современник" — там после спектакля поговорил с актерами. Месяц за месяцем проходили годы. Иногда к Никите Сергеевичу наведывались наши друзья, друзья Сергея и Юли — Серго Микоян, Ирина Луначарская с мужем, военным химиком Рафаилом Стерлиным, Роман Кармен, Виктор Суходрев, Владимир Высоцкий, профессор Михаил Жуковский, Эмиль Гилельс, Евгений Евтушенко, Михаил Шатров.
 
Никита Сергеевич увлекался в ту пору фотографией, и его советчиком тут был Петр Михайлович Кримерман, директор магазина фототоваров. Приезжали товарищи Сергея — инженеры, ученые. В их кругу Никита Сергеевич чувствовал себя особенно хорошо. "Технари" были ему понятнее и ближе гуманитариев. Хрущёв внимательно читал газеты, слушал радио, понимал, как далеко уходят его преемники от прежнего курса, но не комментировал. Думаю, не потому, что боялся или был ко всему безразличен. Видимо, не хотел, считал унизительным, недостойным партийца заниматься досужими разговорами. Если кто-нибудь задавал бестактный вопрос, отвечал: "Я на пенсии".

С годами Никита Сергеевич становился мягче, сердечнее, внимательнее к детям. Дочь своего погибшего сына Леонида считал своей дочерью — Юлия воспитывалась в его доме. Мать её, Любу, арестовали в 1943 году, обвинили в связях с иностранцами и без суда отправили на 15 лет в ссылку. Хрущёв об этом с Юлией никогда прежде не заговаривал, а тут во время одной из прогулок стал расспрашивать, как живет сноха, просил передать ей привет. "Можешь гордиться отцом — он был храбрым летчиком, а мама твоя ни в чем не виновата".

Близкие старались навещать Никиту Сергеевича как можно чаще в его уединении, но мы все заняты были своими делами, и многие часы и дни Никита Сергеевич проводил в одиночестве. Ему было тоскливо. Выручали книги. Он запоем читал — Толстого, Тургенева, Щедрина... Построил две теплички, завел огород, проводил опыты с помидорами.

В Петрово-Дальнем, кроме Нины Петровны, делила с Никитой Сергеевичем уединение его младшая дочь Лена. Она тяжело болела, угасала. Умерла вслед за отцом, молодой — ей исполнилось только 35 лет. В 1965 году в связи с пенсионными делами, пропиской на новой квартире в Староконюшенном переулке и прочим Нина Петровна и Никита Сергеевич обнаружили, что брак их не зарегистрирован. Таким формальностям в пору их молодости не придавалось значения.
 
Позади у них было почти полвека совместной жизни

Нине Петровне довелось пережить мужа на 13 лет, она умерла в августе 1984-го и похоронена, как того хотела, рядом с Никитой Сергеевичем на Новодевичьем кладбище. В "Вечерней Москве" напечатали извещение в траурной рамочке. Там значилась девичья фамилия Нины Петровны — Кухарчук. Не захотели написать "Хрущёва". Сохранилось несколько листочков записей Нины Петровны о той поре, которые она сделала уже в последние свои годы. При всей их краткости это документальные свидетельства родного человека.

"Не помню точно месяца и года, но Н.С. немного успокоился и решил писать воспоминания о своей работе. Он диктовал на магнитофон. Делал он это регулярно по утрам, иногда и днем. Я переписывала с магнитофонной ленты текст. Когда накопилось много страниц, Н.С. передал пленки Сергею, чтобы перепечатала машинистка. Как-то он сидел рядом со мной и наблюдал, как я печатаю на машинке. Моя работа ему не понравилась: я стучу только четырьмя пальцами, а он привык к профессиональным машинисткам в ЦК, которые писали восемью и десятью пальцами, с большой скоростью. Он даже проговорил разочарованно: "Так-то ты пишешь? И когда закончишь работу?" Так пленки с записями воспоминаний Н.С. и страницы с уже напечатанным текстом оказались у Сергея. Я потом пожалела об этом, может быть, с ними не случилось бы того, что произошло. Их просто отобрали на время болезни Никиты Сергеевича в "государственных интересах" и не вернули.

