М: Новое литературное обозрение. 1998 - 688с.
Александр Маркович Эткинд
Хлысты (Секты, литература и революция)

Часть 6. Проза

Зачем, почему и каким именно способом национальная традиция, воплощенная в русской Культуре и религии, породила и продолжала воспроизводить советский режим со всеми его особенностями? В 1920-х все писатели первого ряда давали свои ответы на этот самый важный из вопросов: проблему отечественных корней большевизма. Лидеры победившей революции не любили самого вопроса, и тем более не любили ответов. Они сами были прежде всего авторами. Ленин писал в анкете: "профессия — литератор". Троцкий свою книгу революционных лет посвятил литературе. Луначарский продолжал писать драмы. Новые бюрократы по-прежнему верили в силу слов и поддерживали ностальгическую дружбу с писателями. Но те вели подрывную работу.
Всякая революция считает себя переломом времен, началом века, новым миром. Всякая литература сосредоточена на своих связях с предшествующими текстами и событиями. Почти независимо от желаний авторов и их отношений с начальством, русская проза оказывалась в оппозиции режиму. Ее версии не были одинаковыми, но могли казаться таковыми. Как писал Лев Троцкий в Литературе и революции о писателях, недобро названных им "попутчиками", — о писателях революции:
Их завертело, и они все — имажинисты, серапионы и пр. — Хлыстов-ствовали (...) Подойдя к революции с мужицкого исподу и усвоив себе полухлыстовскую перспективу на события, попутчики должны испытывать тем большее разочарование, чем явственнее обнаруживается, что революция не радение1.
ПРИШВИН
Михаил Пришвин вошел в литературу своими путешествиями по раскольничьим центрам России. Книга 1907 года В краю непуганых птиц (Очерки Выговского края) описывала Народ и природу северной России. Через два года Пришвин вновь отправился в путешествие к расЛ. Троцкий. Литература и революция Москва: Политиздат, 1991,68.
Пришвин
кольникам, теперь в сектантские места Заволжья. Результатом стала еще одна книга У стен невидимого града (Светлое озеро). В своих экспедициях Пришвин запасался документами от Академии наук и, продолжая полувековую традицию русских "народознатцев", называл себя этнографом В отличие от большинства коллег, изучавших племена далекие от своей Культуры, Пришвин ехал изучать собственный Народ. Потом он так осмыслял свой творческий метод:
в моих больших работах неизменно совершается такой крут: при разработке темы материалы мало-помалу разделяются на этнографические (внешнее) и психологические (субъективное), потом, робея перед субъективным, [...] я спасаюсь в этнографическое2.
Но путевые заметки Пришвина не претендуют на объективность; жанр их скорее стремится к рассказу об искреннем религиозном па-помничестве. Повествование уходит от дневниковых записей светского туриста к истории раскольничьих общин и монастырей, вычитанной из книг, а потом — к дословному изложению собственных дискуссий с сектантами. Текст объединен лишь непрерывностью движения в пространстве природы и мифа. Впервые докладывая о своих путешествиях в 1909, Пришвин "с упоением, жестикулируя головой, руками и ногами, описывал Секту каких-то бегунов"5. Этот доклад Пришвина О невидимом граде происходил в Русском географическом обществе и вызвал насмешки ученой публики. На карту Китеж нанести не удалось, зато вклад в историю был сделан. В зале познакомились два человека, дружба которых сыграет немалую роль в описываемых событиях: большевик-сектовед Владимир Бонч-Бруевич и сектант-коммунист Павел Легкобытов4.
ВОЛШЕБНЫЙ МИР
Спутник Пришвина по путешествию вспоминал товарища так: "Это был глубоко культурный, серьезный и современный человек, но в то же время его душа всегда тяготела к примитивным пережиткам старых времен [...] Был период, и очень продолжительный, когда Пришвин жил в каком-то волшебном мире"5. Но у Пришвина сразу нашлись единомышленники. Блок, например, находил у него "богатый сырой материал, требующий скорее изучения, чем чтения"6.
Ранние книги Пришвина описывают необыкновенные явления народной веры на фоне столь же необыкновенной русской природы. Вера,
1 Об истории этого понятия см.: В, Г. Базанов. Русские революционные демократы и Народа-знание. Ленинград: Советский писатель, 1974.
2 M. M. Пришвин. Дневники. 1914-1917. Подготовка текста Л. А. Рязановой и Я 3. Гришиной. Москва: Московский рабочий, 1991, L77.
3 К. Н. Давыдов. Мои воспоминания о М. М. Пришвине — Воспоминания О Михаиле При-швине. Москва: Советский писатель, 1991,43.
4 Об этом знакомстве см: В Бонч-Бруевич Вступительная статья — Материалы к истории русского Сектантства и старообрядчества. 7 Чемрекы. Под ред В. Д. Бонч-Бруевича Санкт-Петербург. 1916.
5 Давыдов. Мои воспоминания о М М. Пришвине 42, 44.
6 Блок. Собрание сочинений. 5, 651.
456 Часть 6. ПРОЗА
Народ и природа сливались в одном всеобъемлющем образе, и направление связи углядеть невозможно; природа — символическое выражение народного духа, и одновременно его основа и предмет. "Ведь самый чистый, самый хороший бог является у порога от природы к человеку"1. С другой стороны, природное начало неотличимо от начала материнского: "родившая меня глубина природы, что-то страшно чистое..."
Но уже в ранней книге эта знакомая мифология подана с кощунственной иронией. Соловьи в саду его матери пели "о том, что все люди прекрасны, невинны, но кто-то один за всех совершил тяжкий грех" (1/390)2. Это своеобразное анти-христианство: "кто-то один" не искупил грехи человечества, но совершил их, и авторство этого перевернутого мифа отдано соблазнительному голосу природы. Отсюда, из соловьиного сада своей матери, Пришвин начинает путешествие-паломничество к заволжским раскольникам; услышанное таким способом пение соловьев — нечто вроде эпиграфа к книге У стен невидимого града.
Неортодоксальная вера Пришвина в сочетании с его культом природы ему самому напоминала о Руссо. О своей первой жене, крестьянке, Пришвин вспоминал так: "Я эту девственность души ее любил, как Руссо это же в людях любил, обобщая все человеческое в "природу". Портиться она начала по мере того, как стала различать"*. Позже писатель придаст первоначальной интуиции философское осмысление: "Романтизм вообще в моем понимании есть высшее выражение благородства природы; как есть представление о первородном грехе, так есть и уверенность в первородном добре и зле"*. Для такого романтика природа изначально добра, а зло вносится в нее человеком и его грешным желанием, из-за которого он и был изгнан из рая. Но как раз влечение и есть очевидный элемент человеческой природы; тут наступает разочарование, и приходится различать.
"Блок был таким же романтиком, как и я", но только был "глуповат и слеп в отношении к дьяволу"5 — так рассуждал Пришвин в свою зрелую пору. Речь идет о той же романтической оценке природы-Народа как царства абсолютного добра; Пришвин постепенно стал различать здесь все того же старого знакомца, а Блок остался глуповат. В отличие от Блока, стремившегося показать непроходимую границу между благородным, таинственным миром природы-Народа-литературы — и пошлой Культурой-как-цивилизацией, Пришвина скорее влечет их единство. Когда Блок писал о "пропасти" и "недо1 M. Пришвин. Собрание сочинений в 8томах. Москва Художественная литература, 1982, 8. 34 Далее в этой части ссылки изданное Собрание сочинений Пришвина следуют в тексте указанием тома и страницы в круглых скобках.
2 Это место особенно нравилось 3 H Гиппиус, см дневник Пришвина от 21 октября 1908 года (8/37).
3 Цит.по: В, Д. Пришвина. Путь к слову. Москва Молодая гвардия, 1984, 103; курсив мой
4 Блок в дневнике Пришвина л новонайденное письмо Блока Пришвину. Публикация В В. Крутлеевской и Л. А Рязановой — Литературное наследство, 92, кн.4. 329.
1 Там же, 331
Пришвин
i гупной черте" — Пришвин искал, наоборот, возможности сближения: "В этой точке на Светлом озере сходятся великие крайности русского духа" (8/35). Обоих раскол и Сектантство интересовали как чуховное выражение истинного, до-культурного состояния человека; но если Блок безуспешно пытается перепрыгнуть через вырытые им -лмим пропасти, то Пришвин с легкостью путешествует туда и обратно. Потому те же мысли, что у Блока звучат трагически, у Пришвина i: корее сентиментальны; там, где Блок ставит точку, Пришвин готов начать новую главу. Пришвин верит в то, что "есть вечные вопросы, которые не очень зависят от образования и внешних различий между иодьми" (1/388). Эти вечные черты человеческой природы выпирают из Культуры, подобно ее естественному фундаменту, выступающему сквозь вековые осадочные образования. "Какие-то тайные подземные пути соединяют этих лесных немоляк с теми, культурными. Будто там и тут два обнажения одной первоначальной горной породы", — размышляет Пришвин об одной из встреченных им Сект (1/473).
Вспоминая свои ранние книги, Пришвин удивлялся, как он "умел за месяц разобраться и выпукло представить себе весь сектантский мир (...) Я встречал профессоров, просидевших годы над диссертациями о сектантах, и с удивлением видел, что знаю больше их"1. Причиной гому в данном случае было соединение книжного знания с личным, воспринятым в детстве опытом. Интерес Пришвина к расколу, обоготворение матер и — природы и культ личного целомудрия были связаны с первой религией матери. Она происходила из богатого рода приокских старообрядцев, а позднее перешла в православие2. Жена писателя рассказывала о "раскольничьем огне", который передался Пришвину3; и это несомненно то, что он сам хотел бы знать о себе.
В советское время, лишенный возможности говорить о Народе, Пришвин говорил уже только о природе. В видимом натурализме его охотничьих рассказов есть близкий всем временам пафос контр-Культуры, не принимающей современного ей мира, ищущей убежища в материнском, неиспорченном лоне природы и надеющейся таким образом освободиться от своей вины. "Охота есть забвение, возвращение к себе первоначальному, туда, где начинается золотой век, где та прекрасная страна, куда мы в детстве бежали и где убивают, не думая об этом и не чувствуя греха", — писал он еще до революции (1/281). "Мнится моя работа в лесу, как современное отшельничество, забвение своей личности", — записывал он в 1936 году, планируя переоборудовать для этого своего ухода автомобиль, заработанный трудом советского писателя. Он осознавал уникальность своей позиции в советской литературе как "хорошее положение советского юродивого"4. В течение долгих советских десятилетий его продолжали волновать старые юпросы:
1 M. Пришвин. Запискл о творчестве — Контекст-J974. Москва: Наука, 1975, 319.; Ср историю героини Пришвина, вышедшей ит Даниловского согласия и принявшей православие (1/806). Пришвина. Путь к слову. 6. 4 Цит по: Пришвина Путь к слову. 68.
15- 5U8S
Часть 6. ПРОЗА
почему ушел перед Смертью Толстой (8/307) или как понимать конец Двенадцати (4/323). Благодаря ему Г. П. Федотов, спрашивая себя в 1938 году, сохранилось ли в советском человеке, "поверхностном и прозрачном", что-либо от старой русской "пантеистической душевности", давал неожиданно положительный ответ: "знаем, что кое-что сохранилось, что недаром пишет Пришвин"1.
В 1948 году ему все еще снилось, что он пишет книгу о невидимом граде2. В своей поздней книге Осударева дорога писатель снова возвращался в места своих путешествий начала века. Его опять интересуют бегуны, и он поминает старые метафоры, уподобляющие Государство антихристу, а революционеров — сектантам (6/11). Странствуя по Северу времен великих строек, он находит живыми своих героев, встреченных им сорок лет назад. Писатель спрашивал одного из них, вернувшегося в мир бегуна: "мало ли ручьев из темного царства прошлого влилось в море нашей современности?" Пришвин сам отвечал с рискованной ясностью: "может быть, и всегда, если правда какая-то есть в побежденной стороне, то она [...] не пропадает, а неминуемо остается с нами" (6/11). Сторона, побежденная Петром I, и сторона, побежденная большевиками — все они, верил Пришвин, остаются жить в темном царстве, в котором прошлое граничит с будущим, а Культура с природой — в Народе, какой он есть.
ПОВЕРТЕТЬСЯ С Хлыстами
В своих очерках начала 1910-х годов Пришвин свободно переходит из зала Петербургского Религиозно-философского общества в сектантские общины и обратно. Не один он увлекался тогда немоляка-ми, чемреками, прыгунами и другими интересными людьми. Но, как писал Пришвин, между его отношением к Хлыстам и отношением к ним Блока была разница: Пришвин подходил к ним как "любопытный", Блок — как "скучающий"3. В дневниках Пришвина петербургские мистики, а с ними и вся русская литература начала века заняты одной идеей: "Религиозно-философское общество — это мастерская, где выделывались крылья поэтов. Крылья поэзии последнее время все более или менее искусственные". Новые, в соавторстве с Народом выделанные крылья будут естественными. Так понимает Пришвин взлет русской Культуры начала века: все эти блестящие стихи, картины, балеты — усилие разбудить спящие глубины национального сознания, сделать для поэтов особые крылья, связывающие их с Народом. Именно этим занимается Религиозно-философекое общество, а "непосвященная публика ничего не понимает. Не до средней публи
1 Г. П. Федотов, Русский человек — в его кн.: Новый град. Нью-Йорк: изд-во им. Чехова. 1952, 87; новую оценку литературного вклада Пришвина (данную до публикации его Дневников, которые могут оказаться самым читаемым его произведением) см.: К. Янович-Страда. Михаил Пришвин — в кн.: История русской литературы Серебряный век. Москва: Прогресс-Литера, 1995, 311-319.
М. M. Пришвин. Мы с тобой, 250.
— M Пришвин. Большевик из" Балаганчика" (ответ А1ексзнлру Блоку) — Воля страны, 3/16 февраля 1918.
Пришвинки этому обществу — в нем ищут сокровища недр своего Народа. Литература последнего десятилетия вся состоит из памятников этого усилия"1.
Пришвин полагал, что идеи лидеров Религиозно-философского общества соединяют в себе полюса народной и высокой Культур так же, как и его, Пришвина, собственные путешествия. Общество столичных интеллектуалов включало в себя народных сектантов как непременный образующий фактор: "Новая страничка моего журнала жизни. Поэты, декаденты, Хлысты, философ-талмудист, святодухо-вец и еще... человек 15-30", — записывал Пришвин свои впечатления в конце 1909 года (8/60). Да и сам Мережковский на одном из собраний Общества говорил тогда Пришвину: "Меня только сектанты и понимают, а здесь нет" (8/34). В очерке Астраль Пришвин даже оговаривается, что не все религиозно-философское движение целиком можно характеризовать "психологически как стремление повертеться с Хлыстами" (2/587). Речь идет о ритуальной технике достижения экстаза — кружениях. Среди иронически описываемых "ученых людей с лысинами и в очках", желающих "повертеться с Хлыстами", но не знающих, как к ним попасть, был и "главный мистик" Вячеслав Иванов, и создатель "ученой религии" Мережковский (2/587), и Ремизов, с которым у Пришвина складывались отношения дружеские и конкурентные: "Ремизов очень бы хотел повертеться. Вообще все бы с удовольствием повертелись, а потому заискивали у Хлыстов ("Повертеться желали" — а Хлысты вовсе и не вертелись)"2. Насмешка Пришвина относилась и к нему самому: вспоминая 1908-1909 годы, он рассказывал, что "целую зиму провертелся в Петербурге среди пророков и богородиц хлыстовщины"3. Одновременно он связывал хлыстовский ритуал кружения с ницшеанской идеей вечного возвращения. Зримый образ коллективного тела получал смысл этической нормы, к которой совсем молодой писатель относился с воодушевлением:
Вот какое новое, вот какое огромное открытие: мир вовсе не движется вперед куда-то к какому-то добру и счастью, как думал... Мир вовсе не по рельсам идет, а вращается... [...] Нужно ничего не определять, а вот как эти мелкие искорки стать в ряды и вертеться со всем миром (8/21).
Связь между двумя Культурами, между столичной элитой и деревенскими Сектами, оставалась в эти годы центральной темой Пришвина. В деревне мужики говорили ему о том же, о чем ученые люди в городе — об общине, о свободе личности, о вопросах пола; и неудивительно, именно эти вопросы он ехал обсуждать с сектантами. Когда люди из разных беспоповских Сект спорили между собой на базарной площади заволжского села, где "что ни двор, то новая вера" (1/418) — Пришвин чувствовал себя "будто в центре литературных скрещенных течений" (1/419). Позднее он называл книгу У стен невидимого града своим секретным исследованием (8/164); потаенное
1 Цит. по: Пришвина. Путь к слову, 165.
2 Пришвин. Дневники. 1914-1917, 54.
5 Пришвин. Записки о творчестве, 319.
460 Часть 6. ПРОЗА
единство Культуры, раскрыть которое верхи не хотят, а низы не могут — подлинный его предмет. "Я разгадываю теперь эту, казавшуюся мне странной, загадку так: в стихии есть все, она отвечает на наши вопросы" (1/419), — записывал Пришвин в самом романтическом духе. Из заволжского Варнавина он писал другу: "Выношу пока такое впечатление: здесь такая смесь всяких староверческих и сектантских толков, что совсем нельзя строго разграничивать одно от другого. Это любопытнейший винегрет [...] Действительность превосходит мои ожидания"1. И наоборот, разочарование вызывают у Пришвина встреченные им здесь церковные деятели: "Миссионеры такие пошляки, с рекомендациями которых очень опасно совать свой нос в Народ. Да и не нужно"*1. К примеру, елецкий священник в своем донесении начальству перепутал впервые появившихся здесь Баптистов с буддистами. Обобщая увиденное в Заволжье, Пришвин по-новому осмысляет историческую роль господствующей церкви: "Никогда я не думал, какую бездну тьмы вносит православие"1.
Повторив маршрут Мережковских, Пришвин иронизировал над тем, что его предшественник приехал на Светлое озеро "барином и даже с урядником на козлах" (8/34); впрочем, он и сам прибыл туда не с клюкой странника, а с документами этнографа Возвращаясь к проблемам, которые были поставлены Мережковскими, Пришвин подвергал их позицию критике с позиций рациональности, даже прагматизма. Со Светлого озера Пришвин писал:
После этой поездки мне стоит лишь обложиться соответствующей литературой и через месяц-два я мог бы быть, совершенно в курсе вопроса, поднятого Мережковским и К[омпанией]. [...) Широты горизонта, исторического просвета я не ощущаю: на каждом шагу встречаю урядника или казака [...,| Чтобы почувствовать просвет, как Мережковский, нужно переступить порог действительности, нужно поверить, что невидимый град Китеж действительно существует в горах у Святого озера, нужно, как старушки, молиться до того, чтобы послышался звон колоколов [...] Нужно забыть о земном, нужно верить, что Иона действительно просидел в желудке кита три дня. Итак, колокола не звонят, я вижу казаков, окружающих жалкий, измученный Народ. Колокола не звонят4.
По возвращении в Петербург он сообщил Мережковским, что "на Светлом озере их помнят" (8/32). К заседаниям Религиозно-философского общества Пришвин относился заинтересованно и критически. "Мережковский и Хлысты спасали Культуру через Эрос", — записывал Пришвин в феврале 1914. Все же деятельность Мережков1 Архив В. Д. Пришвиной. Картон "Письма Пришвина А. И. Рязановскому", письмо от 28 мая 1908.
2Тамже, письмо Рязановскому от 13 мая 1908.
4 Там же, письмо Рязановскому от 20 июня 1907. Светлое озеро, на дне которого, согласно легенде, находится святой град Ките*, оставалось местом паломничества и много позже, см: В. Л. Комарович КитежскаЛ легенда. Опыт изучения местных легенд. Москва-Ленинграл, 1936, Н А. Струве. Современное состояние Сектантства в Советской России — Вестник Русского христианского движения. 1960, 3-4. 17ских дает "какой-то умственный выход из этой хлыстовшины (...) Тем она и страшна, эта хлыстовщина, что человек для жизни опустошается. Дает высшую радость самовольной мечте... После все плоско". Позднее он писал о Гиппиус, продолжая тему глубинного ее сродства с Хлыстами из Народа: "Белая дьяволица, или хлыстовская богородица, [...] Прекрасная дама, только не женщина, рождающая живых детенышей. Ее мистические стихотворения, похожие на стихи Хлыстов-сектантов — высокосовершенная поэзия"1. Он наблюдает, как Гиппиус "из богородицы вдруг становится проституткой". Впрочем, вообще "все люди двойные: высоко парят и падают"2.
Унаследовав свой руссоизм от русской литературы, Пришвин разбирает столетнюю традицию на составные элементы. Человек романтической Культуры — особенно русский Интеллигент — готов найти высшую ценность в примитиве; на деле же Народ и вся связанная с ним квази-этнография есть лишь собственная проекция интеллектуала, зеркальная в отношении его самого конструкция, нужная ему для оправдания собственной жизни:
Примитивная (первобытная, народная) душа есть зеркало для культурной души; каков сам культурный человек, таким он и отразится в первобытной душе, и часто кажется ему, будто он судит первобытную душу, мужика, а на самом деле он судит себя самого3.
Возникший у него интерес к религии лишен мистики; скорее это способ понять свой Народ и самого себя. Опыт общения с сектантами становится моделью самой истории:
Первый раз в жизни прочел Евангелие, Павла, немного Библию. Понял, но не принял. И как принять! Мне кажется, что на Светлом озере по людям я как по страницам прочел всю историю христианства (...) от объективного к субъективному, от собора ко мне, одному. И бессознательно мы, Интеллигенты, все это уже прошли и потому невозможно соединиться нам с Народом, с нашим прошлым, нечего об этом думать, это психологическая невозможность*.
Со своим свежим опытом хождения в Народ, Пришвин историзует идеи неонародничества, подвергая их новой критике. Народ надо понять, но современный человек не может соединиться с ним в более глубоком смысле: верить в то, во что верит Народ. История христианства ведет от соборного всеединства к протестантскому индивидуализму; и Интеллигенция в своей литературе идет этим путем так же, как проходит ее Народ в своих Сектах.
В контексте начала века эта идея вряд ли была новой, но оставалась необычной. Десятилетиями славянофильство, народничество, Толстовство обвиняли Культуру русской Интеллигенции в неполноценности, проповедуя ее подчинение мифологизированной жизни наро
1 Архив В Д. Пришвиной. Картон. Богоискатели", 23-24.
— Пришвин. Дневники. 1914-1917, 54.
— Архив В. Д. Пришвиной. Картон -Богоискатели", 30.
А Архив В. Д. Пришвиной. Письмо Рязановскому от 11 октября 1908. Часть 6. ПРОЗА
да. Но Пришвина продолжает волновать его исходная интуиция о глубинном единстве двух Культур, интеллигентской и народной, и об их общем религиозном поиске. Культурной моделью, которая все яснее представляется ему, когда он думает о народных Сектах и о богоискательстве Интеллигенции, оказывается европейская Реформация: поток, сумевший захватить и соединить высокую и народную Культуры. В наблюдениях Пришвина народные Секты и религиозное философствование тоже смыкаются помимо официальной церкви и вопреки ей. Например, у духовенства, считает он, нет идей антихриста и эсхатологии; "это есть только у Народа и Интеллигентов: Интеллигентам это передалось от Народа"1.
Пришвин сосредоточенно коллекционирует эти следы взаимопроникновения высокой цивилизации и народной Культуры, которые находит в глуши Выгозерья или Заволжья, у питерских Хлыстов и в салонах Интеллигенции. Если Зинаида Гиппиус кажется Пришвину "хлыстовской богородицей", то настоящая хлыстовская богородица Дарья Смирнова кажется "второй Гиппиус по уму" (2/672): два мира, народный и интеллигентский, отражаются друг в друге. У староверов он обнаружил не только зачитанный ими религиозно-философский журнал Новый путь, но и историческую монографию об Аввакуме, которая почиталась как священная книга. Да и сам Пришвин склонен сыграть роль в мире раскола. Он составил план восстановления беглолоповского монастыря Краснояра, чтобы подать его нижегородскому купцу Н. А. Бугрову.
С этим разрушенным Краснояром связана народная легенда, которую Пришвин пересказывает как философскую притчу. Монастырь, гласит легенда, стоял бы вечно, но дьявол искусил царя Николая I. Тот послал гонца, чтобы разрушить монастырь. Пока рушили, царь захворал и, спохватившись, послал другого гонца остановить разрушение храма. Бегут гонцы: один из Краснояра в Петербург, другой из Петербурга в Краснояр. И вот как встретились они, так ужасная Смерть постигла царя Николая (1/406).
ПЕРЕВЕСТИ НА ДУХ
В первых книгах Пришвина перед читателем проходит немалое разнообразие Сект и согласий, олицетворенных в живых людях. Он сумел войти в контакт со старообрядческим архиереем, с поповцем белокри-ницкого согласия, с раскольниками-беспоповцами, с немоляками-Хлыстами и даже с теми, с кем сойтись считалось труднее всего, — с бегунами. Он рассказывает об отце Георгии, который после молебна в своей деревенской церкви дает неканонический сеанс пророчеств, "советов" и исцелений; о петербургском братце, проповедью избавлявшем мужиков от алкоголизма; о некоем Кредитном товариществе, в котором воровали до тех пор, пока за дело не взялись сектанты; о старообрядческом епископе Михаиле, лидере голгофского христианства. Пришвин повествует и об "интереснейшем центре общения Народа",
Архив В. Д Пришвиной. Картон л Богоискатели*. 41.трактире "Капернаум* в Новгороде, напоминавшем московскую "Яму", (олько "примитивнее, ближе к земле, свежее" (1/780).
Мир согласий и Сект — живой, имеющий будущее мир. "Бог не ушел, он здесь", — думает Пришвин, путешествуя по тайным скитам. И добавляет, используя хлыстовский образ кружения: "может быть, мир вовсе не идет за Богом вперед и вперед. Может быть, он вертится нокруг одной точки" (1/410). Он сочувственно цитировал православного священника: "в нравственном отношении раскольники куда, куда выше нас... И сравнить нельзя!" (1/167). Да и от своего лица писатель не колебался сказать: "Староверский быт всегда говорит моему сердцу о возможном, но упущенном счастии русского Народа" (1/452).
Но ему ясно, что сам он на старообрядчестве не остановился и никогда уже не остановится. Действительно интересует Пришвина не духовное благополучие старообрядческих фундаменталистов, а скорее напротив, та космическая быстрота, с которой их религиозная мысль совершает эволюцию к самым радикальным из христианских ересей. Смысл исконной дониконовской веры Пришвин, со слов одной старушки, передает так: "Иисус Христос — как адвокат за нас перед Богом" (1/449). Разнообразие беспоповских Сект он трактует как разложение этого первичного страха перед Божеством, постепенное усложнение и замена страха на "веру в божественность своего личного "я" |] совершенно так же. как у наших декадентов" (2/583). Он всячески подчеркивает признаки духовной реформации, которые интересуют его тем больше, чем с более натуральными, народными поисками они связаны. Больше всего его интересует самый крайний случай — Хлысты-немоляки. Согласно их вере, Писание надо понимать "по духу, а не по-плоти", — метафорически, а не буквально. "Поклоняйтесь в Духе и Истине, и будете сынами Божиими", — учил лидер немоляк Дмитрий Иванович, в котором Пришвин видел "реформатора старообрядчества"1.
По учению немоляк, Христа во плоти вовсе не было. И вообще ничего того, о чем пишет Ветхий и Новый Завет, не было; но все это совершается в духовном плане, как аллегория внутренних переживаний. "Все на себя перевожу. Там все обо мне писано, о человеке" (1/457), — говорил Хлыст-немоляка о своем способе чтения. Пришвин записывает его диспут со старообрядцем: "Все это было", — говорил старовер, читая сюжет из Писания; "Все это будет всегда", — отвечал сектант. По его мнению, надо всю Библию "перевести на дух", то есть дать ей надлежащую интерпретацию. Действительно, герменевтика немоляк неизбежно приобретала психологический характер. Христос и Антихрист — разные стороны внутреннего человека. Христос означает Дух и Слово, живущие в человеке. Сатана - его плоть, пока она не покорена Христом. Богородица — сам человек (любого пола), потому что он рожает в себе Христа. Все это было придумано в древних Керженских лесах (впрочем, к тому времени
1 (1/453). Этот Дмитрий Иванович описан и в: 3. Гиппиус. Светлое озеро (дневник) — Алый Mt4. Санкт-Петербург: та М. В Пнрожкова, 1906, 3S3-384
Часть 6. ПРОЗА
уже вырубленных) неграмотным мужиком, которому для чтения Библии приходилось нанимать мальчиков. Для Пришвина, в такого рода герметическом чтении и состоял смысл протестантской реформы; но русские сектанты оказываются в его восприятии радикальнее Лютера. В книге о Заволжье Пришвин иллюстрирует эту мысль дискуссией между керженскими немоляками и местными Баптистами: протестантский Христос слишком "плотян", считали немоляки. То же они говорили о знакомом им Мережковском.
Как исторически существовавшую общину, Секту немоляк впервые описал чиновник и этнограф Владимир Толстой, познакомившийся с ними в середине века среди ссыльных раскольников Закавказского края. По сведениям Толстого, это учение изобрел донской казак-беспоповец Гаврила Зимин; в 1837 году начальство выслало Зимина в Закавказье, где и "открыл" его этнограф. Эти закавказские немоляки в описании Толстого близко напоминают то, что увидел через полвека за Волгой Пришвин2. Но если вера немоляк мало изменилась, то ее интерпретация интеллектуалами претерпела чрезвычайное развитие. С точки зрения Вл. Толстого, немоляки — изуверская Секта, рецидив языческого культа. По Пришвину, немоляки проводят новую реформацию внутри раскола, которая параллельна европейской реформации, но идет дальше последней.
СТРАШНЫЙ ДВОЙНИК
Пришвин всячески подчеркивал значение хлыстовства для Народа, Интеллигенции и вообще для русской истории. "Хлыстовство — это неумирающая душа протопопа Аввакума" (2/591), — с неожиданным пафосом восклицал писатель. "Православие — покой и смирение, хлыстовство — движение, внутреннее строительство и гордость" (2/584). Слишком хорошо знакомое православие застыло на месте. "Хлыстовство — [...] подземная река, уводящая лоно спокойных вод православия в темное будущее" (2/584). Хлыстовство страшно и неведомо, но устремлено вперед, и страх перед ним — это страх перед будущим.
Хлыстовство невидимо стоит за спиной православия, это его страшный двойник [...] Внутри самой же православной церкви [...] возникает огромное царство Хлыстов неуловимых, неопределенных [...] Не узнать, где начинается хлыстовство и где кончается православие. И самое страшное для стражей церковных, что там, где вспыхивает наибольшим светом православие, тут же курится и хлыстовство: Иоанн Кронштадтский — и тут же иоаннит г1.
1 В. Толстой О великороссинсхих беспоповских расколах в Закавказье — Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских, 1864, кн.4, 123 — 131.
2 Например, Богоматерь понималась как "благое дело, от которого родилось слово Божие, и оно есть Иисус Христос* — там же, 125.
J (8/585) Иоанниты — петербургская Секта, объявившая отца Иоанна богом. Этому, вероятно, способствовали экстатические "общие исповеди*, разрешенные ему церковной властью "в виде исключения"; см.: свящ. А. Семенов-Тян-Шанский. Отеи Иоанн Кронштадтский. Нью-Йорк: изд-во им. Чехова, 1955, 75.
ПришвинВ январе 1909 Пришвин готовил членов хлыстовской общины чемреков к выступлению на Религиозно-философском обществе. Выступление не состоялось, но узнал он тогда много интересного: например, чемреки считали Блока одним из своих пророков1. Хлысты настолько интересовали Пришвина и его современников, что, когда он, к примеру, в начале 1909 года случайно встретился в поезде с незнакомым ему Максом Волошиным, писатели сразу заговорили о Хлыстах (8/42). "Многие очень искали сближения с Хлыстами", — свидетельствовал Пришвин (2/583). Главное отличие Хлыста от православного, по Пришвину, связано с пониманием Христа: для православного Христос уже воплотился, для Хлыста это воплощение зависит от человека. "Для Хлыста мир не спасен, а нужно сделать личное усилие для спасения от мира" (2/583). Пришвин рассказывает, что настоящие вожди хлыстовских кораблей не называют себя христами и богородицами: "Христос через него говорит, но он не Христос" (1/586). Счесть себя Христом для вождя — соблазн; он должен воздерживаться этого и все же часто оказывается на таком пути, потому что Христом его называют последователи, всегда упрощающие идею. Пришвин убеждается в том, что "хлыстовство не есть цельная религия [...]; хлыстовство все в движении, все в исканиях, все в островах. Нет никакой определенности в очертании хлыстовского материка" (1/583). В расколах внутри хлыстовства Пришвин видел те же причины, что "у нас, например, разделение социал-демократов; вожди между собою расходятся" (1/586).
По-видимому, на трактовку Пришвиным хлыстовства повлияло его знакомство с голгофским христианством. В очерке 1910 года, посвященном этому радикально-реформистскому течению светских и церковных интеллектуалов, Пришвин сравнивает голгофское христианство с хлыстовством, приписывая обоим течениям одни и те же черты и вместе противопоставляя их православию (1/747-750). "Христос требует, чтобы каждый был, как он [...] Искупление не совершено до конца. Мир еще не спасен", — учил Пришвина опальный епископ Михаил; не случайно его засыпанная снегом дача в Финляндии напомнила Пришвину заволжские леса, где он встречался с немоляка-ми (1/748).
Больше всего Пришвина интересовал, однако, Павел Легкобытов, лидер одной из сектантских общин в Петербурге, ответвившейся от хлыстовства. В дневниках Пришвина он фигурирует то под собственным именем, то под кличкой "Книжник". Пришвин застает его в октябре 1908 в кабинете Мережковского, в одной компании с Дягилевым, Философовым, Карташевым, Прохановым: ""Книжник", черный лохматый — Хлыст" (8/34). Проханов сказал тогда, что хочет заняться "систематизацией сектантского хаоса". Мережковский отвечал интересно: "Но мы как раз и дорожим этим хаосом" (там же).
Стиль Легкобытова Пришвин описывал в дневнике так: "веселые, в пылу Признаний похабные слова, в голосе трагизм или удовольст
1 Блок в дневнике Пришвина..., 329.
Часть 6. ПРОЗА
вне"1. Чаше он писал о Легкобытове с уважением: "я чувствую в этом человеке спокойную силу, в которой, как в зеркале, все шалуны"2. Подобно герою задуманного Достоевским романа Атеизм, Легкобы-тов бросил должность и семью, чтобы скитаться по степям, лесам и Невскому проспекту в поисках истинного бога3. 28 ноября 1908 Пришвин записывал: "Кто-то приехал в Петербург и сказал: я знаю истину, нашел, и стали вдруг о ней говорить. Это Павел Михайлович Легкобытовр4.
На языке своих метафор Пришвин рассказывал, как он мысленно сопоставлял Легкобытова, "сильного человека земли", с Мережковским, "светлым иностранцем". На их примерах Пришвин вновь думал об искомом воссоединении Культур: "Что, если бы они соединились в одно, и есть ли пути к этому?" Но Легкобытов презирал Культуру и верил "в какого-то своего бога здесь, на земле, страшного, черного". По сравнению с этой верой деятели Религиозно-философского общества казались Пришвину "малюсенькими пылинками". Но Легкобытов хотел привлечь и этих людей на свою сторону, и они, согласно Пришвину, "признавали его необыкновенным существом, даже гениальным, демоническим" (1/793). 3 марта 1909 Пришвин сказал Легкобытову: "Пожалуй, лет через пять и я к вам перейду. Через пять! удивился он, и я понял, что меня они уже считают своим"5.
Пришвин посещал и другой хлыстовский корабль под Петербургом, возглавляемый Михаилом Рябовым. Этот соперник Легкобытова считал того Антихристом, но Пришвин легко объединял их между собой и обоих вместе — с кругом Мережковского: "Он [Легкобытов] и Рябов — их сразу поняли декаденты. Как они говорят и как Хлысты — искренне — после как все фальшиво"6. В статье в Русских ведомостях Пришвин сообщал, что побывал на именинах у пророка одной Секты, близкой к тому, что "известно обществу под именем хлыстовства". Этот "черноглазый красавец великан [...] немолодой, но кудрявый, с горящими глазами в темных впадинах" (1/750) и был Рябов. В очерке Астраль Пришвин описывает того же хлыстовского пророка: "великан Рябов, косая сажень в плечах, красавец с горящими глазами (...) Настоящий Стенька Разин, только вот мешает эта какая-то его особенная религия" (2/589). Скорее всего, этот Рябов — тот самый глава хлыстовского корабля под Петербургом, который показался Розанову очень похожим на Владимира Соловьева, но "несравненно красивее"7.