В связи с этим надо рассказать о встречах Н.С. с бывшими товарищами по работе — встречах, которые укоротили его жизнь. К сожалению, не помню чисел, но последовательность хорошо помню. Первая состоялась с А. П. Кириленко. Н.С. долго не возвращался, наконец, приехал, очень возбужденный, и сразу пошёл гулять к реке. Я тоже пошла с ним. Долго он ходил молча, а потом заговорил. Кириленко вызывал его для того, чтобы запретить ему писать мемуары, и потребовал сдать в ЦК уже написанное. На это Н.С. ответил, что ему могли бы дать стенографистку, и тогда все его воспоминания оказались бы не только у него, но и в ЦК. Этого сделать не захотели. Отдать материалы он категорически отказался, поскольку они ещё нуждались в доработке.
 
Далее Н.С. сказал, что запретить ему писать никто не имеет права, это противоречит Конституции нашего государства. Н.С. напомнил, что царь запрещал Т. Г. Шевченко писать и рисовать, и что из этого получилось? Шевченко читает весь мир, а кто помнит его преследователей? Кроме того, мемуары в нашей стране пишут тысячи людей, им никто не препятствует, а почему ему, Н.С, хотят запретить? Где логика? Н.С. сказал, что он сорвался, повысил голос... На следующий день Н.С. увезли в больницу в машине "скорой помощи" с тяжелым инфарктом. Он долго лечился, а по возвращении оттуда часами лежал на веранде возле спальни, медленно выздоравливал. Доктор Владимир Григорьевич Беззубик приезжал очень часто. А те недели Н.С. внимательно, даже с любовью смотрел на небо, на сосны, на яблони и цветы в саду...

Однажды я задержалась в Москве дольше обычного и не застала Н.С. на даче. Он приехал через два с лишним часа, попросил раскладной стульчик и сел под сиренью у порога. Я ждала, когда заговорит. Позвали ужинать — отказался. Через некоторое время стал рассказывать. Звонили ему по телефону из аппарата Пельше. Пельше сказал, что за рубежом напечатана книга мемуаров Н.С. Хрущёва. Как туда попали его мемуары? Кому Н.С. их передавал? Он ответил, что никому свои записи не передавал — ни у нас, ни за рубеж, они ещё не приведены в такой вид, чтобы их можно было передавать в печать, он и не передал бы их никогда за рубеж...
 
Пельше спросил, что же это значит? Книга — фальшивая? Как нам выйти из этого положения? Надо опубликовать опровержение... Н.С. согласился. Пельше сочинил текст, Н.С. отверг его и написал свой вариант, который и был опубликован в "Правде". Там было сказано, что мемуары не были переданы в печать ни у нас в стране, ни за границу. Пельше настаивал, чтобы Н.С. вставил фразу о том, что он не пишет и не писал никаких мемуаров. Н.С. не согласился, и опровержение пошло в печать без этой фразы. Визит к Пельше также закончился инфарктом.

Н.С. выздоровел, но не оправился от болезни, долго чувствовал слабость
 
Диктовать он перестал. В один из дней первой недели сентября (1971 г)., 5-го или 6-го числа, Н.С. вернулся от Рады. Пошёл гулять после обеда, понес стульчик с собой, но скоро вернулся. Ночью у него болело сердце, я дала ему нужные лекарства, боль прекратилась, он уснул. Утром встал, умылся, и опять заболело сердце. Приехал доктор Беззубик с сестрой, сделали укол, увезли в больницу с третьим инфарктом. Н.С. настоял, чтобы ехать сидя, может быть, это ухудшило его состояние. В больнице сам шёл по коридору, в палате долго разговаривал с персоналом, а ночью стало ему плохо, и 11 сентября Н.С. ушел из жизни".

Никита Сергеевич несколько раз приезжал к нам в дачный поселок в районе Икши. Здесь Никиту Сергеевича встречали приветливо, с почтением. Он становился общительным, как прежде. Любил ходить за грибами, поговорить с соседями — летчиками-ветеранами. В тот день, о котором пишет Нина Петровна, он дошел до опушки леса, попросил моего сына Алешу принести ему складную трость-стульчик. Долго сидел грустный. Сказал, что ему неможется, и уехал. Рада словно почувствовала что-то, поехала вслед. Вскоре он был уже в больнице. Хрущёв умирал. Перед смертью попросил Раду принести ему соленый огурец. Рада успела съездить на рынок. Никита Сергеевич поглаживал руку дочери и с трудом говорил: "Ну где твоя мама, она так нужна мне сейчас..." Быть может, он хотел что-то сказать на прощанье? Через два дня после смерти Никиты Сергеевича Нине Петровне было передано, что похороны должны носить сугубо семейный характер, никаких официальных церемоний. "Хороните как обычного гражданина..."