По словам Пришвина, Рябов рассуждал за столом на "нелепой смеси славянского с новейшим газетным". Есть две психологии, говорил он:
1 Архив Пришвиной. Картон "Богоискатели", 65.
2 Там же, 121.
3 Ср. набросок повествования о Легкобытове в дневнике 1915 года — Пришвин. Дневники. 1914-1917, 170.
4 Архив Пришвиной Картон "Богоискатели", 71-72.
5 Там же. 8?.
6 Там же. 71-72
7 В. Розанов Апокалиптическая Секта (Хлысты и Скопцы) Петербург, 1914. 89
Пришвин
одна психология крови [...] а другая психология — просто чистый янтарь, постав божий" С1/750). Слова Рябова перекликаются с собственным наблюдением Пришвина, важным для его личной философии: "В I ом-то и ужас хлыстовства, что у него разделение человеческого сущест-на не скорбь, как у нас, а вполне сознательная мера" (там же). В этом 11ришвин увидел противоположность хлыстовства старообрядчеству, в котором "дух и плоть слиты в единую сущность". У Хлыстов же внутренний человек и внешний, богово и кесарево, радение и быт разведены еще больше, чем в привычном мире Интеллигенции: та привычно скорбит о своей двойственности, а у Хлыстов, по Пришвину, созна-I ельно получается "как бы два человека в одном". Эта пропасть лежит кнутри человека так же, как и между людьми. Один из питерских Хлыстов, Петр Обухов называл ее "Астраль". У мистиков-декадентов Пришвин наблюдал такое же "астральное" расщепление: "пишут таинственно, говорят и живут обыкновенно" (1/587). У Блока он тоже видел "два шца" — одно красивое и искреннее, другое пошлое1. Мучительное чувство собственной расщепленности не оставляло Пришвина до конца жизни, пока не привело к озарению:
Я сегодня нашел в себе мысль о том, что революционеры наши и церковники ограничены одной и той же чертой, разделяющие мир на небесный (там, на небе) и на мир земной (здесь на земле). [...] На самом деле черты такой между земным и небесным миром вовсе не существует.
На именинах у Рябова Пришвин познакомился с гостем из южнорусского хлыстовского корабля, называвшего себя Новый Израиль, посланцем его лидера Лубкова. Священное писание надо понимать иносказательно, как притчу, "переводя все на себя", — повторял этот сектант. Бог — в душе каждого человека; "Из нас всех Христос" (1/750; курсив Пришвина), — говорил лубковец. Во всем этом мало нового по сравнению со знакомыми учениями, замечает Пришвин; и действительно, Хлыст дословно следует здесь за речами Шатова из Бесов.
Но вот где начинается изумительное: когда [...], веруя в каждую букву Писания, что оно есть программа для устройства Царства Божия здесь, — эти люди приступают к осуществлению этого царства здесь. Сотни тысяч людей объединяются верой в земного Христа, какого-нибудь даро-витейшего и умнейшего Лубкова. И потом дальше все, как в Писании: и пророки, и Иоанн Креститель, и семьдесят равноапостольских мужей. [...] Пятьсот тысяч людей Старого Израиля и быстро растущая громадная армия Нового Израиля живут вместе с нами в той же России такой своеобразной жизнью, что страшно становится (1/752).
Преувеличивая цифры, Пришвин едва ли знает, о чем именно пророчит; нам, знающим будущее, легко понять эти слова как буквальное его предсказание. Архив Пришвина доносит интересную характеристику человека, воплощавшего в себе сектантскую утопию русского социализма — народника-сектоведа и большевика-аппа
1 Блок в дневнике Пришвина, 330.
2 М М. Пришвин. Мы с тобой — Дружба Народов, 1990. Я 253. Часть 6. ПРОЗА
ратчика, личного друга Легкобытова и Ленина: "Этот тупоумный Бонч-Бруевич, раб Народа, заваленный материалами о Народе, которые собирал всю жизнь и теперь не может ни издать их, ни обработать"1. Пришвин вполне мог бы отнести это и к собственным недавним еще увлечениям.
СМИРНОВА
Сразу после знакомства с Вячеславом Ивановым на собрании Религиозно-философского общества. Пришвин организовал "ученую экспедицию" к хлыстовской богородице, которая в Петербурге была "знаменита". Ее называли обычно "Охтенской богородицей"; в то время она жила, однако, не на Охте, а в Лесном. Скалдин упоминает, что Блок ездил к хлыстовской богородице за Московскую заставу2. Мы знаем еще хлыстовскую богородицу, которую Вячеслав Иванов водил на свои лекции3. Можно предполагать, что речь идет об одном и том же лице, Дарье Васильевне Смирновой.
Пришвин посетил Смирнову вместе с Вячеславом Ивановым и еще несколькими интеллектуалами 18 января 1909 года. В очерке Астраль он описал этот визит без упоминания фамилий своих спутников, но дневниковые записи определенно называют Иванова. "Целовали руки"; Иванов был "умилен". Пришвин отмечает физическую красоту Смирновой и ее самородную интеллигентность. Богородица была в зеленом платье, нарумяненная и напудренная, с холодными глазами. Пришвину нравилось, как она отвечала на вопросы мистиков из Религиозно-философского общества — "точно, умно, сильно" (2/588). Они задали симптоматичный вопрос и получили столь же характерный ответ: как богородица отнесется к русскому революционеру, который собирается бросить бомбу? Богородица отнеслась нейтрально: "Что же, и убейте, это ваше дело. Это природа, внешнее... Я думала, что вы приехали посоветоваться со мной, как нужно управлять людьми, а не убивать их" (там же). Еще она говорила: "Кто меня за женщину считает — женское получит. Кто за божество — божеское"4.
6 февраля Пришвин обсуждал этот визит с Легкобытовым. Тот был недоволен знакомством Смирновой с Вячеславом Ивановым; "Иванов] и богор[одица] — похоть. [...] Грех — Смерть", — записывал Пришвин слова Легкобытова5. Впрочем, Смирнова и так ходила на собрания Религиозно-философского общества. Пришвин прямо вспоминал об этом: "Раза два я там встретил знаменитую Охтенскую богородицу"6. В другой пришвинской записи о визите к Смирновой читаем:
1 Архив В Д Пришвиной. Картон Богоискатели", 118 1 Скалдин. О лисьмах А. А. Блока ко мне. 1SJ.
3 Е. Герцык. Воспоминания. Париж: YMCA-Press, 1973, 53.
4 Это записал Бонч-Бруевич со слов свидетепя по лелу Смирновой; ОР РГБ, ф. 369, к. 47, ед хр. \, п. 12.
* Архив В. Д. Пришвиной. Картон "Богоискатели". 82
ь Архив В. Д. Пришвиной. Картон. Черновики к "Началу века*, 3.
Пришвин
Охтенская Богородица. Вторая Гиппиус по уму (Те же холодные глаза, и тоже напудрена). Условились говорить смешанно, частью по букве, частью по уму. Говорили про мир видимый и невидимый, "астральный". "Вы близки", — сказала она мне комплимент.
Наука мешает религии, если становится на ее пути. Где бы она ни начинала говорить, везде замолкают и просят больше не ходить. Очень ум-нал, одинокая и сильная личность.
В марте 1914 года Пришвин участвовал в процессе по делу Смирновой в Петербургском Окружном суде и дал репортаж о процессе в пчерке Астраль. Это своеобразный путеводитель по "царству петербургских Хлыстов". Среди свидетелей по делу — знакомый нам Рябов; бывший учитель Смирновой, "новодеревенский Христос" Петр Обу-чов; наконец, Павел Легкобытов. Все они собрались на суде защищать Смирнову; значит, замечает Пришвин, есть между ними и нечто общее. Из известных, в Петербурге Хлыстов не было только "замеча-1ельного человека А. Г. Щетинина, кочующего между Хлыстами, ре-нолю ц ионе рами и сыскным отделением"2. Несколько лет назад Ще-I инин пытался заключить со Смирновой нечто вроде династического ьрака, но во время процесса над ней сам был в предварительном заключении.
Смирнова обвинялась в совращении православных в "изуверную" Секту, в доведении до Смерти двух женщин, отправленных ею на 40-чневный пост, и в Свальном грехе. Миссионерское обозрение писало не стесняясь: суд явится "неопровержимым обличителем тех ложных восхвалений, какими обычно награждают каждое проявление Сектантства наша жидо-масонская или жидо-кадетская пресса"5. Приговор был суровым — лишение всех прав состояния и ссылка в Сибирь. Пришвин выступал свидетелем зашиты. Обдумывая свое выступление на суде, он записывал: "я считаю учение Дарьи Васильевны высоким. [...] Путь от крестьянской Евы до женщины, рождающей Бога — вот жизнь Дарьи Васильевны"4. В дневниках Пришвин называл Смирнову "выдающейся русской женщиной"5.
Был на процессе и Владимир Бонч-Бруевич, приглашенный в качестве эксперта. Сохранились заметки, которые он писал во время процесса6. Судя по ним, в свидетельских показаниях находили подтверждение многие неприятные обвинения: на радениях у Смирновой пили воду, которой она мылась, и ее мочу. "У меня было семяизвержение", — говорил свидетель Федор Соколов, рассказывая о "Божьей любви", как она происходила во время радений. Пришвин этих показаний не слышал; во время процесса он сидел в комнате для свидетелей. Трудно представить себе, однако, что он вообще не знал
1 Архив В. Д Пришвиной Картон "Богоискатели", 7Ь
2 1/590 Примерно то же самое о Щетинине писало Новое время. 1914, 12 марта. Секта "Охтенской лже-богородицы* — Миссионерское обозрение, 1913, 7-8, 585. i Архив В. Д Пришвиной. Картон "Богоискатели", 132 5 Пришвин Дневники 1914-1917, 53.
"ОРРГБ.ф 369, к 47, ед. хр. 1. Бонч-Бруевич хранил также свое Заявление от 20 сентября 1914 в Петербургский окружной суд: как эксперт по делу, он откачался от вознаграждения.
470 Часть Ь. ПРОЗА
о них. Скорее он не верил свидетелям, считая их показания результатом фальсификации, организованной синодальными миссионерами.
НАЧАЛО ВЕКА
В марте 3909 года Алексей Щетинин, руководитель маленькой подпольной общины питерских Хлыстов, был низложен. В результате долгой и трудной борьбы лидерство завоевал Павел Легкобытов1. "Однажды они все одновременно почувствовали, что [...] они своими муками достигли высшего счастья, слились в одно существо, — и выбросили чучело, прогнали пьяницу" (1/793), — рассказывал Пришвин. Члены старой общины Щетинина называли себя чемреками; свою новую Секту, состоящую в основном из тех же людей, Легкобытов назвал Начало века. Пришвин характеризовал эту Секту как "самую интересную во всем свете" (2/590).
В черновых набросках повести Начало века Пришвин хотел рассказать обо всем, что было им пережито с сектантами и символистами в 1900-х годах. Повесть была задумана, по-видимому, в начале 1910-х годов, но Пришвин продолжал думать о ней и в первые пореволюционные годы. Текст так и не был написан; в архиве остались подробно разработанный план повести и наброски-конспекты отдельных глав. В отличие от лирических травелогов в поисках Невидимого града, новая повесть сочинялась дома "Время эпоса, а не лирики", — записывал Пришвин. Если в первых книгах Пришвина искренне ищущий паломник не без труда притворялся этнографом, то в Начале века авторская позиция, наоборот, критична и исторична. Более не "робея перед субъективным", Пришвин использует этнографические наблюдения как аллегорию, которой можно описать уникальный психоисторический опыт. Автор далеко уходит от популистского романтизма своих первых книг. Текст должен был воплотить разочарование в прежних надеждах — в Щетинине с Легкобытовым, в Блоке с Мережковским, в Ленине с Бонч-Бруевичем. Цель свою писатель характеризовал, впрочем, традиционно: описать, "какие знамения времени были в художественной литературе в послевоенное десятилетие падения Российской Империи" —.
Необычными стали сами эти "знамения" — те признаки раннего обнаружения катастрофы, которые Пришвин сумел увидеть там, где одни не видели ничего достойного внимания, а другие находили предмет для радостного умиления. Речь по-прежнему идет о русских сектантах на фоне русской истории. Как написано в наброске экспозиции:
Действие происходит на окраине Санкт-Петербурга. В героях — интеллигентных и простонародных — отражаются богоискатели из Религиозно-философского общества и петербургские сектанты [...] Щетинин возле истины, Легкобытов возле правды, союз между ними и борьба — мысль
1 Эта история документирован: в: Материалы к истории русского Сектантства и старообрядчества, 7 Чемреки. Под реу И Л бонч-Бруевичэ Санкт-Петербург 1916; подробнее см далее, часть 8.
2 Архив В. Д. Пришвиной. Картон Черновики к "Началу века". 7
Пришвинповести. [...] Щетинин и Легкобытов после заключения своего договора (как в Фаусте) отправляются покорять Россию и в конце концов попадают в Питер, где встречаются с Интеллигенцией, где хотят покорять ее.
В качестве героя задуманной повести Легкобытов "верит в общее", тогда как Щетинин "издевается над всяким обшим"; Щетинин утверждает истину, а Легкобытов утверждает правду. Вольно используя это старинное различение, Пришвин переходит к неутешительному ито-iy: в результате смены власти изменилось все, кроме самого значения иласти;
Щетинин — царь, его мудрость принимают чающие и мало-помалу воскресают. Такова теория, но по какой-то ошибке (греху личному) [...] Л[егкобытов] сам превратился в царя и те в его рабов. Щ(етинин] был просто обыкновенным "Христом" хлыстовства, мошенником и понемножку имел от всего, но Л[егкобытов] его практику ввел в теорию, "поднял человека" и за это свое хорошее, гордое дело стал царем. [...] Апофеоз дела Легкобытова: свержение Щетинина, сам становится царем, объявляет воскресение. [,.| Израиль достиг теперь земли обетованной и все могут теперь венчаться. Все эти рабыни старые изможденные надели белые платья и венчались, закончили круг1.
Действительно, свержение Щетинина и перерождение чемреков немедленно увенчалось коллективной свадьбой: под руководством Легкобытова, бывшие девушки Щетинина вышли замуж за холостых членов той же Секты.
В замысле Пришвина, Секта Начало века отождествляется с другим интересовавшим Пришвина сообществом. "Религиозно-философское общество выразить как борьбу Легкобытова с Щетининым", — ставит себе задачу Пришвин. В его замысле, Легкобытов отождест-плялся с Мережковским, Щетинин — с Розановым. Основания для такой конструкции были и биографическими, и психологическими. После дела Бейлиса Розанов был изгнан из Религиозно-философского общества, лидерство в котором принадлежало Мережковскому; Пришвин собирался совместить оба эти переворота, Легкобытова против Щетинина и Мережковского против Розанова, в одном нар-ративе. "Всем известно, что Мережковский влюблен в Розанова [...] А нот теперь Мережковский хочет исключить Розанова [...] Возмущение всеобщее, никто ничего не понимает", — записывал Пришвин7. В своем объяснении он трактовал действия Мережковского по аналогии с опытом чемреков: "это не просто исключение, это должно быть созидание чего-то похожего на Секту"3. "Розанов и Мережковский прельщают меня своей противоположностью", — записывал Пришвин (8/60). В его дневнике Легкобытов сам сравнивает себя именно с Мережковским: "я чувствую в нем дух, равный себе, (...) но он шалун" (8/61). Пришвину от этих разговоров было "жутко до бесконеч1 Там же, 12.
— Пришвин Дневники. 1914-1917, 28-29 "1ам же,.10. Часть 6. ПРОЗА
ности", но в целом он соглашался с Легкобытовым, повторяя за ним: "мы — шалуны" и развивая именно его тему:
У Мережковского (...) Культура превращена в книгу И в ней, в этой книге, герой Христос (...) Приходят к нему Хлысты, люди, которые потеряли веру в историческую личность Христа и начали с утверждения личности Христа в себе. Мережковский говорит им о едином Христе. И вся разница между ними — Культура: они то же, но без культуры1.
Обе стороны этого диалога утеряли веру и ищут для нее новых воплощений: Мережковский воплощает Христа в слова своих книг, Легкобытов — в тела своих последователей. Образ глубинного единства Народа и Интеллигенции, который питал мысль Пришвина во время его ранних путешествий, теперь используется иначе. Раньше Пришвин отправлялся в своих метафорах от знакомого ему богоискательства Интеллигенции — к загадочному миру Сектантства. Теперь он делает обратное: старается понять мир революционной Интеллигенции, уподобляя его более понятному теперь миру сектантов.
Пришвин перечисляет последовательные "циклы идей", которые "стальными молотами" обрушивались на русское сознание: Ницше, Розанов, Джемс, Мережковский. Анализ Пришвина опередил десятки защищенных на эту тему ученых работ:
Два светила восходят в сознании русского мальчика конца прошлого века: Маркс и потом Ницше [.) В этот свой период марксизма он пишет трактат о рынках. В 90-х годах он делается неокантианцем (...) Через несколько лет он становится приверженцем Ницше [...], изучает славянские мифы, воскрешает древнее народное язычество. Пробует писать стихи. После 1905 г. становится богоискателем, соловьевцем и наконец, когда юношеские его идеи восторжествовали на родине, (...) постригается в священники [...] Исходный пункт его исканий есть утрата родного Бога, на место которого постепенно становятся на испытание все господствующие учения века I...] Недаром он, будучи марксистом, вначале ожидал мировой катастрофы. Быть может, это чувство конца и соблазнило его стать марксистом, а чувство конца света воспринято им от русской старухи2.
В качестве примеров для намеченной теории Пришвин называет Булгакова, Добролюбова, Семенова, Горького. Есть и пути, которые он называет "незаконченными": таковы судьбы Семашко и Брюсова. Все это было, конечно, и его собственным переживанием. В мае 1915 его хлыстовская знакомая Дарья Смирнова приснилась Пришвину в эротическом сне:
какая-то большая народная мистерия, и там глубокая старуха (...) вся черная действует, я подхожу с ней, старуха становится моложе, моложе, совершается чудо: старуха превращается в довольно молодую полную русскую женщину, сильно напудренную, похожую на Охтенскую богородицу3.
1 Там же, 57.
2 Архив В. Д. Пришвиной. Картон: Черновики к "Началу века*, 14.
3 Пришвин. Дневники. /914-1917, 166.
Пришвин
Большая народная мистерия — готовящаяся революция — подсказана "русским мальчикам" русской же старухой-няней; а та в страшном и соблазнительном сне превращается в хлыстовскую богородицу..
Согласно схематическим рассуждениям писателя, цивилизация и Культура создают в России каждая свой национальный тип: цивили-(ация создает кулака, Культура — странника. Оба они в своем развитии доходят до крайних, предельных форм, которые в силу этого неспособны к сосуществованию: "Наш кулак доходит до последней своей вещественности, а странник — до последней духовности [...] и все разрешается революцией". Есть, впрочем, и особая возможность для совмещения русских полюсов, и возможность эта отсылает к хорошо знакомым реалиям: "кулаки и странники, симбиоз — Хлысты", возвращается Пришвин к старой идее. Но хлыстовским "симбиозом" эта борьба Культуры и цивилизации "разрешиться не может, так как противники равные". Не способные к примирению, противники найдут выход в экспансии своего конфликта.
Русский вопрос сделается вопросом всего мира и даст нам возможность существования на земле тем, что будет принят на плечи новых свежих масс. И так в будущем наш русский кулак-мешочник сделается американским капиталистом, а странник града Невидимого каким-нибудь новым Ницше1.
И этот анти-капиталистический мотив Пришвин тоже, видимо, усвоил от Легкобытова. После революции писатель не устает вспоминать о харизматической фигуре своего бывшего приятеля, "сатира-пророка". "Накануне революции пророк Секты Нового Израиля (Начало века) говорил мне: "Теперь осень, время жатвы... И началась жатва"", — рассказывал Пришвин3. Сектант потому предвидел революцию лучше философа и писателя, что революция — его рук дело, это он ее посеял. Оценки прошлого меняются в соответствии с изменившимся значением настоящего. Новый стиль, которого ищет Пришвин, скорее пародирует рассуждения, звучавшие в Религиозно-философском обществе: ""От них к нам" — естественно, но как "От нас к ним"? [...] в России только скажи что-нибудь, и сейчас же организуется Секта. Но Секта есть частичное решение вопроса. А если предложить целое, то примут за Ивана-Царевича". Последнее отсылает к знакомому нам сюжету из Бесов] но Пришвин в самозванцы не собирается. Теперь визит Легкобытова к Мережковским описывается так: "кривляние Павла Михайловича, смех Философова, страх Мережковского [...] Диагноз Мережковского: у нас был Антихрист". В своем пореволюционном разочаровании писатель заходит далеко:
Вырождение в эстетизм. Аполлон и педерастия. РФО в Петербурге ничего не имеет общего с Московским соловьевским обществом, тут были богоборцы. Розанов и архиереи, православные и старообрядцы, еп. Михаил и люди прямо из Народа: рабочие и Баптисты, Штундисты, хлыстовские про Архив В. Д. Пришвиной. Панка "Богоискатели, 10.
1 Там же; впрочем, примерно тп же Легкобытов пророчил ив 1911 (1/792)
Часть 6. ПРОЗА
роки, раза два я встретил там знаменитую Охтенскую богородицу [...] Секты — это собственницы Бога, божественные товарищества на паях1.
Соединяя исторические реалии, Пришвин заземляет их, выражая свое разочарование, не нашедшее выхода. В дело идут различия между Московским и Петербургским обществами; известная нам Охтен-ская богородица; гомосексуализм неназванных, но широко известных сотрудников Аполлона. Эта риторика кажется не вполне добросовестной; однако в другом наброске того же плана под названием "Общество религиозного сознания"2. Пришвин дает на редкость глубокую характеристику центральному интеллектуальному событию эпохи. "Вехи: возвращение к славянофильству, стихии, религии, детству, мистике через Метеряинка и оккультистов. Шикарный жест Гершензона: европейский крах индивидуализма"3. Из этого эскиза легко видеть, насколько отличаются теперь идеи Пришвина от тех, которыми жил он в годы своей веры в "волшебный мир" и путешествия к сектантам — как раз во время выхода знаменитого сборника под редакцией Гершензона.
В главке "Мобилизация духовенства" речь должна была идти о проекте соединения православной и англиканской церквей; подобные проекты обсуждались в Религиозно-философском обществе. В связи с этим Пришвин собирался рассказать о ссоре Розанова и Блока. Потом по плану следовала главка с характерным названием "Теургия Распутина": любимое слово русских символистов связывалось здесь с практикой Распутина, но на деле речь должна была пойти о голгоф-ском христианстве. Пришвин собирался рассказать и о теориях Вячеслава Иванова; главка называлась "Мистический анархизм":
Если каждый будет творить согласно природе своей индивидуальности, то и будет достаточно священное безначалие. Мы — боги, мы начинаем. Потом, когда это не удалось, то на помощь явились оккультистские настроения разных планов: это совершается в каком-то плане и тогда, а не теперь, страна покроется оркестрами и факелами4.
Утопическое философствование Иванова опровергается Пришвиным с помощью новой отсылки ко все той же культурной модели:
Способность русского человека отдаваться, слушаться почти всегда имеет что-то красивое; точно так же редко бывает что-то обратное, чтобы красив был человек, взявший власть. Я встретил в Секте "Начало века" чистых голубей послушания и двух вождей: один именовался Христом, царем, другой [...] учил, что настанет час, когда царь — Христос в их общине не будет нужен [...] и тогда будет настоящая коммуна и начало века5.
1 Архив В. Д. Пришвиной. Картон: Черновики к "Началу века", 3
2 План помечен "1907-1908", но относится это не к дате составления плана, а ко времени событий, о которых идет речь.
5 Архив В. Д. Пришвиной. Картон: Черновики к "Началу века", 3. * Там же, 6, 5 Там же, 7.
ПришвинПытаясь понять слова Легкобытова о том, как "опрокинуть небо", цвести Христа в земную жизнь" и "признать его в личности человека", Пришвин объяснял:
Это значит война против инстинкта, тайны, надежа, неба, высоты, прошлого, далей, горизонтов, — только настоящее. Раб поднимает человека. Уничтожение ночи. Марксизм и легкобьгтство [хлыстовство — зачеркнуто] имеют обшим: 1) причина всех причин (метафизика); 2) требование царства на земле; 3) превращение рабской массы в сознательную личносты.
Обобщая идеи начала века — "перерождение человека" в версиях Щетинина-Легкобытова и "революцию духа" в версиях Иванова-Мережковского, Пришвин был готов перейти и дальше — к марксистским версиям революции по Луначарскому-Бонч-Бруевичу.
История Секты Легкобытова есть не что иное, как выражение скрытой мистической сущности марксизма. Получается не земля просто, но земля обетованная [...] Государство будущего вместо обыкновенного Государства. [...] А потом уже начинается с этим расправа1.
И "марксизм", и "легкобьгтство" означали для Пришвина отрицание романтизма как признания благородства природы. Проект поиска или строительства тайных переходов между Интеллигенцией и Народом — мостов или скорее туннелей по ту сторону цивилизации, литературы и Просвещения — потерпел неудачу. Пришвин признает ее. "Это были поиски моста веры между Интеллигенцией и Народом. Мост веры обломился. Истинный мост есть: любовное действие в молчании"3. Теперь он резко противопоставлял свой идеал личного, жертвенного, любовно-молчаливого романтизма — и утопизм "Государства будущего", которое приравнивает к чемрекской общине. Он так передает речи Легкобытова:
Когда Бог работает, люди спят, и когда Бог отдыхает, люди работают [...) Бог непременно в человеке, но начала нет, тут круговращенье: весна, лето, зима, осень. Безначально. [...] Бог есть не больше как резонанс человека, а потому я делаю ему реверанс, — и щелкает двумя пальцами. — Моя правда такая, что человек должен сначала в безумие перейти, без того ничего нельзя понять. [...] — Тело это тело! — и громко хлопнул себя по щеке4.
По свидетельству Пришвина, после таких речей хлыстовского лидера Мережковский говорил Философову: "Тебе, Дима, смешно, а мне страшно"5.
ЧАН
Чан — хлыстовский образ коллективного тела — приобретает значение главного тропа, показывающего смысл Сектантства, револю1 Там же, 13.
2 Там же. Там же, 6
Часть 6. ПРОЗА
ции и самой русской истории. "Чаном" называлась следующая главка Начала века:
Варится некое [...] варево, неотвратимое, необходимое, и судить о нем по всей правде невозможно участникам, самим варящимся в этом чане [...] Все крутится и орет от злости и боли, жара и холода, вдруг на одну только минуту отдышка [...] Сколько тут будет веселья, неожиданных мыслей, слов, тут же рожденных, веселья самого искреннего, задушевного, пока старший не крикнет "Ребята, в чан!" — и все опять завертится1.
Чан был тем более удобной метафорой, что сама народная традиция давно уже придала ему образное, скорее поэтическое значение. Современный Пришвину исследователь русского Сектантства считал нужным разъяснить: чана как такового Хлысты на радениях не используют, а "чаном духовным" называется у Хлыстов само радение, во время которого они "крестятся Духом" и "омываются кровавым потом"1. По другим сведениям, некоторые хлыстовские общины радели вокруг чана с водой:
становятся круг чана кольцом, бпиз чана мужчины, а в другое кольцо женщины [...] и начинают ходить, как можно скорее, круг чану мужчины по ходу солнца, а женщины против солнца, и каждый бьет лозою переднего сколько в силу, а задний его, и так далее — все друг друга3.
Вряд ли поздняя хлыстовская община Щетинина-Легкобытова практиковала скакание вокруг чана. Ритуал здесь был сильно редуцирован (ср. пришвинское "а Хлысты вовсе и не вертелись")*. Ссылки на чан в речах сектантского лидера имели, по-видимому, то же значение поэтического тропа, что и в тексте профессионального писателя. Здесь, как под лупой, виден процесс распада народной, ритуальной Культуры. Теряя свой первоначальный смысл, ритуал и его символы сохраняются в ностальгической памяти участников, чтобы перейти в литературные реконструкции, а потом подвергнуться критике историков. В самый момент этого распада объявляются люди, которые создают свой статус в высокой Культуре, транслируя туда память о ритуале. Они выступают как посланцы другого мира, неведомого и вместе с тем близкого; мира, по привлекательности и недоступности сходного со сновидением или с детством; мира, куда люди письменной Культуры, авторы и читатели, всегда пытаются и редко могут проникнуть. Как показывает пример Распутина, успех посланца этого мира не требовал того, чтобы он был способен оформить свои воспоминания или фантазии языком высокой литературы. Но пример Клюева показывает, что и это бывало возможно. Пример Легкобытова, вступавшего в союз то с Пришвиным, то с Бонч-Бруевичем, иллюстрирует другой механизм: свидетель может вступить с писателем в отношения своеобразного соавторства. Во всех случаях умира
1 Пришвина. Путь к Ciiaey, 164. Бондарь. Секты Хлыстов [. \, 12.
1 Айвазов. Христовщина, I, SO.
* Пришвин. Дневники. 1914-1917, 54.
Пришвинit мций ритуал воскресает в светской Культуре в качестве нового мифа, |ч>плошаюшего ценности, далекие от изначальных.
Легкобытов стал проповедовать "Начало века" и выступил с предложением Интеллигенции броситься в чан Народа. Таким образом были два чана: интеллигентский и народный. У Народа чан удался, потому что там сохранилась способность отдаваться, здесь же каждый хотел быть царем. По Мережковскому способность отдаться русское начало, а быть иарем (личностью) — европейское, так что схематически получается чан Европы и чан России. Богема противопоставляется хлыстовству1.
Именно в этом качестве, как противостоящий индивидуальному человеку, хлыстовский чан смертельно опасен; но в том и состоит i ранность русского Интеллигента — и его Культуры вообще, — что как раз такой чан представляет для него величайший из соблазнов.
Русский Бог страшен тем, что требует поглощения личности", — писал Пришвин2. Один Пушкин был свободен от чувства вины за
ной отказ от саморастворения в Народе — от самоубийственного народничества русской литературы.
Мне представляется чан кипящий, клокочущий, то рука покажется, то нога, то голова. На краю чана стоит поэт и спрашивает показавшуюся в чане голову: "Что мне делать?" Голова отвечает: бросься в чан и будешь с Народом. Поэт говорит: я погибну. Голова: ты умрешь как поэт и воскреснешь вождем Народа. Поэт не бросается в чан и продолжает петь, но... беспокойно. Может быть со времен Пушкина вся наша последующая литература за немногими исключениями была песней на краю кипящего чана3.
29 ноября 1908 года Пришвин вместе с Блоком, Ремизовым и Со-чогубом посещали общину чемреков, где Хлысты рассказывали о сво-iM "чане""; лидером чемреков еще оставался Щетинин. Тогда Блок писал матери о "хороших часах", которые он провел с сектантами "не к последний раз"5. В эти дни Пришвин записывал: "Блок с Книжником говорили о том, что есть нечто, в чем все люди сходятся — поло" ой акт"6. По словам Книжника-Легкобытова, задача православной церкви и хлыстовских общин одна — пересоздание человека; но у хдыстов, считал он, возможностей для этого больше. Пришвин записывал то, что слышал вместе с Блоком:
Так вот что значат слова Легкобытова: нужно создать человека: за стеной звери, а тут в церкви создают человека... Но все отдельны в этой церкви, не действенны... А у Хлыстов? Театр, красота.
Можно предполагать, что "пересоздание человека" и разговоры о поле выливались в одну общую тему — конечное преодоление пола.
1 Архив В. Д. Пришвиной. Картон Черновики к "Началу века*,6.
2 Архив В. Д. Пришвиной. Картон я Богоискатели", 40. 1 Там же, 7.
4 Блок в дневнике Пришвина..., 329 4 Блок. Письма /с родным, I, 236.
" Архив В. Д. Пришвиной Картон "Богоискатели", 72.
7 Архив В Д. Пришвиной. Картон: Черновики к "Началу века", 7. Часть 6. ПРОЗА
освобождение людей от власти постылого акта. "Грех — Смерть", говорил Легкобытов: люди смертны, если грешат. В рассказе Пришвина Невидимый класс (1913) Легкобытов угадывается в образе приезжего в Петербург купца-философа под прозвищем Самородок1. Этот колоритный персонаж дает советы на все случаи жизни, но все их сводит к половому воздержанию. "Нет ничего драгоценнее маталла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще дороже. [...] Мне теперь шестьдесят, я еще мог бы потомство дать, но берегу эту мою драгоценность" (2/579). Самородок мечтает встретиться с царем, чтобы научить его, как беречь этот "радий" (2/580). "Невидимый класс" так издавна живет на Руси, рассказывал Самородок. Вероятно, аскетическая проповедь помогла Легкобытову в его борьбе против распутного Щетинина. Новому лидеру, обвинявшему старого в неправедной жизни, не раз приходилось защищать самые радикальные идеи; так родилось скопчество, отделившись от хлыстовской общины, обвиненной в Свальном грехе.
Итак, Легкобытов приглашал интеллектуалов: "Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами, и мы вас воскресим. Вы воскреснете вождями Народа"2. В 1914 Пришвин сопоставлял с этим предложением "броситься в чан" предсмертный уход Толстого1. В этих же терминах он анализировал неонароднические идеапы своего поколения, упоминая Александра Добролюбова и Леонида Семенова.
Всюду вы встречаете одно и то же: спев несколько песен, поэт видит себя поющим на краю кипящего чана, Народа: не до песни, нужно дело, он бросается в чан. в бессловесное (...) Искушающий броситься в чан не сдерживает своего обещания, поэт воскресает не как поэт, а как сектант, лжепророк, самозванец4.
Впрочем, Пришвин верил в то, что Добролюбов стал "вождем одной из очень могущественных религиозных Сект". С помощью своей хлыстовской метафоры устремления очень разных людей Пришвин сводит к одному:
Не знаю как это назвать — чан, пропасть или пасть, поглошающая художника. На одной стороне пасть религии страдания, на другой эстетизм бесплодный беспочвенный (группа Аполлона). Третий выход: приспособление к новой сопиал-демократической религии (например Горький)5.
Дальше последуют новые герои, литературные и политические; но все они объемлются одной метафорой: "Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуристы и есть революция"6. "Сапог
1 По-видимому, из цензурных соображений рассказ напечатан в собрании сочинений Пришвина (т.2) под названием Радии, между тем название Невидимый класс было важно для пи-сате.пя, иронически перекликаясь с его старой книгой В поисках невидимого града.
гМ М. Пришвин Мневники 1913- 1919 Москва Московский рабочий, 1994. 26.
3 Пришвин. Дневника 19H-1917, 52
J Архив В. Д. Пришвиной. Kjprttn Черновики к "Ннчалу с.-кя". 2 s Архив R Д. Пришвиной. Клргпм Богоискатели", 3 ft Там же.
Пришвинрабочего и футуриста [...] зовут в чан, в материю, в беачикое"1. Для I (ришвина большой чан революции по-прежнему сохраняет свое родство с хлыстовским радением; европеец не бросится в него, а русские 1асто к этому готовы, видит Пришвин. "Не забудет себя европеец, не Просится, потому что его "Я" идет от настоящего Христа, а наше "Я" идет от Распутина"2. Как мы увидим, многие коллеги и современники Пришвина испытывали к Распутину особого рода симпатию. Пришвин, однако, относился к героям своего времени с редкой трезвостью: "Распутин, Хлыст — символ разложения церкви и царь Николай — символ разложения Государства", — записывал он 3 апреля [917 года3.
Развивая эту тему в новых условиях января /918 года, Пришвин испоминал:
Было такое время, когда к чану хлыстовской стихии богоискатели из поэтов с замиранием сердца подходили, тянуло туда, в чан. [...] Помню, (...) заинтересовались мы одной Сектой "Начало века", отколовшейся от хлыстовства. [...] Я, близко знавший эту Секту, не раз приводил на край ее чана людей из нашей творческой Интеллигенции и всегда слышал один и тот же вопрос: — А личность?
Ответа не было, и не могло быть ответа из чана, где личность растворяется и разваривается в массу*.
Разговор именно на этом языке казался Пришвину самым понятным способом объяснить, что такое революция. Перед хлыстовским чаном каждый должен сделать выбор: либо броситься в чан и молча танцевать там; либо бороться против, делом или словом. Поучительно, как этот певец природы и знаток Народа предпочитает индивидуальную личность, ее личную ответственность и отдельное служение Культуре. "То, что называется "саботажем", есть сопротивление личности броситься в чан"5, — формулировал Пришвин собственную позицию в 1919. Его политическое разочарование в эти годы достигает предела.
Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога (...) Наши человекоборцы не кому-нибудь другому — ему, ему отдают свой Народ на пожрание. Это туда и Лев Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой великий дух, когда пророчил: "Константинополь будет наш". И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда некто из Народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство, братство, коммуна, экономическая необходимость и пролетарии всех стран, объединяйтесь6.