Больница, в которой скончался Хрущёв, находится в центре города, в двухстах шагах от дома на улице Грановского, где Никита Сергеевич поселился в 1940 году и куда вернулся в 1949-м, став секретарем ЦК и МК партии. Никакого зала в городе для прощания с Никитой Сергеевичем не нашлось, и гражданская панихида состоялась в морге загородной больницы. Морг — печальное место, а этот, в Кунцево, не очень был приспособлен для изъявлений скорби и сочувствия. Унылый зал, где едва поместились несколько десятков самых близких семье людей. Они приехали несмотря на то, что о месте и времени панихиды никаких сообщений не было. Члены семьи не ждали пышных церемоний, однако уровень происходящего подчеркивал неприязнь к покойному в высоких сферах.

В последние годы жизни Никита Сергеевич, конечно, понимал, что судьба не уготовила ему места ни в Кремлевской стене, ни тем более рядом с Мавзолеем, где покоятся теперь друзья-соратники — Брежнев и Черненко. Думаю, это его не печалило. Он не раз говорил, что настало время прекратить захоронения на Красной площади, ибо она может превратиться в кладбище, а предавать земле тех, кто достоин памяти народа, в специальном Пантеоне. Был даже соответствующий проект, но его так и не реализовали.

Хоронили Никиту Сергеевича на Новодевичьем кладбище, которое издавна, с дореволюционных времен, считалось в городе самым престижным. Сталин похоронил здесь Надежду Сергеевну Аллилуеву и в первые годы после её смерти приезжал на могилу. Немало на Новодевичьем и других "знаменитых могил". Людские судьбы в перекрестье времени напоминают о тщете жизни. "Великие живые" становятся безвестными, и могилы их стоят неприбранными, а в историю возвращаются имена забытых и непризнанных...

...Мы подъехали к кладбищу. Около железных ворот стояли уже около двухсот человек. На противоположной стороне улицы толпились случайные прохожие. Оттуда раздались голоса: "Почему не пускают?" Место для могилы было выделено на дальнем участке новой территории кладбища, в трех метрах от красной кирпичной стены, ограждавшей город мертвых. Позже часть стены разобрали, прирезали к кладбищу несколько сот квадратных метров, и могила Хрущёва теперь не крайняя.

Шёл мелкий осенний дождь, как говорят в таких случаях, "плакало небо". Каждый человек сугубо индивидуально воспринимает и смерть близких, и тот обряд, которым сопровождаются похороны. Соответственно вели себя те, кто стоял у гроба Никиты Сергеевича. Мне запомнилось мельтешение каких-то лиц, взвинченная, нервозная атмосфера, спешка, с какой действовали те, кто пришёл на кладбище по служебным обязанностям и поторапливал собравшихся: "Прощайтесь, не задерживайтесь". Только уже дома, где за поминальным столом собрались друзья семьи Никиты Сергеевича, каждый сказал то, что хотел...

Мы с женой часто возвращались к тяжкому дню, но все, что оставалось в нашей памяти, носило скорее эмоциональный характер. Подробности для нас тоже были важны. Историк Георгий Борисович Федоров, давний знакомый Рады, сказал ей как-то, что у него есть запись событий того дня, и с его разрешения я привожу её: "Хмурым сентябрьским утром 1971 года мы с женой Марианной Григорьевной отправились на Новодевичье кладбище на похороны Никиты Сергеевича Хрущёва. Никакого официального объявления о дне, месте и времени похорон не публиковалось, но мы узнали, когда и где они будут. Когда подходили к Новодевичьему кладбищу, то уже задолго до подступов к нему были поражены огромным количеством войск. Грузовики, крытые брезентом и битком набитые солдатами-автоматчиками, стояли вокруг Новодевичьего кладбища. Бегали офицеры, кричали по рации: "Тринадцатый, ты слышишь? Говорит первый, приём",— и так далее. Было такое ощущение, что этот район Москвы не то оккупирован какими-то воинскими частями, не то эти войска собираются выступить в поход.
 
А дальше располагались кольцом вокруг кладбища пять цепей. Четыре из них состояли из различных милицейских чинов, а пятая, расположенная ближе всего к кладбищу, в основном состояла из людей в штатском, но встречалось и некоторое количество военных с голубыми кантами на погонах. На внешнем кольце милицейской цепи жались кучки людей, которых не пропускали к кладбищу. Время от времени кто-нибудь из них тщетно пытался пройти, но их довольно грубо отбрасывали назад. Я подошёл к той цепи и спросил у ближайшего милицейского офицера: "Кто у вас здесь главный?" Он показал мне на немолодого уже полковника милиции. Я подошёл к нему: "Товарищ, мы с моей женой знакомы с дочерью покойного, и было бы странно, чтобы в такой день мы не оказались там, возле неё. Пропустите нас, пожалуйста". Он спросил меня: "Вы действительно знакомы с ней?" Я ответил: "Да, действительно".
 
Полковник махнул рукой: "Проходите!" Мы прошли, причём — неожиданная удача — сразу через четыре цепи. Я решил использовать этот, уже оправдавший себя приём и в пятой цепи. Обратился к ближайшему человеку, который в этой цепи стоял. Он был в плаще типа "болонья", лет тридцати, и я сказал ему: "Пропустите меня, пожалуйста..." Тут он прервал меня и отрезал: "Нет, не пропущу". Я рассердился: "Ну как же так, вы не знаете, кто я, почему мне нужно пройти. Вы даже не выслушали меня",— на что он ответил: "Мне это безразлично. Я все равно вас не пропущу". Я сказал: "Ну вот, вы не знаете, кто я, а я теперь уже имею отчетливое представление о том, кто вы такой". Неожиданно он улыбнулся и пробурчал: "Ну что ж, проходите". Мы прошли и оказались перед наглухо закрытыми железными воротами кладбища.

Оказалось, что и там стоит заграждение из работников госбезопасности. Справа сбоку на стене висела бумажка, на которой красным карандашом было написано: "Кладбище закрыто. Санитарный день". Время от времени кто-нибудь из иностранных корреспондентов стучал в железную калитку, кричал, от какой он газеты или журнала. Калитка приоткрывалась. Я предложил собравшимся у ворот: "Давайте не будем пропускать корреспондентов. Что, им больше нашего надо быть там?" Мы перестали даже пропускать корреспондентов к калитке. Они кричали, шумели, но мы их не пускали. Вдруг прибежал какой-то генерал КГБ, который спросил, в чем дело, что за шум. Кто-то из нас сказал: "Как в чем дело? Мы на похороны пришли, а нас не пропускают". Генерал постучал в калитку и назвался. Калитка открылась, и он приказал: "Немедленно всех пропустить".

Мы прошли. Народу было не очень много. Человек 60 корреспондентов, кажется, только иностранных. Как все корреспонденты в мире, они были озабочены только тем, чтобы раздобыть побольше информации, побольше снять своими кинокамерами, фотоаппаратами и записать на свои магнитофоны. Стрекотали камеры, щелкали затворы фотоаппаратов, раздавался разноязыкий и разноголосый, странный для кладбища гул. Кроме того, здесь находилось ещё человек двести. В толпе оказалось несколько наших друзей и знакомых. Среди них мы заметили, например, сестру командарма Якира — Бэллу Эммануиловну.

Семидесятисемилетний Никита Сергеевич лежал в гробу на возвышении, окруженном венками и цветами. Лицо его было значительным, таким значительным и спокойным, каким мне не доводилось видеть его на страницах газет и журналов, на экранах кино и телевидения. Высокий мощный лоб мыслителя, волевые скулы. Казалось, на лице его запечатлелась какая-то важная дума. Жена Хрущёва Нина Петровна была в сером пальто с черной кружевной накидкой. Лицо её, очень простое, открытое, бесхитростное, было залито слезами.

Началась панихида. Выступил какой-то человек. Из-за стрекотания кинокамер, которые репортеры поднимали над головами, из-за их бесцеремонных разговоров слов его я не расслышал и постарался пробраться поближе, что мне в какой-то мере и удалось. Потом выступил Сергей Никитич. Его речь из-за общего шума я слушал только обрывками. Он сказал, что отец его в течение длительного времени занимал ответственные партийные и государственные посты и что оценка его деятельности принадлежит суду истории. Он может только сказать, что отец его желал добра людям.

Слово взяла старая уже женщина, и, хотя она говорила очень тихо, слова её были отчетливо слышны. Она сказала: "Я работала с Никитой Сергеевичем с 1926 года, и мне очень хорошо с ним работалось. В 1937 году я была арестована и заключена сперва в тюрьму, а потом в лагерь и только после XX съезда освобождена и реабилитирована. От имени миллионов людей, замученных безвинно в лагерях и тюрьмах, которым ты, Никита Сергеевич, вернул доброе имя, от имени их близких и друзей, от сотен тысяч, которых ты освободил из страшных мест заключения, прими нашу благодарность и низкий тебе поклон. Я понимаю, сколько мужества, смелости и желания тебе, Никита Сергеевич, понадобилось. Мы будем помнить об этом до конца жизни, расскажем нашим детям и внукам".