1 Там ж.е. - Тал же. 27.
1 Пришвин. Дневники. 1914- 19П. 267 * Пришвин... Дневники. WlS-Wr). 26. Пришвин. Дневники. 19IS-I9I9. Ш. ь Архив В. Д. Пришвиной Картпн "Богоискатели-, 11
Часть 6. ПРОЗА
ГОЛУБОЕ ЗНАМЯ
По-видимому, опыт чемреков и в самом деле имел типологическое сходство с совершившейся революцией; во всяком случае, на языке своих метафор Пришвин сумел описать ситуацию раньше и, как сегодня кажется, проницательнее многих современников.
Я думаю сейчас о Блоке, который теперь, как я понимаю его статьи, собирается броситься или уже бросился в чан. [...| В тот маленький чан он не бросился, а в нынешнем большом опять стоит на краю1.
В феврале 1918 года Пришвин с яростью отреагировал на знаменитую статью Блока Интеллигенция и революция в фельетоне под названием Большевик из Балаганчика1. Теперь он обнародует то, о чем раньше писал только в дневниках: как петербургские Хлысты приглашали Блока сделаться их вождем-пророком и как нерешительно отказывался поэт-символист, который именно в таком служении видел свою роль перед Народом. "Хлысты говорили: "Наш чан кипит, бросьтесь в чан, умрите и воскресните вождем". Блок спрашивал: " — А моя личность?" Ответа не было из чана"3. Пришвин одобряет этот отказ 1908 года; поэт и, вообще, Интеллигент должен сохранять себя как личность. Несогласен Пришвин с новым блоковским призывом 1918 года, в котором чувствует легкомыслие и фальшь, ведущие к самоуничтожению:
Чан кипит и будет кипеть до конца Идите же, хто близок этой стихии, танцевать на ее бал-маскарад, а кому это противно — сидите в тюрьме. Только не подходите к чану с барским чувством: подумать и, если что... броситься в чан. С чувством каюшегося барина подаодит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, Интеллигентов, слушать музыку революции [...] Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет "пролетарием", нужно последнее отдать, наше Слово4.
Ответа из чана Блок не получил тогда и не получит теперь. "Также не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное [...] В конце концов на Большом Суде простится Бессловесны (так. — А. Э.), (...] но утех, кто владеет Словом — спросят ответ огненный и слово скучающего барина там не примется". "Бессловесным", то есть Народу-природе, грехи простятся; ответственность лежит на поэте, философе, Интеллигенте.
В рассказе Голубое знамя (январь 1918), который еще войдет в учебники русской литературы, Пришвин показывает свою картину революции. Дана она от лица маленького человека, очевидного преемника Евгения из Медного всадника. У героя застрелилась любимая племянница, он приезжает в революционный Питер по торговым делам и, беспомощно грозя новой власти, сходит с ума. Так он встречается с
1 Пришвин. Дневники 18JS-1919, 26-2?
1 М. Пришвин Большевик из Балаынчика (ответ Александру Блоку! — Воля страны. 3/16 февры.я 1913.! 1 В Д Пришвина Путь к слову, 188 4 Пришвин Большевик из Балаганчика
Пришвин
4S1
чругим сумасшедшим, который хочет "собирать хулиганов под голубое Христово знамя". Усвоив от него новый род безумия, герой рассказа обращается к большевикам с благословением: "Хулиганчики, \улиганчики, сколько в вас божественного". Фраза эта без изменений перешла в Голубое знамя из очерка Астралъ (2/590), где принадлежат шакомому нам Рябову, одному из хлыстовских лидеров Петербурга. 11ришвин тонко ведет игру: с одной стороны, мы узнаем, что "наперекор всему новому, красному, как бы голубым знаменем раскинулось старое"; с другой стороны, "голубое Христово знамя" выступает как символ петербургского безумия и в конце рассказа сливается с революцией. Революционный безумец с голубым знаменем ведет за собой повстречавшийся ему пьяный патруль. У этих людей нет страха, и пули их не берут: "безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии" (2/635).
Эта концовка звучит как злая пародия на финальную сцену Двенадцати: те же патруль и безумие, те же подспудные хлыстовские мотивы и тот же Христос с флагом. Рассказ Пришвина, однако, был опубликован до того, как Блок закончил свою поэму. Хотя работа над текстами шла почти одновременно, более детальный анализ показывает, что Блок мог читать, и почти наверняка читал рассказ Пришвина в решающие дни завершения работы над поэмой; Пришвин же не мог читать поэму Блока, работая над своим рассказом, и вряд ли что-то слышал о ней. Последовательность этих событий 1918 года выглядит так. Первая запись о Двенадцати в записных книжках Блока помечена 8 января. Его Интеллигенция и революция выходит 19 января, Голубое знамя Пришвина — 28 января. На следующий день Блок слышит внутри себя "страшный шум" — тот самый, который, по его словам, воплотился в Двенадцати. В феврале 1918 эти авторы относились к друг другу с напряженным вниманием: Пришвин публично оскорбил Блока, на что знаменитый современник ответил резким и очень личным письмом. 16 февраля появился Большевик из Балаганчика с его хлыстовской темой и предельно агрессивной риторикой: "Блок как деревенская вековуха: за-смыслился, ко всем льнет и не может ни на ком остановиться"1. Блок прочел немедленно: "Г-н Пришвин хает меня в Воле страны, как не хаял самый лютый врап>, — сразу же записал он. Этим же днем помечено его письмо Пришвину. На следующий день, 17 февраля, Блок вновь садится за Двенадцать. Более того, в этот день он решает переделать самые важные для него стихи — Возмездие и Скифы2. Двенадцать вышли в свет только в марте.
Итак, финальная сцена Двенадцати Блока оказалась такой, какая она есть, после прочтения рассказа Пришвина Голубое знамя и его статьи Большевик из Балаганчика. Когда Блок писал и переделывал свою поэму, он знал, что именно в контексте его полемики с Пришвиным она будет восприниматься общим литературным окружени
1 Там же
Записи Блока см в его: Записные книжки. 3S2 — 3S8; письмо Блока Пришвину опубликовано В Д Пришвиной в: Литературное наследство, 92. кн 4. 32? -328
16-5885Часть 6. ПРОЗА
ем. Используя те же символы, что и Пришвин, Блок придает им радикально иную интерпретацию. Давая свое чтение тех же событий, Блок доказывал своему двойному врагу, оскорбившему его критику и опередившему его писателю: он встал под знамя, он окунулся в чан и не боится ни критики, ни заимствования. В результате пришвинские Большевик из Балаганчика и Гэлубое знамя оказали на Двенадцать влияние и психологического стимула, и литературного подтекста: любопытный случай, в котором открытая идейная борьба дополнительно кодируется более тонкой интертекстуальностью. Существенно, что впервые о сходстве текстов Пришвина и Блока написала вдова Пришвина1. Из этого ясно, что сам Пришвин знал о влиянии, которое его рассказ оказал на Двенадцать.
СЛАДКОЕ БРЕМЯ
Под взглядом писателя история питерских Хлыстов воплощает русскую революцию, которая видна в ней, как в капле воды.
Помню, [...] заинтересовались мы одной Сектой "Начало века", отколовшейся от хлыстовства. [...] Христом-царем этой Секты был известный сектантский провокатор, мошенник, великий пьянииаи блудник. [...] Пьяный он по телефону вызывал к себе их жен для удовлетворения своей похоти. И было им это бремя сладко, потому что им всем хотелось жертвовать и страдать без конца.
Так и весь Народ наш русский сладко нес свою жертву и не спрашивал, какой у нас царь [...]
Мир отражается иногда в капле воды. Когда свергли не хлыстовского, а общего царя, хотелось думать, что Народ русский довольно терпел и царь отскочил, треснул (...) так и Щетинин отскочил, когда для Секты "Начало века" наступило летнее время их жизни*.
Сходство было не только типологическим. Эти сектанты были связаны с некоторыми лидерами революции, и серьезность их отношений нам, вслед за Пришвиным, еще предстоит расследовать. В 1910 Пришвин стал свидетелем беседы между уже победившим сектантом и еще не победившим сектоведом.
Прихожу на Херсонскую к Бонч-Бруевичу. Там Легкобытов. Опять религиозные разговоры.
— Суть не в изменении моего характера, а в отношении друг к другу, — говорит Легкобытов, — [...] не один, а семья, одно живое целое, [...| а самое главное в семье: равенство. Нужно привести человека в совершенную простоту и дать ему простое назначение.
Так была напечатана эта дневниковая запись в Собрании сочинений Пришвина (8/61). Речь действительно шла о победе революции: 17 марта 1909 года Легкобытов сверг Щетинина в своей общине. Архив доносит до нас фразы хлыстовского лидера, выпущенные в издании 1986 года из-за их ассоциаций с советской риторикой:
1 В. Д. Пришвина. Путькслову, 183, см. также комментарии к Пришвин. Мневники. 1918- 1919, 347.
2 Запись относится кянварю 1918 — Пришвин. Мневники 1918-1919, 26-27.
ПришвинЛегкобытов говорит: роковое число 17 марта: до этого они были рабы, [...] теперь наступила жизнь. Так и считаем: до 17 и после 17-го [...] Все, что было раньше велико, нужно умалить и начать все из себя, действительность отвергнуть и вне действительности создать действительность [...] Человек нуждается в Боге, пока он еще не человек. А как стал человек, тогда зачем Бог? [...] Начало одно, Бог взял начало, значит человек безначальный, и нужно взять начало и вот мы есть начало века1.
Поначалу чемрекская модель позволяла Пришвину прийти к оптимистическому прогнозу:
Я был счастливым наблюдателем: на моих глазах царь и христос Секты "Начало века" был свергнут своими рабами: в одно воскресенье [...] они воскресли для новой жизни, пришли к царю своему и прогнали. Мой рассказ не сказка: [...] в собственном доме жизнью полной коммуны, с общей детской, столовой, строгих нравственных правил, живут теперь свободные прежние рабы царя и христа А. Г. Щетинина2.
Но мирный переворот, произведенный Легкобытовым в хлыстовской общине, во всероссийском масштабе воспроизвести оказалось труднее. Довольно скоро признал Пришвин модель чемрекской рево-иоции ошибочной, но продолжал пользоваться любимой метафорой чана: "Но, кажется, чувства мои ошибались: не до конца еще натерпелся Народ, и последний час, когда деспот будет свергнут, еще не пробил — чан кипит"3.
В новых условиях чан означает не только общее кружение и общее имущество, но вбирает в себя и самую интимную из человеческих функций. Старые народнические лозунги в воображении писателя переплетались с новыми эротическими идеями: "Народ, земля, отец, мать — требуют возвращения в свое лоно" (8/61). Естественно, практика Щетинина и Распутина давала для этого удобные метафоры. "Коммунистов зовут теперь куманьками", — записывал Пришвин в сентябре 1918". Созвучием дело не ограничивалось:
Кумовство — это подпольная сторона России (женственность), это чем всякие дела делаются [...] Кумовство — это не свобода [...] Распутин своим способом хотел покумить всю Россию [...] Распутин наш всеобщий кум5. В этом "браке на неизвестной" характерная черта Народа русского. И возможно, что ею, этой чертою, бывает окрашена и любовь некоего Интеллигента к неизвестному безликому образу (8/77). Известно, что Россия легко представляется как огромная дебелая баба. Все рассуждающие мистики в один голос признают начало женственное, пассивное основание в России (успех Распутина)6.
Эта тема вновь напоминает о Блоке, певце Прекрасной Дамы, которого Пришвин в этом же 1918 сравнил с деревенской бабой. До
1 Архив В. Д. Пришвиной. Картон "Богоискатели*. 120. 1 Пришвин. Дневники. 1918-1919, 27.
3 Там же.
4 Там же, 165. s Там же, 197.
* Пришвин. Дневники 1914- 1917. 83.
ш
Часть 6. illOJA
революции, работая над переводом книги Августа Бебеля Женщина и социнаизм, Пришвин собирался писать повесть Марксисты, главным мотивом которой должна была стать "абстракция полового чувства"1. После революции в дневнике Пришвина появляются эротические метафоры особого рода:
Заливай, гончий здоровенный пес, страдает половым бессилием, он спит с Зорькой в соломе, даже не пытаясь ее удовлетворить, а возле соломы полный двор кобелей [...] Так Россия теперь лежит, охраняемая здоровенным и беспомощным кобелем, а вокруг стоит, высунув языки, "буржуазия"2.
В недатированном наброске Пришвин заводит этот ряд метафор очень далеко. Идеи социализма, нового человека и рациональной организации жизни приравниваются к бесовству, перверсии и лживой легкости:
Бес живет в пустоте и соблазняет человека начать жить по-новому, совсем по-новому, так чтоб всем жилось хорошо [...] Прасковья Васильевна пошла к этим людям не потому, что правда хотела добра им, а просто она была одинокой женщиной [...] У тех как-то все было легко (...] Невероятные усилия делала, чтобы обыкновенное чувство матери сделать не обыкновенным, а как у тех (те жили любовью Лесбоса): социализм нужно начинать со своих [...] Над кроватью висят таблицы нового воспитания, а в кровати дети онанизмом занимаются.
Народнические и народные корни большевизма будут долго оставаться проблемой для историков, но Пришвин знает: "все это наше, и большевики с коммуной, все наше"4. В его дневниках крестьянин рассуждает: "Коммуна, — я так понимаю, — это [...] чтобы все в стены, в чан и там все вместе не выходили до срока [...], тогда власть будет не нужна"5. У этого сентиментального путешественника всякое умиление по отношению к Народу прошло намного раньше, чем у его коллег, городских символистов. "Как легко простой Народ расстается с религией", — удивлялся он в январе 19156. В апреле 1918 он с горечью размышляет над "одним из великих предрассудков славянофилов": они восхищались крестьянским трудом русского мужика, тогда как "нет в мире Народа менее земледельческого, чем Народ русский, нет в мире более варварского обращения с животными, с орудиями, с землей, чем у нас" (8/109).
Аналогия между хлыстовством и большевизмом оказывается центральной темой размышлений Пришвина в годы революции. Это не только поэтическая метафора, но продуманная историософская парадигма. Большевистский проект столь же радикален, как хлыстов1 Там же. 179.
1 Пришвин. Дневники. 1918-1919, 179.
Архив В. Д. Пришвиной. Картон "Богоискатели", 137 — 118.
4 Там же, 291.
5 Там же, 195.
6 Пришвин. Дневники. 19I4-1917. 124.
Пришвин кий. Оба они направлены на уничтожение семьи, частной собственности и Государства, — и еще истории:
Семья дана природой, о ней все уже сказано и сосчитано в Библии. |...] Есть такое чувство вечного, которое не мирится с его коренным нарушением [...] Начинается бунт против природы во имя самой природы искони данной. Так возникают наши разные эсдеки, выступающие против существующего общества с именем общества вечно данного, в котором все люди равны, все дети одного отца. Для него существует только прошлое и будущее, настоящее предмет борьбы, преодоления1.
Показать хлыстовскую Секту "не чем иным, как выражением скрытой мистической сущности марксизма"2 и было главным замыслом повести Начало века. Она осталась недописанной не из-за политической робости автора, а скорее потому, что история шла слишком быстро вперед и недавние конфликты быстро теряли актуальность. Ссора Розанова и Мережковского уже не казалась "знамением времени", но фигуры чемреков сохраняли свое значение. В мае 1915 Пришвин сравнивает: "Легкобытов не дождался будущего и объявил "воскресение" — гак и марксисты объявляют воскресение"3. Отсюда следует задача писателя: "Нужно собрать черты большевизма, как религиозного Сектантства (., 1 Идея коммунизма ощущается Сектантством как всемирная, Iвсеобъемлющая"*. Та же аналогия — в записи ноября 1917: "хлыстовство так же относится к православной церкви, как пораженчество к русскому Государству. И хлыстовство приводит к Распутину, а пораженчество — к Троцкому"5. Метафора Секты играет центральную роль и этих первых пореволюционных мыслях. "Социализм, с одной стороны, имеет черты Сектантства (немоляки): нетерпимость, частичность, |...| гордость и прочее; с другой стороны, опять как Сектантство, сохранение чего-то вечно живого, присущего всему миру"*. В марте 1917 Пришвин характеризует социал-демократов из Петросовета как "маленькую кучку полуобразованных людей сектантского строя психики"7, которые бы "и Христу предложили быть комиссаром в своей государственной Секте"8. В 1919 солдаты позвали Пришвина быть у них комиссаром:
Хорошие ребята, чувствуешь такую же тягу, как у пропасти, хочется броситься, чтобы стать их царем, как у сектантов "Нового Израиля", когда они предлагали броситься в "Чан" (...] Слово "партия" произносится с таким же значением, как у Хлыста его "Новый Израиль", — вообще партия большевиков есть секта9.
1 Там же, 37.
2 Архив В. Л. Пришвиной Картой "Богоискатели" 13. Пришвин Дневники. 19/4-1917, 170
4 Там же, 192 s Там же. 384
6 Архив В Д. Пришвиной. Картон "Богоискатели", 49.
7 Пришвин. Дневники. 1918-1919, 255.
8 Там же, 333.
9 Там же, 326-327.
4S6
Часть 6 ПРОЗА
Но чтоб начать жизнь советского писателя, нужна надежда; и ее подсказывала литература. Может быть, чемреки и большевики, подобно Мефистофелю у Гете, творят зло и именно этим делают добро?
В конце концов, конечно, большевики, творя зло, творят добро (Легкобытов, прежде чем достиг своей коммуны, мысленно разрушил Государства всего мира, нынешние большевики только выполняют мысленную функцию того человека). Мережковскому Легкобытов касался демоническим существом — почему? Смотря на Легкобытова — видишь источник воли матроса1.
В "народном университете" Пришвин читал лекцию о "народной вере". Он объяснял, что Распутин был "орудием мести протопопа Аввакума царю Алексею и сыну его Петру"2. Великая драма продолжалась. Большевики, наследовавшие Распутину у власти, продолжали страшно мстить петровской России, вновь воплотив в себе душу Аввакума. Но "мало кто это понял", записывал Пришвин, имея в виду, вероятно, своих слушателей.
Мысленно обращаясь к Горькому в 1917, Пришвин спорил с его радикализмом, вновь и вновь соединяя хлыстовство и марксизм в собственной теории русской революции:
И почему вы так нападали на Распутина? Чем этот осколок хлыстовства хуже осколка марксизма? А по существу, по идее чем хлыстовство хуже марксизма? Голубиная чистота духа лежит в основе хлыстовства, так же как правда материи заложена в основу марксизма. И путь ваш одинаков: искушаемые врагами рода человеческого, хлыстовские пророки и марксистские ораторы бросаются с высоты на землю, захватывают духовную и материальную власть над человеком и погибают, развращенные этой властью, оставляя после себя соблазн и разврат. Царь погиб в хлыстовской грязи от раздробления и распылений неба [...], а вы погибнете от раздробления земли3.