Распоряжавшийся похоронами человек в штатском, но с явно военной выправкой сказал: "Прошу прощаться с покойным. Только быстро, товарищи, не задерживайтесь". Присутствующие прошли вокруг гроба, подгоняемые замечаниями штатских стражей порядка, выстроившихся вокруг. Я увидел среди венков и цветов только венок с надписью: "Никите Сергеевичу Хрущёву от А. И. Микояна". Тут нас снова оттеснили корреспонденты. Через короткое время гроб стали поспешно опускать в могилу. Не успели ещё закидать её землей, как оркестр сыграл гимн Советского Союза и распорядитель не то предложил, не то приказал: "А теперь расходитесь, товарищи".

Но никто не уходил. Все продолжали стоять либо молча, либо переговариваясь вполголоса. Наступила тишина, в воздухе ощущалось какое-то напряжение. Мы с женой стояли рядом с биологом Жоресом Медведевым, историком Александром Некричем и одним известным диссидентом. Тут к нам подошёл генерал КГБ кавказского вида и сказал с явным акцентом, обращаясь к диссиденту:

— Ми вас просым нэ дэлать того, что ви задумалы
— А что я задумал?— с легким недоумением спросил диссидент
— Это нам хорошо известно,— ответил генерал и отошел в сторону
— В самом деле, Володя,— обратился я к диссиденту,— что же вы задумали?
— Да ровным счётом ничего,— пожал тот плечами,— просто у них от страха мальчики кровавые в глазах

Мы продолжали стоять под моросящим дождем
 
Через некоторое время Нине Петровне, видимо, стало дурно. Она пошатнулась. Сергей Никитич подхватил её. Вызвали машину, которая подошла почти к самой могиле. Нину Петровну усадили в машину, и она уехала. Мы подошли к Раде Никитичне. Выразили ей свое глубокое сочувствие. Она как-то отрешенно поблагодарила нас и пошла почему-то совсем одна. После того, как увезли Нину Петровну, напряжение, которое было среди собравшихся на кладбище, спало. Мы пошли к выходу. Когда вышли за ворота, увидели, что все пять цепей на месте, а толпа на их внешнем обводе увеличилась. На месте оставались и грузовики с автоматчиками.

Уж очень кто-то, видно, боялся беспорядков в связи с похоронами персонального пенсионера союзного значения. Эти люди явно ставили своей целью показать, что Н.С. Хрущёв не достоин лежать рядом с выдающимися партийными и государственными деятелями, ну, скажем, с блаженной памяти прокурором-убийцей Вышинским или тем же Сталиным, что он, так сказать, проштрафился. Но результат-то получился прямо противоположный тому, что было задумано. Ведь у Кремлевской стены, охраняемой и вполне официальной, редко кто бывает, главным образом делегации. А вот могилу Н.С. Хрущёва оставили народу, для которого он так много сделал. И народ всегда толпился возле его могилы. Тут спорили и вспоминали. Случалось, и поругивали, но чаще вспоминали с благодарностью...

Над могилой высится теперь памятник, созданный Эрнстом Неизвестным. Неизвестный, с которым Н.С. Хрущёв имел в свое время столкновение на выставке в Манеже, принял заказ на памятник от семьи Н.С. Хрущёва. Эрнст говорил мне в пору работы над памятником: "Покойный испортил мне несколько лет жизни, теперь сделает это и после своей смерти, но заказ я выполню, я сам этого хочу. Он стоит того". Кончилось тем, что новые властители поняли, что дали маху, похоронив Н.С. Хрущёва в доступном для народа месте. Тогда и было принято решение закрыть кладбище для посетителей, для всех, кроме имеющих специальные пропуска..."

Так увидел похороны Никиты Сергеевича профессор Федоров. Почти двадцать лет хранил он эту запись втайне. Позже снесли ещё крепкий деревянный дом в Петрово-Дальнем, чтобы никто не вспоминал, где провел Хрущёв свои последние годы.

Навещая могилу Никиты Сергеевича, мы с женой и детьми проходим по возникшей за эти годы на наших глазах новой аллее, на которой почти вплотную, как в строю, высятся самые разные надгробья. Очень помпезные — из мрамора, гранита, бронзы. И за всем этим — странное соседство, возможное только у мертвых: многие не любили друг друга, даже ненавидели, а лежат рядом. Близким приходится с этим мириться. Смерть всех равняет. Куда важнее право человека выбирать свое место в жизни.
Москва 1986-1987 гг.

Содержание

 
www.pseudology.org