ПИЛЬНЯК
Как говорят герои Голого года Бориса Пильняка, "вся история России мужицкой — история Сектантства". Революция изображена в романе суммой хаотических усилий множества разрозненных групп, и сектантская община играет среди них первостепенную роль4. Пильняк не уточняет, каких именно сектантов он имеет в виду. Они ходят в белом, называют себя христианами, живут на хуторах, не запирают домов, имеют обряд общего целования, к Петербургу относятся как к
1 Там же. IЙВ.
2 Там же, 333.
3 Пришвин. Дневники. 1914-1917, 307.
4 Об отношении Пильняка к национальной идее см.: Peier Alberg Jensen Nature as Code. The Achievement of Boris Pilnjak. Copenhagen- Rosenkilde, 1979: специально о сектантских мотивах в Гонок годе Aage A. Hansen-Love Aifgemeine Haieiik. Rusii&he Seklen und litre L iterance rung in der Moderne, J5S-261
Пильняк."лишаю". Все мужчины у них "широкоплечи", все женщины — "красивы, здоровы и опрятны"1. За исключением последних подробности, вероятно преувеличенных, описание похоже на южнорусских члыстов, Молокан, общих. Сюжет этой части Голого года повторяет, с переменой тендера, сюжет Серебряного голубя1. В своей страсти к Народу, революционно настроенная героиня бросает интеллигентно-I о партнера-анархиста ради лидера сектантской общины; то же самое (...делал когда-то Дарьяльский ради своей красавицы. Вершину любо-нного треугольника с прежней устойчивостью занимает сектантский 1ерой, Мудрый Человек из Народа. Посреди своего романа с сектантом героиня помогает ему обокрасть ее бывших друзей, анархистов; но те все равно обречены. Только археолог с немецкой фамилией, нашедший бумаги Секты, понимает происходящее. Кажется, он разбирает в этих шифрованных текстах нечто вроде русской идеи. Но 1нание его больше никому не нужно; не достается оно и читателю.
Сектантские мотивы Голого года подверглись критике с самой вершины власти. Троцкий анализировал "двойственность" Голого года: с пдной стороны, "сектанты, которым Петроград ни к чему"; с другой стороны, фабричные рабочие и большевики в кожаных куртках. Писатель пытается показать их союз, но наркому эта "полухлыстовская перспектива" совершенно чужда. "Россия полна противоречий", — >нает Троцкий и все же вполне уверен: "большевизм — продукт городской Культуры". С этим нужно согласиться, но с важной оговоркой: таков большевизм Троцкого. Несовместимость героев Голого, — ода — сектанта Доната и большевика Архипова — ясна для Троцкого, но не для тех, кто, в глазах Троцкого, стоит за Пильняком:
если перетянет Донат, [...] тогда конец революции и вместе с нею — России. Время рассечено на живую и мертвую половину, и надо выбирать живую. Не решается, колеблется в выборе Пильняк и для примирения приделывает большевику Архипову пугачевскую бороду. Но это уже бутафория. Мы Архипова видели: он бреется-3.
Как мы хорошо знаем, брились далеко не все большевики; да и Пильняк не очень колебался в своем выборе. Его малоизвестная Повесть Петербургская [1922], проецируя ситуацию в исторический план, показывала Петра I антихристом. Голосами героев и автора Пильняк воспроизводит раскольничьи легенды и, в целом, придерживается старообрядческой версии русской истории. Дав ужасную, с пытками и оргиями, картину столичной жизни, автор заканчивал пасторальным хором девушек. "Оболокусь оболоками", — поют девушки в духе хлыстовских распевцев, воспринятых через Крученых; "Ой, ударь ты гремучий гром огнем-полымем" — погружаются они в языческие време! Ь, Пильняк. Избранные произведения. Москва, 1976, П7. На подтекст Серебряного голубя в Голом годе уже указывалось, хотя и в несколько ином аспекте; внимание исследователя больше привлекли выразительные масонские детали обоих (екстов: Vladimir Е. Alexandrov. Belyi Subtexts in Pilniaks Golyigod — Slavic and East European hurnal, 1983, 27, 1. 81-90. Л. Троцкий. Литература и революция Москва Политиздат. 1991.74-75
Часть 6. ПРОЗА
на, но сразу возвращаются в русскую литературу: "Наша матушка, Мать-сыра-земля". Голос автора заканчивает назидательно: "Девушки пели тогда, чтоб пропеть два столетия, — девушки пели о семнадцатом годе"1. Победа большевиков семнадцатого года есть победа старообрядцев семнадцатого века; у них общий враг — петровская Россия, и общая цель — рай на земле. В этой версии новая, народная литература вместе с новой, народной политикой вполне идентифицируются со старой, народной религией.
В рассказе Пильняка Нижегородский откос, опубликованном в ленинградской Звезде в 1928, развертывается история столь же богатая литературными аллюзиями и еще более многозначительная.
Откос в городе Нижнем-Новгороде существует к тому, чтобы очищать и печалить человеческие существа и чтобы выкидывать людей в неосознанное и непонятное. [...] город всеми своими традициями и бытами обрывается под Откос (...] Оттуда широчайшим простором видны Ока и Волга, заволжские поемы, луга, заволжские — Мельникова-Печерского — леса2.
На этом фоне изображена типическая "семья русских Интеллигентов": отец, "покойный, аккуратный, чистоплотный инженер", читатель Русской мысли; мать с "той медленностью движений и слов, которая [...] заставляет предполагать, что кровь у таких девушек голубая, как их глаза"; и их семнадцатилетний сын Дмитрий. "Должно быть, таким, как Дмитрий, был юноша-Блок, любимый поэт Дмитрия", — рассуждает автор. Приятель Дмитрия оказывается поклонником Ницше из семьи волжских купцов-раскольников. Весь материал сугубо литературен: и пейзаж, и герои — обо всем рассказывается через ссылки на любимых авторов. Но дальше сюжет развивается вполне неожиданно. Мать и сына связывает инцестуозная страсть. Деловитый отец рекомендует путь, хорошо знакомый русской прозе: нанять для сына молодую горничную. Но мать уступает страсти и отдается сыну. В этот момент происходит еще одно событие:
Над городом тогда сгинул Откос, потому что все стало Откосом [... J Двадцать седьмого февраля в тот год, в те три метельных дня, пала Российская Империя: [...] — мартом тогда в России возникла революция, ужас одним, счастье, огромное счастье другим. (...) Блок, любимый поэт Дмитрия, написал тогда поэму "Двенадцать".
Рассказ несомненно основан на чтении Фрейда, и даже определенного его текста, По ту сторону принципа удовольствия; автор рассуждает о пробуждении у Дмитрия "инстинкта Смерти" и "полового инстинкта". Но идея о связи инцеста с революцией принадлежит самому Пильняку. Инцест, как в античной трагедии, означает собой абсолютную
1 Б. Пильняк. Повесть Петербургская, или Святой камень. Москва-Берлин: Геликон, 1922, 126.
7 Б Пильняк. Нижегородский откос — Звезда, 1928, 2, 39
? Там же, 51-52. Вероятно, по цензурным соображениям Пильняк отнес действие к февральской, а не к октябрьской революции; с этим, конечно, не вполне согласуется отсылка К Двенадцати.
Всеволод Ивановкатастрофу, крушение мирового порядка. Три ряда мотивов — литера-гура, инцест и революция — все параллельны друг другу. Раскол, символизируемый Откосом и Мельниковым-Печерским, поглощает город в тот самый момент, когда мать вступает в связь с сыном, а в столице происходит революция. Одновременно мы читаем прозрачную аллегорию о Блоке, о его чувствах к матери и о происхождении его Двенадцати. И наконец, автор предлагает нам свое понимание амбивалентности истории, в котором сам вполне следует за Блоком: "огромнейшая человеческая радость бывает [...] огромнейшим ужасом": "Россия пошла в ужас и в счастье, в святое и мерзости". В этом смысл слов: "Над городом тогда сгинул Откос, потому что все стало Откосом". В двойном акте инцеста и революции раскольничья Россия исчезает навсегда, потому что заполняет собою все.
ВСЕВОЛОД ИВАНОВ
Радикальный по содержанию, рассказ Пильняка традиционен по форме. Зато писавшийся в те же годы и позднее роман Всеволода Иванова Кремль строит из сектантского материала небывалую стилистическую конструкцию1. Здесь действуют множество неразличимых между собой персонажей, которые в ста главах романа появляются и, сделав нечто, исчезают без следа и памяти. Почти все они обозначены безличными именами: И. П. Лопта, Е. М. Чаев, А. Щеглиха, П. Лясных или некие "пять-петров". Как в газетах, инициалы часто так и остаются нерасшифрованными. Следить за ходом романного действия почти невозможно, его разрушает намеренная бессубъектность героев. Все время что-то происходит, но непонятно, что и почему, и кто это делает. Текст отстраняется от персонажей, которые лишены здесь не только так называемой психологии1 с ее индивидуальными чувствами и мотивами, но и вообще всякой осмысленности и ответственности поведения.
Нечто похожее в те же годы происходило в тексте Клима Самгина, которым мы еще займемся. Там героев хоть и не так много, как в Кремле, но тоже больше, чем читатель способен отследить и запомнить. Текст деконструирует сам себя; примерно так это делала сама история. И действительно, мы имеем дело с попытками представить историю в ее радикальном и эгалитарном понимании — движение масс, а не одиночек; классов, а не вождей; дискурсов, а не текстов. Романтическая традиция понимает человека как героя, как целостного субъекта с линией поведения, имеющей смысл. Выходя за эти рамки, Иванов гораздо последовательнее Горького. Нарратив эффективно разрушается; в Кремле нет героя, нет желания и нет рассказчика. Текст рассыпан среди масс, которые работают, живут и любят все
1 Подробнее см: Александр Маркович Эткинд. Жить у Кремля и писать не для печати: романы Всеволода Иванова 1930-х годов — в печати
16-5485вместе. Злесв нет ни привилегированной точки зрения, ни индивидуализирующей силы половой любви. Но рассказ создает рассказчика с той же логической неизбежностью, с которой желание создает субъекта. Нарратив и желание оба требуют индивида и его же производят. Автор-рассказчик Кремля абсолютен, всеведущ и не отдает предпочтения никому из персонажей. Он наблюдает за их жизнью отовсюду, изнутри и снаружи, но большей частью сверху. Как эгалитарная политика порождает абсолютную власть, так эгалитарный текст порождает абсолютного автора. В итоге техника этого романа обратна его содержанию: текст, рассказывающий об обезличенной массе, оказывается написан от имени самого особенного из индивидов, всеведущего и вездесущего рассказчика, нарративной маски Бога-отца.
Все же в романе прослеживаются и остатки сюжета, о которых легче судить по пересказу. Вдова писателя так представляла эту книгу читателю, знакомившемуся с ней через полвека после ее написания:
Вымышленный автором город, разделенный рекой (...) на два противоборствующие лагеря [.] По одну сторону реки — старинный кремль с множеством церквей, где кучка людей [.] пытается издать Библию на русском языке. Организовано -Православное общество", которое скорее напоминает хлыстовскую Секту со своей Богородицей (...) Противостоит "церковникам* противоположный берег, где находятся "Мануфактуры" [...], где стараются строить новую жизнь, столь же вульгарно ее понимая, как "церковники" религию.
Лидерами обоих берегов являются женщины, которые названы, в отличие от большинства других героев, человеческими именами: хлыстовской богородице Агафье противостоит партийный лидер Зинаида. Обе они возбуждают желания мужского населения, и обе иногда, безо всякой причины, удовлетворяют их, а иногда отказывают. В Кремле пытаются печатать священные книги; в Мануфактуре пытаются что-то производить; и тут и там к делу призывают пустыми речами и пародийными лозунгами; дело же не идет ни на том берегу, ни на этом. Противоборствующие общины изображены вполне симметричными: лидеры обеих — красавицы, а члены их — в основном мужчины; в обеих общинах бездельничающие пролетарии с насмешкой слушают длинные речи Интеллигентов.
Религиозный берег изображен очевидно далеким от православия. Здесь есть юродивый по имени Афанас-Царевич, сумасшедший пророк из дворян, отсылающий к Ивану-Царевичу в Бесах, где эта революционная роль отводилась Ставрогину. Среди икон в церкви здесь висит портрет Ленина. Раньше здесь шли "религиозные спектакли", в которых "знаменитый богобоязненный актер" играл Христа; этот же актер сделал и "чучело голубя над алтарем"2. Конечно, здесь толкуют Апокалипсис. Библиотекарем в этом Кремле служит Буценко-Буд-рин, шарж на кремлевского сектоведа Бонч-Бруевича. Все эти люди -
1 Т Иванова Писательобгоняет время Послесловие к: В Иванов Кремль. У. Москва: Советский писатель. 1990. 514 г. Иванов Кремль. V, 207-21}
Всеволод Иванов L-ктанты; "власть к ним относится снисходительнее, чем к церковникам", — рассказывает авторский голос1.
Кто эти сектанты, так и остается недосказанным. Из сюжета видно, что сектанты Агафьи — не Баптисты, потому что Баптисты пытаются иступить с Агафьей в союз, а та отказывает. Агафья обещает "вырвать жало у Смерти", ее называют "богородицей", а сама она очередному возлюбленному представляется как "мать-девственница". Несмотря на эти прозрачные отсылки, слова "хлыстовство" в публикуемой вер-гии Кремля нет. Вдова писателя, характеризуя сектантов как Хлыстов-< кую общину, по-видимому, взяла эти сведения из других вариантов 1екста или из устных рассказов писателя. Другие сектанты, с которыми община Агафьи находится в тайном союзе, названы "келейниками". Они похожи на исторических бегунов и описаны с традиционным восхищением, с которым их воспринимали народники прошедшего века: "Их громадные сапоги обильно смазаны дегтем, приготовлены к далеким зимним походам, их бороды выцвели от солнца и головы всегда наклонены". В Серебряном голубе мы видели похожую конфигурацию: на первом плане Секта, похожая на Хлыстов, но представленная под вымышленным именем, а в союзе с ней находятся чругие мистические общины.
Богородица Агафья у Иванова "разрабатывала план уездного съезда религиозных обществ"2. Она замышляла ритуальное убийство, но потом изменила этот коварный план на попытку установить союз между сектантами и пролетариями. Как в самой истории, отдельные шаги персонажей постепенно складываются в нечто, смысл чего становится понятен только задним числом, на последних страницах. На реке 5апущена электростанция, построенная на местной Мануфактуре. Происходит неожиданное, что, впрочем, всегда и происходит: вода, поднявшаяся на запруженной реке, затопляет саму Мануфактуру. Пролетарии, затопившие сами себя, на лодках едут спасаться на другой берег, в сектантский Кремль. Тут между обитателями двух берегов начинается побоище. Богородица останавливает его, предоставив желающим свое тело. Любопытно, что в этом месте доступного нам издания стоит отточие3: видимо, подробности этой сцены были чересчур откровенны даже для цензуры 1990 года. Сыграв эту последнюю роль, Богородица умирает, хотя ни поклонники, ни враги в ее Смерть не верят. Так исчезали, но не умирали вожди Хлыстов и Скопцов. В последней, сотой главе мануфактурщики занимают Кремль, неразличимо смешавшись с его обитателями-сектантами; победу венчает эротическая сиена с участием партийной Зинаиды, принявшей роль Агафьи.
Иванов ясно видит преемственность между новой русской политикой и старой русской мистикой. Бывший владелец Мануфактуры, юродивый Афанас-Царевич, вешается на осине. Его дурной пример
1 Там же, 107, 131
2 Там же, 76, 179, 66, 180. 1 Там же, 252. Часть 6. ПРОЗА
спасает нового лидера Мануфактуры, большевика Вавилова, который как раз в этот день собирался повеситься на березе. Не повесившись, Вавилов участвует в деревенском кулачном бое и, как положено большевику, побеждает русскую традицию по ее же правилам.
Всеволод Иванов был отнюдь не попутчиком, а большим литературным чиновником и благополучным советским писателем. После Первого съезда писателей он был секретарем Союза писателей и даже председателем Литфонда; его работа как раз и состояла в определении литературной политики, то есть того, какую работу надо поощрять и какие тексты печатать. Именно в эти годы, до и после избрания, он писал в стол свои странные тексты. В романе УСлабый Человек Культуры оказывается сумасшедшим психоаналитиком. Погруженный в глубь коммунальной московской жизни, он влюблен в Русскую Красавицу; она же, как всегда, принадлежит странному, но Мудрому Человеку. Эта Сусанна воплощает совершенную красоту и столь же абсолютное зло; ее неспособность к любви не вредит ее физической красоте. Все это в точности противоположно романтическому видению женщины, как оно выражено, к примеру, в женских образах Достоевского. Сусанна — столь же злая пародия на Настасью Филипповну, как психоаналитик Андрейшин — пародия на князя Мышки-на. Занятый красавицей, доступной всем, кроме него, он растерянно наблюдает разрушение храма Христа Спасителя. Роман заканчивается сном его пациента: в пыли, оставшейся от храма, психоаналитик кастрирует петуха. "А не глава ли он какой-нибудь мистической Секты?" — догадывается сновидец. Тут петух превращается в Наполеона. За кастрированным Наполеоном в Москве 1920-х легко разглядеть другую фигуру; но для нас важнее игра с мотивом Золотого петушка. В интертекстуальной конструкции Иванова союз петуха, царя и Скопца превращается в не менее забавную тройку из петуха, большевика и психоаналитика. У Пушкина кастрированный мудрец-звездочет, старавшийся помочь власти, дает царю своего петуха; у Иванова психоаналитик, старавшийся помочь власти, на глазах у читателя кастрирует своего петуха. Как в фабуле пушкинской сказки, конец русской Культуры отмечен мистико-эротическим действием, символами которого являются петух и кастрация. Поучительно, как легко эти темы сочетались с новой психоаналитической метафорикой. Романы Иванова дополняли друг друга: Кремль показывал преемственность революции от отечественной традиции, У — трансформацию западных идей в местных условиях.
Профессионал двух занятий, писательского и цензорского, Иванов не намеревался печатать и не давал читать свои романы. По-советски тесное окружение председателя Литфонда не догадывалось о том, что за странности царят в его голове и заполняют яшики стола. Полной непохожестью на канон советской литературы эти тексты изумляют современного читателя. Представляя собой отчаянные формальные эксперименты, они открывают важные и забытые аспекты исторического мира, в котором жил писатель. Мы имеем дело с литературой, написанной не для печати и вообще не для чтения: апостольское пос
Платоновмние, предназначенное потомкам через головы современников; сочинение графомана, которое, как он убедился, нельзя показывать колле-I.IM; добросовестная работа писателя, делающего свое дело в самых |!с подходящих для этого условиях. Свобода писать в стол — последняя степень писательской свободы, и в отличие от предыдущих степеней, >на почти неотъемлема. Понятно, что тексты, не предназначенные для чтения, теряют атрибутивные характеристики текста; но что-то приобретают взамен. Они способны воплотить такие фантазии автора, по поводу которых брались за карандаш даже цензоры, которые годились му во внуки. Такие тексты допускают безответственную радикальность художественного эксперимента. Публикуемые эпоху спустя, они способны перевернуть представления о литературном процессе.
ПЛАТОНОВ
i очетая идеологические мотивы с захватывающими подробностями жизни, этот великий мастер люкримакса умел создавать чувство пер-ничной, ничем не опосредованной реальности — подлинной, природной, народной. Один из героев Чевенгура научился делать все, от лодки до телефона, из дерева. Деревянный телефон был совсем как настоящий, но не работал; да и телефонной станции в чевенгурских чесах не было. Такова изображенная в Чевенгуре утопическая комму-I;а: совсем как настоящая, но не работает. На деле, деревянная скульптура телефона более искусственна, чем обычный аппарат; и наоборот, продукт цивилизации более естественен, чем его народная имитация. В этой деревянной модели телефона, и в этой текстуальной модели утопии, природа и Культура меняются местами. Простые природные люди подражают доступным им культурным образцам и гибнут от перенапряжения своих малых природных сил. Взгляд автора и читателя сосредоточен на игре между моделями и реальностями, теряя, находя и снова теряя границы между ними.
Утопию здесь трудно отделить от анти-утопии. Большой писатель находит свою задачу не в идеологической оценке революции, а в ее понимании — и еще в письме как таковом. Проза почти всегда использует приметы исторических реальностей в качестве стартовых точек. Но подлинно сильная фикция не зависит от знания автором/ читателем этих реальностей, как и от их веры в историческую точность нарратива. Такое знание-вера важнее для восприятия исторической прозы, смыслы которой привязаны ко временам, о которых она писалась и когда она писалась: романа Мережковского, дневников Пришвина, эпопеи Горького, повести Радловой. Чевенгур, однако, легче редуцировать к философскому трактату, чем к исторической хронике. Его сектантские прототипы любопытны, но их знание не столь существенно для восприятия этого текста.
Коммунистическая диктатура, как она показана в Чевенгуре, похожа на режим анабаптистов в Мюнстере 16 века, о котором Платоновумогло быть известно по переводам Энгельса или Каутского1. Наряду с этим Платонов мог быть знаком со сведениями о сходном эксперименте Секты общих1, которая существовала в Поволжье и Закавказье почти полвека, вплоть до революции. Об общих заинтересованно рассказывали популярные народнические писатели, в частности Глеб Успенский. В 1915 году демократически настроенный Ежемесячный журнал публиковал очерки М. Саяпина, который сам воспитывался в этой общине и был внуком одного из ее судей. Уже название его статей привлекало внимание: "Общие". Русская коммунистическая секта1. Ее члены работали на общественных полях и ели в общественных столовых. Их поведением и имуществом распоряжалась бюрократическая иерархия из 9 чинов. Жениться можно было только с разрешения общины; община, же воспитывала детей. В Секте практиковались жестокие посты. Общие работы прерывались молениями с ликующими песнями, пророчествами, глоссолалией и общим лобызанием. Как в Чевенгуре, где начальство совмещает в себе способность к нечленораздельным пророчествам с любовью к мандатам и печатям, экстатический характер обрядности у общих сочетался с жестким, до предела формализованным характером режима. В специальных книгах фиксировались грехи, добрые поступки, молитвы, посты и даже сны членов обшины. Был у общих и свой Третий Завет, и боготворение их вождя Михаила Попова. В дисциплиниро-вании такой группы важную роль, естественно, играли разного рода санкции, доносы и суды. Главным наказанием в Секте было отстранение от лобызания. За этим следовали дополнительный пост и запрет выхода на работы.
Кто заметит за другим проступок, сейчас доносит первым чинам; таких донесений может оказаться несколько (...], даже от мужа на жену и от детей на родителей [...] Если осужденный [...] захочет опять занять свое место в собрании, то он должен получить "слезовую", то есть должен выйти на середину собрания, стать на колени, плакать и просить о прощении (...) Он не может быть прощен до тех пор, пока все собрание не заплачет, а главное судья3.
Те, кто посещал эту общину в начале 20 века, находили внятные признаки пост-коммунистического вырождения. На собраниях пелись ритуальные псалмы, которые мало кто понимал. Молодые люди томились и скрытно кокетничали друг с другом, прячась по кустам при приближении видителя. Высокие чины утаивали свои вполне капиталистические доходы и, без нужды прибегая к силе, доводили
1 Это предположение см. в; Г. Понтер. Жанровые проблемы утопии и "Чевенгур" А. Платонова — Утопия и утопическое мышление (под ред. В. А. Чаликовой). Москва: Прогресс, 1991, 252-276; X. Гюнтер. О некоторых источниках мнлленнаризма в романе Чевенгур — Страна философов Андрея Платонова: Проблемы творчества. Москва: Наследие-Наука, 1994,261-266; о восстании анабаптистов см, выше. Введения в тему, Апокалиптическое.
2 M. Саяпин "Общие". Русская коммунистическая Секта — Ежемесячный журнал, 1915, 1, 65-77; 2, 60-69; см. также: Нижегородец, Русские коммунисты — Духоборы. Москва: изд-во С. П. Серебровского, 1906.
3 Саяпин. "Общие". Русская коммунистическая Секта.
Платоновподчиненных, особенно нарушительниц семейных обычаев, до самоубийств1. Все это происходило в повожском Новоузенске, и атмосфера Чевенгура здесь виднее, чем в истории Мюнстера.
Если о сектантских источниках Чевенгура приходится догадываться, то в рассказе Платонова Иван Жох [1927] Скопцы названы прямо. Вслед за Андреем Белым и параллельно Пришвину и Всеволоду Иванову, Платонов пользуется сведениями о мистической Секте для того, чтобы высказать свое понимание Народа, революции и собственного будущего. Пост-революционный текст Ивана Жоха, смешивающий эпохи и жанры — предшественник магического историзма, который станет популярен в русской литературе много десятилетий спустя, в пост-перестроечные годы. Здесь показан вымышленный центр Скопцов в Сибири, Вечный-град~на-Дальней-реке, "тайная и самая богатая раскольничья столица". Здания ее напоминает "ионическую Культуру"; может быть, это параллельная Блоку генеалогия скопческой темы от времен Аттиса. Но в "вечном невозможном городе" Платонова, в отличие от блоковского Рима, царит "тишина истории". В тексте, как бы продолжающем пушкинскую Историю Пугачева, Платонов объединяет в одну семью три ключевых персонажа: героя местной легенды, в котором виден Пугачев; основателя скопчества, в котором виден Селиванов; и прямого потомка их обоих, великого философа, в котором можно распознать Федорова. Но выходец из этого города сражается против большевиков, а "красно-зеленые партизаны", бойцы гражданской войны, остаются равнодушны к скопческому городу и едут к Ленину в Москву, из тайной столицы в явную. Все перепуталось, и Платонов проблематизирует идентичность героя, оставившего Вечный-град-на-Дальней-реке. Оба, автор и герой, сомневаются вместе: "не обменялся ли нечаянно я на кого-то другого в трудном фантастическом пути"2.
С движением истории от военного коммунизма к мирному сталинизму, романтический образ русской революции как победы сектантского Народа замещался другими, неоклассическими моделями3. Но происходило это не сразу, и писательские души были полны неизжитых противоречий. Даже Алексей Толстой, один из литературных творцов нового культа личной власти, писал Горькому в конце 1932 о замысле своего Петра Первого:
Большое место займет раскол — движение русской нарождающейся буржуазии — затяжная, пассивная революция, избравшая реакционные формы до мракобесия включительно. Все же, как-никак, ко времени Екатерины II три четверти русского капитала и большая часть промышленности (Север, Урал) оказались в руках у раскольников*.
1 Г. Успенский. Полное собрание сочинений. Москва, 1949, 8, 304-309.
3 А. Платонов. Епифанские шлюзы. Москва: Молодая гвардия, 1927, 102.
1 О новом утопизме конца 1920-х см.: Э. Найман. "Из истины не существует выхода*: Андрей Платонов между двух утопий — Russian Studies, 1994, 1, 117-157.
4 Горький и советские писатели, 412.
496 Часть 6. ПРОЗА
Этим формулировкам уже больше чем полвека, но они все еще шли вдело. Автору было виднее, каким диалектическим способом апология Петра, яростного врага раскола, могла сочетаться с отношением к расколу как к "затяжной революции".
ГОРЬКИЙ
Так и не сумев дописать Клима Самгина, Горький рассказал о титульном герое во множестве подробностей — политических, культурных, сексуальных. Пытаясь упорядочить сырой материал этой Жизни, автор поставил себе неразрешимую задачу. С одной стороны, он очевидно хотел рассказать обо всем, восстановить все, претворить жизнь в текст, создать текстуальный аналог федоровского воскрешения, написать Мавзолей. С другой стороны, новые идейные условия требовали осудить старого, отжившего свое героя. Люди здесь наталкиваются друг на друга и, потоптавшись, исчезают без смысла, как на изображенной тут же Ходынке. Самгин общителен, но холоден, и это подано как черта эпохи; на самом деле таков сочинивший его автор. Больше, чем на русскую историю, роман Горького похож на итальянскую виллу, в которой Горький писал его в конце 1920-х, при Муссолини. Дом, подобно роману, был наполнен странными, вырванными из контекста мужчинами и женщинами. "Тут были люди различнейших слоев общества, (...) имевшие к нему самое разнообразное касательство: от родственников и свойственников — до таких, которых он никогда в глаза не видал"1, — вспоминал Горького и его виллу Ходасевич. Все в этом доме было точно как в текстах его хозяина: "В романе (...) люди, изображаемые автором, действуют при его помощи, он все время с ними, он подсказывает читателю, как нужно их понимать, (...) очень ловко, но произвольно управляет их действиями" — так, по-домашнему, Горький объяснял свою нарративную политику2.
Конечно, всех — хозяина и гостей, автора и героя, и главное, предполагаемого читателя — красивые женщины интересуют больше других людей. В Самгине их много; и очень редко текст задерживается на какой-либо одной. И все же в его распадающейся ткани есть не только заглавный герой, негативный и банальный, но и настоящая героиня, причем положительная и самого необычного свойства. Можно сказать и больше: подлинным героем Жизни Клима Самгина является не слабый Интеллигент, а хлыстовская богородица. Для того, кто дочитал роман до его третьего тома, анти-биография Клима Самгина вдруг превращается в агиографию Марины Зотовой.
В. Ходасевич. Горький — в его кн.: Некрополь. Воспоминания. Париж: VMCA-Press, 1976, 247.
2 Горький. О пьесах — Собрание сочинений Москва: ГИХЛ, 1953, 26. 4! I.
ГорькийРУСЬГОРОД, ВЗГЛЯД ИЗ СОРРЕНТО
Третий том писался Горьким долго и трудно; длинные перерывы в работе были вызваны поездками писателя в СССР. Там происходила коллективизация и еще многое другое, а Горький все писал о Зотовой. "Когда я приеду в Россию? Когда кончу роман", — писал Горький из Сорренто в 1927. Откладывал ли он окончательное возвращение в СССР и скорую Смерть там, чтобы закончить роман; или, наоборот, затягивал текст, чтобы не возвращаться? Во всяком случае, именно в третьем томе сюжет, наполняясь неосуществленными желаниями, вдруг увлекает читателя, давно уже не ожидающего сюрпризов. Если бы третий том Клима Самгина существовал отдельно, у романа была бы иная судьба; впрочем, другим бы был и его автор2.
После событий 1905 года адвокат Самгин, разочарованный Интеллигент левых взглядов, возвращается из Москвы на свою родину, в губернский центр под символическим названием Русьгород3. Устроившись поверенным в делах у красавицы Зотовой, он поначалу относится к ней также, как к остальным своим женщинам — с боязливым желанием. Из всех них она — самая красивая, самая умная и самая богатая; и она же едва ли не единственная, с которой у Самгина так и не состоялась близость. К тому же в ее общине собирается несколько прежних подруг Самгина, так что богородица Марина вбирает в себя женское население романа.
Встречаясь с Зотовой и ведя ее запутанные дела, Самгин узнает, что она — лидер местной хлыстовской общины. Зотова называет себя "корм-щицей корабля", или "богородицей". Корабль ее немалый, "живет почти в четырех десятках губерний, в рассеянии, покамест — до времени". Первый и, кажется, последний раз в литературе о Сектах мы сталкиваемся с таким масштабом: перед нами — фигура вождя всероссийской хлыстовской общины. Впрочем, притязания Марины направлены на еще большее: "мой ум направлен на слияние всех наших общин — и сродных им — в одну" (23/336V. Ничего подобного этой хлыстовке-миллионерше в богатой истории русских Сект мы не знаем. Ближе всего ее фигура к историческому Николаю Бугрову, нижегородскому старообрядцу-миллионеру, который тоже известен в основном по описанию Горького (17/93-129). Впечатления от ею личности, так запомнившиеся писателю, трансформированы с помощью вполне систематических операций: мужчина превращен в женщину, урод в красавицу, развратник в девственницу, старообрядец в хлыстовку.
1 Горький и советские писатели. Неизданная переписка — Литературное наследство, 70. Москва: АН СССР. 1963,628.
74.
5 Горький лишил этот Русьгород идентичности с каким-либо реатьным городом, например, Нижним Новгородом; см. И. Вейнберг. За горьковской строкой. Москва: Советский писатель, 1976, 292-293.
л Жизнь Клима Самгина и другие сочинения Горького цит. в этом разделе по: М. Горький. Полное собрание сочинений. Москва: Наука, 1974-1976. 21-25. с указанием тома/страницы. Как ни странен этот образ для идеологии социалистического реализма, для его поэтики он вполне естественен. Уже в романе Мать положительные герои писались похоже на православные жития святых1. Но теперь Горький специально озабочен тем, чтобы создать фигуру радикально новую. "Она не похожа ни на одну из женщин, знакомых мне", — думает Самгин, и даже более того: "среди героинь романов, прочитанных им, (он) не нашел ни одной женщины, похожей на эту" (23/174, 277). Такова задача, которую поставил перед собой Горький: написать характер без подтекстов, женщину, какой еще не было в литературе. Но и самая необыкновенная из героинь остается внутри литературной традиции. Марина "говорит в манере героинь Лескова" (23/165), и говорит она часто о литературе. Особое внимание ее, естественно, привлекают статьи и романы о Сектах. О классическом таком тексте — романе Мельникова-Печерского На горах — она судит с пренебрежением, но советует его читать. Рассуждая о Скопцах, Марина воспроизводит идею Розанова о еврейском обрезании как замещении более древней кастрации (23/325). Объясняя происхождение своей веры, Зотова указывает, как на свою предшественницу, на жившую за сто лет до нее Катерину Татаринову (23/332), известную ей, конечно, только по литературе. Подобно ей и другим своим коллегам в русской словесности — Катерине из Хозяйки Достоевского, Матрене из Серебряного голубя Белого, — Зотова посещает службы православной церкви, а втайне устраивает радения своей общины (23/324).
Чистый образ Зотовой нигде не замутнен чем-либо похожим на иронию; восторженные слова, которыми характеризуют ее члены ее общины, нигде — ни в речах и поступках самой Зотовой, ни в обильных и всегда оценочных репликах автора — не опровергаются. Захарий, любимый Горьким типаж героя из Народа, бывший каторжник, говорит о Марине: "Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия" (23/287). Ему не верит только Самгин, который всегда не прав. Жизненным прототипом Марины Премировой-Зотовой была, по-видимому, многолетняя подруга Горького Мария Закревская-Буд-берг. Ей посвящена Жизнь Клима Самгина, и она была с Горьким в те итальянские годы, когда сочинялась эпопея2. О хлыстовских интересах Будберг ничего не известно. Вероятно, ее сходство с Зотовой было сугубо психологическим. Писатель вставил образ любимой женщины в ту рамку, которую считал ему соответствующей; но как это часто бывает у писателей, контекст стал жить своей жизнью.
Зотова приглашает Самгина посмотреть на радение, и он наблюдает весь ритуал в щелочку, из специально оборудованной для этого
1 Об агиографической основе Матери Горькою см.: KaLerina Clark The Soviet Novel. History as Ritual. The University of Chicago Press, 1981, 59.
H. Берберова Железная женщина Москва Политиздат. 1991. Берберова упоминает о том, что Самгин посвящен ее героине Закревской-Будберг, но почему-то не указывает на очевидную параллель между Закревской и Зотовой. Возможно. Берберова не дочитала Самгина до третьего тома. Возможно также, что она нашла там себя или Ходасевича изображенными в таком свете, что вовсе не стала заниматься прототипами
Горький
комнаты. Хотя у Горького было, по крайней мере в московской его библиотеке, немало подсобных материалов1, сцена взята Горьким из романа Писемского Масоны2. Герой Писемского, архиерей Евгений, в детстве подсмотрел в щелку хлыстовское радение. В избе было 40 человек, рассказывал он (Самгин насчитал 54), все в белых рубахах и босиком (то же видит Самгин), они бегают и скачут вокруг чана (то же у Горького), хлещут друг друга прутьями (эту деталь Горький опустил) под руководством "неистовствующей женщины" (у Горького Марина сохраняет царственное спокойствие). Большинство этнографов, историков и даже миссионеров не верили в то, что Хлысты радеют вокруг чана; но Горький читал об этом у Писемского и еще, вероятно, слышал о "чане" от Пришвина. В конце радения нагую и, как всегда, прекрасную Марину благоговейно окунают в этот самый чан.
От увиденного и описанного герой Горького едва стоит на ногах, а читатель остается скорее в недоумении. Радение, посмотреть на которое Марина пригласила Самгина, состоялось в Духов день. "Возвращаюсь в детство", — подумал Самгин, подъезжая. Клима устраивают к "щелочке". Сцена описывается со вкусом, перо Горького знает мотив коллективного экстаза со времен Исповеди:
отдельные фигуры стали неразличимы, образовалось бесформенное, безрукое тело. — на нем, на хребте его подскакивали, качались волосатые головы; [...] исступленнее вскрикивали женщины, [... J угрюмо звучали глухие вздохи мужчин. Самгин, мигая, смотрел через это огромное буйствующее тело [...] на Марину [...] Это продолжалось утомительно долго (23/387).
В длинной и волнующей сцене есть и кружение, и пророчества, и купание богородицы в чане; не хватает только Свального греха. По законам романа такая сцена, чтобы стать центральной, требует участия главного героя; и действительно, сразу после радения Самгин застает Марину обнаженной. Мы видим их обоих в зеркале: "рядом с белым стройным телом женщины человека в сереньком костюме, в очках, с острой бородкой, с выражением испуга, [...) с открытым ртом". Разгоряченная Марина не то предлагает себя Самгину, не то просит выйти вон (23/391). В этот ключевой момент Самгин предпочитает уйти, о чем потом жалеет. Впрочем, при следующей встрече вдовствующая Марина намекает Самгину, что она девственница. "Что-то извращенное, темное", — гадает Самгин (23/397).
Горького интересует не народная Культура как таковая, но утверждение несовместимости ее особого тела с разумом, жизнью и телом интеллектуала. Русский Интеллигент не способен участвовать в великом празднике народной Культуры; он не может понять его своей рациональной "системой фраз" и потому реагирует паническим, пло1 "Наши монахи чугунные невежды, даже сносной истории русских Сект написать не могут", — говорит в Самгине персонаже иронической фамилией Иноков (21/400). Однако в библиотеке Горького бы по богатое собрание сектоведческой литературы (Личная библиотека А М. Горького в Москве Описание. Москва. Наука, 1981. 7, 309-314)
А. Ф. Писемский. Собрание сочинений е 9томах. Москва; Правда, 19S9. £ 85. Часть 6. ПРОЗА
хо осознанным, полным противоречий чувством, в котором отрицание перемешано с притяжением.

Он почувствовал, что этот гулкий вихрь утомляет его, что тело его делает непроизвольные движения. Самгин [...] чувствовал себя физически связанным с безголовым, безруким существом там, внизу; чувствовал, что бешеный вихрь людской в сумрачном, ограниченном пространстве отравляет его тоскливым удушьем, но смотрел и не мог закрыть глаз (23/387).
Самгин вспоминает свое участие в революционных событиях 1905 года, когда он тоже многого боялся и не все понимал, — но радением, тщательно подчеркивает Горький, его герой потрясен больше, чем революцией. Самгин "испуган, но — чем? Это было непонятно". Его шатает, мучит сухость во рту и боль в глазах; как в бреду, он ощупывает костюм, ловя на нем невидимые соринки: "так "обирают" себя люди перед Смертью" (23/392). "Тяжелая, тревожная грусть" не давала ему больше "одевать мысли в слова" (23/392).
Ничего подобного в других описаниях радений — у Захер-Мазоха, Писемского, Пришвина, Клюева, Белого — мы не находим. Видел ли Горький настоящее радение и изобразил в Самгине свои собственные чувства1; или же, читая о радениях в книгах, попытался найти в них роль для себя — в любом случае мы имеем дело с текстом, редким по проницательности культурно-исторического видения. Радение у Зотовой — несомненная кульминация эпопеи, в него вложена вся интенсивность и, одновременно, амбивалентность авторского чувства. Как Самгин смотрел на радение, — со стороны и со страхом, но не отрываясь, — так Горький смотрел на революцию. Радение — символический образ народной Культуры, той самой, что победила в революции; поэтому непонимание Самгина, его неучастие и его страх — типическая проблема Интеллигенции, хочет сказать Горький. Но в той же степени это проблема его самого. Всю жизнь хотевший написать апологию коллективному телу русского Народа и полный ужаса перед ним — Горький вкладывает в сцену радения, увиденную глазами Самгина, свое небольшевистское понимание сложности проблемы.
Этот способ проблематизации нарратива отсутствовал в раннем горь-ковском памятнике Народу — Исповеди. Там мощь народного праздника показана с точки зрения его непосредственного участника, человека из Народа: без тревоги, свойственной интеллектуалу, и без анализа, которым он пытается с нею справиться. Праздник получился небывалым, но еще более далекой от исторической правды кажется здесь фигура рассказчика2. Этот бродячий интеллектуал входил в контакт с Народом без малейшего труда, как в плутовском романе. Совмещая книжный опыт Заратустры с босяцким опытом самого Горького, он вписы1 Нало сказать, что описание радения в Сангине похоже мл описание армянского танца в очерке По Союзу Советов, хотя здесь же Горький отрицал это сходство (20/L 37 — L39). Этот очерк вообше полон отсылок к Самгину, часто защитного свойства. Возможно, что Горький дли тою описывает армянский танец, чтобы иметь возможность сказать: свой способ жизни в коллективном зеле есть у разных Народов Союза Советов, не только у русских Хлыстов.
2 На это противоречие обратил внимание Сериал. Горький в поисках времени. 63.
Горький
SOI
вался в литературную традицию, запечатленную в текстах Боборыки-на, Белого, Пришвина, воплощенную в жизни Александра Добролюбова и Смерти Льва Толстого. Теперь, четверть века спустя, Горький проблематизирует саму эту позицию. Самгин не рассказчик, но точка зрения рассказчика постоянно с ним. Мы видим одновременно Самгина и то, что видит он сам. При всей громоздкости этой конструкции она нужна автору, который стремится и честно историзовать своего героя, и наложить на него идеологическое проклятие.
После радения Самгин уезжает за границу, где в последний раз встречается с Мариной; великолепная и в Париже, она советует читать Шопенгауэра. Потом Марина возвращается в Русьгород, и ее убивают. При расследовании Самгин, поверенный в делах убитой, помог прокурору скрыть настоящего убийцу, совершив главное (а впрочем, единственное) в своей жизни предательство. На этом роман его жизни кончен; но Горький все пытается придать ему недостающие большевистские интонации, и текст, рассыпаясь, продолжается в бесконечность.
РОМАН С ИСТОРИЕЙ
Влитературео Сатине считается, что образ Зотовой написан Горьким с нижегородской купчихи Юлии Болотовой, хлыстовки. Сам Горький подсказал эту идею своим апологетам. Газетные сообщения 1904 года говорят о том, что Болотова была убита тогда при невыясненных обстоятельствах1 (Зотова в романе убита несколькими годами позже); но нигде не упоминается, что Болотова была сектанткой, и тем более главой общины. После очерка Ходасевича, который описывал неудержимую и повседневную лживость Горького, в подлинность его самоанализа верить трудно. В ранних документах Горький упоминал Болотову и приписывал ей "распутство"2. Зотова из романа оказывается совсем не похожа на эту Болотову.
Хлыстовский поворот эпопеи пролетарского писателя вызывал смущение даже у людей, близких Горькому. Десницкий вспоминал:
Когда напечатан был третий том "Жизни Клима Самгина", мы не один раз говорили о повести. Алексей Максимович, по обыкновению, настоятельно требовал указания "недостатков". Между прочим, я особенно указывал на чрезмерность внимания его к Марине Зотовой и ее сектантским, хлыстовско-скопческим похождениям. — Ведь это "задворки" русского исторического процесса для данного периода, — говорил я. И такое длительное пребывание здесь автора великолепной эпопеи, в сущности, ничем не обосновано и для читателя неубедительно. Меня удивили тогда необыкновенное упорство и даже некоторое раздражение, с каким Алексей Максимович, легко соглашаясь с другими моими "критическими" замечаниями, возражал против этого3.
1 И. В. Никитина. Последам героев М. Горького Горький: Волго-Вятское изд-во, 1981, 100-101 1 В. Десницкий. Неосуществленный художественный 1амысел M. Горького. Роман о российском Жан Ваявжане, добродетельном каторжнике — Горький. Материалы и исследования. Москва-Ленинград, 1941, 3, 376. 3 Там же. 371-372. Часть 6. ПРОЗА
Появление сектантского лидера в качестве главной фигуры эпоса о русской революции подготовлено всеми десятилетиями творчества Горького. В его автобиографии В людях появляется интересный сектант-бегун Александр Васильев. В памяти автора он ассоциируется с отцом и появляется в "тяжелые часы" жизни. "Я иду путем правильным, я ничего не приемлю", — говорит бегун, и припоминание этой фразы чудесным образом поддерживает автора-рассказчика. По словам Горького, этот бегун написан с реального лица, человека с поразительной биографией, о котором Горький многие годы хотел писать отдельный роман. Около 1914 года некая газета сообщила об аресте лидера волжских бегунов Александра Васильевича, которого в этой Секте называли "патриархом всея Руси". Он оказался беглым каторжником Рябининым, которого судили за убийство; сорок лет он скрывался в Секте. Эту вырезку Горький хранил у себя всю жизнь, а потом передал Десницкому — возможно, чтобы показать ему "пропорции" сектантского материала в русской жизни. Здесь же были и отрывочные материалы к ненаписанному роману 1910-х годов1. Этот замысел должен был дать апологию русского Сектантства, которое способно морально преобразить человека, сделать из великого грешника — святого странника. И этот сюжет был не вполне нов; то же происходит в знаменитом стихотворении Некрасова Влас. Загадочный Лука из пьесы На дне — такой же персонаж, странник и бывший каторжник; утешая своих соседей по столичному "дну", Лука рассказывает им о бегунах. Похож на бегуна Рябинина и один из героев Городка Окурова, народный мудрец Тиунов. Герой-рассказчик Исповеди тоже недалек от этого сорта людей, с которыми было легко идентифицироваться Горькому.
В Самгине, однако, этот старый типаж отходит на второй план, уступая давлению новых идей. Его представитель здесь есть: это Хлыст За-харий, в прошлом уголовный преступник и беглый монах. Теперь этот наследник старых идеалов — лишь приказчик у Зотовой. Ей же оказалось передано и многое из того, что раньше рассказывалось о Бугрове.
Он открыто поддерживал тайные сектантские скиты в лесах Керженца и на Иргизе и вообще являлся не только деятельным защитником Сектантства, но и крепким "столпом", на который опиралось "древлее благочестие" Поволжья, Приуралья и даже некоторой части Сибири (17/97-98).
История приезда Самгина в Русьгород основана на анекдоте о том, как Бугров выписал себе из Москвы ненужного ему конторщика:
Обширные дела свои Бугров вел сам, единолично [...] Его уговорили завести контору, взять бухгалтера; он снял помещение для конторы, богато и солидно обставил его, пригласил из Москвы бухгалтера, но никаких дел и бумаг конторе не передал (там же).
Явление хлыстовской богородицы подготовлено в первых главах самого романа. Марина Премирова впервые появляется тут в качестве подруги Степана Кутузова, казанского студента, впоследствии боль
1 В частности, из опубликованных Деснииким заметок Горького следует, что он считал Рябинина связанным со Скопцами и с нижегородскими Хлыстами — там же, 374-376.
Горький
шевика. В нее безнадежно влюблен Дмитрий Самгин, брат Клима, впоследствии этнограф. Сам Клим предпочитает Марине ее подругу Серафиму Нехаеву, впоследствии любительницу декадентской поэзии. Дальше события в этой основной для романа группе персонажей развиваются так. Кутузов на протяжении всего романа оказывается единственным проводником правильной, партийной линии. Марина выходит замуж за богатого и чудаковатого купца Зотова, который скоро умирает, оставив ей наследство. Став богородицей хлыстовской общины Русь-города, Марина приращивает свое состояние торговлей недвижимостью, чему немало помогает ее роль в хлыстовском корабле. Из дел, которые ведет Самгин, мы подробно узнаем, как Хлысты дарят или завещают Марине свои дома или землю. Часть денег Марина тратит на поддержку большевистской деятельности Кутузова.
Связь Марины и Степана, из неудовлетворенной любви перейдя в общие дела, продолжается десятилетия. Что касается Дмитрия Самгина, который был поклонником Марины, то он уезжает в этнографическую экспедицию на русский Север: вероятно, изучать то, чем занимается в родном городе отвергнувшая его Марина. В этой фигуре бродяги-этнографа можно увидеть сходство с Пришвиным, к которому Горький относился дружески, но не без насмешки. Роль отца-основателя играет в тексте дядя Клима и Дмитрия, возвратившийся из многолетней ссылки народник Яков Самгин. Его образ написан с народника В. Гусева, который пропагандировал в 1870-х годах среди саратовских сектантов, потом два десятка лет отбывал мучительное наказание, а потом приехал в Нижний Новгород, где с ним подружился Горький. "Я ведь сектантов знаю, был пропагандистом среди Молокан в Киевской губернии. [...] Гусев — это я и есть", — без лишних хитростей говорит в романе Яков Самгин (21/136). "Он был веселый, танцор, балагур. И вдруг ушел в Народ, к сектантам. Кажется, у него был неудачный роман", — объясняет прошлое Якова его сестра. "У них у всех неудачный роман с историей", — интерпретирует скептический голос (21/138).
Среди многочисленных прототипов Клима Самгина самый вероятный — это автор: Самгин — сам. Клим имеет довольно косвенное отношение к большевикам, но, и в этом подобный своему автору, старается держаться поближе к ним. В Кутузове же видели собирательный образ коммуниста-ленинца, слепленный из реальных черт крупных деятелей партии1. Действительно, Кутузов противостоит Самгину, как сильный — слабому, большевик — меньшевику, НародИнтеллигенту. Впрочем, этот Кутузов остался вполне абстрактным героем; именно в этом состоит главная беда Самгина. Кутузов должен бы стать Мудрым Человеком из Народа и замкнуть классическую структуру, которая заложена в типических образах Клима, Слабого Человека Культуры, и Марины, Русской Красавицы, — ме-танарратив, воплощенный во множестве произведений русской литературы, от Золотого петушка до Серебряного голубя и от Идиота до
См, напр., академические комментарии в Горький Полное собрание сочинений. 25. 60-61.
Часть 6. ПРОЗА
Голого года. Но живого материала для такого героя не оказалось, и Кутузов остался лишь еще одним Интеллигентом со странными взглядами, каких десятки в этом романе. Говорит Кутузов, как и другие, чаще всего о книгах.
Панический страх Горького перед русским крестьянством множество раз описывался им самим и его критиками. Позитивная фигура Мудрого Человека из крестьян для него невозможна; но положительный герой необходим, и он должен быть если не из Народа, то точно не из Интеллигенции. Вот тут Горький изменяет и классовому подходу, и классической традиции. Все проблемы решаются конструированием Зотовой — просвещенной хлыстовки, девственной вдовы, бездетной богородицы. В ней Мудрый Человек из Народа сливается с Русской Красавицей, и оба вместе противостоят Самгину, Слабому Человеку Культуры. Переосмысляется и сексуальная динамика нашего треугольника, сплющенного с тендерной стороны. Самгин влюбчив, подобно всем его литературным предшественникам; но Зотова, хотя и прекрасна подобно остальным Русским Красавицам, чужда Секса, подобно Мудрым Людям из Народа. Изменение треугольника не остается безразличным и для фабулы. Вопреки литературной традиции, слабый и влюбленный герой так и остается живым. Азэтор вынужден убить героиню, в которой нельзя бесконечно совмещать противонаправленные начала.
Итак, работая у Зотовой, Самгин оказывается в привычной для себя и для самого Горького роли: посредника между большевиками и сотрудничающими с ними тайными силами, в данном случае с Хлыстами. Потому он и не интересен автору, такому же Слабому Человеку Культуры, тоже любившему использовать свои связи в чужих интересах и в конце концов, на вершине славы и успеха, потерпевшему величайшую катастрофу, жизненную и литературную. Жизнь Клима Самгина — грустный памятник самоунижению русской Интеллигенции, клиническая картина ее суицидальных особенностей, в равной степени присущих герою и автору. Как точно знал Горький, "люди были интересны Самгину настолько, насколько он, присматриваясь к ним, видел себя не похожим на них" (24/158). Так же люди были интересны и самому Горькому — настолько, насколько были не похожи на него; поэтому он с уважением и завистью присматривался к другим — к хлыстовке Зотовой, к большевику Кутузову — а в Самги-не написал карикатуру на самого себя и свой класс. Но и другие бывают разными. Насколько беспомощен оказался Горький в изображении Кутузова, настолько красноречив, и даже убедителен, портрет Премировой-Зотовой.
В очередной раз переживая по поводу своей несамостоятельности (о литературном герое мы сказали бы: вторичности), Горький и Самгин размышляют о методе: "Наиболее легко воспринимаются и врастают в память идеи и образы художественной литературы [...] На основе этих идей и суждений он устанавливал свое различие от каждого и пытался установить свою независимость от всех" (24/158). Это не удается Самгину, который, по замыслу автора, все глубже погружаетГорькшся в интеллигентскую банальность; но удается Марине. В отличие от большинства других героев и героинь, в изображении которых Горький следует своей поздней поэтике характерного жеста — единственного, но назойливо повторяющегося — Марина Зотова написана тщательно и с подробностями. В ее девичьей фамилии — Премирова — звучит Вечная женственность символистов или, может быть, указание на хлыстовство, которое Горький считал вечной традицией: "древняя, народная, всемирная вера в дух жизни", — рассказывает потом сама Марина (23/395). Продумана и ее генеалогия, тоже скорее литературная. Символически или реально, Марина оказывается потомком Лермонтова1, что напоминает рассуждения неоднократно упоминаемого в романе Розанова, который считал Лермонтова самым хлыстовским из русских поэтов. Но красота Марины описана полемически в отношении героинь русской литературы: телесно, природно и еще — национально. Она "могучая", "такая сытая, русская"; от нее, "вероятно, пахнет потом, кухней, баней", (21/203, 222, 207); она двигается "с грацией, которую дает только сила"; "все в ней было хорошо слажено, казалось естественным"; "большая женщина" (23/126, 128, 130). Самое, однако, своеобразное в этой версии Русской Красавицы -ее асексуальность. Даже местный газетчик, городской сплетник, рассказывает о ней так: "Красива, богата, говорят — умна и якобы недоступна вожделениям плоти" (23/159). В Самгине "она не будила сексуальных эмоций", но что-то другое: "есть в ней странная сила; притягивая и отталкивая, эта сила вызывает в нем неясные надежды на какое-то необыкновенное открытие" (23/241).
О своем покойном муже Марина вспоминает с нежностью. Он был, гордо сообщает она Самгину, "из семьи Лордугина". На недоумение собеседника Марина реагирует с раздражением: "С кем был в родстве любой литератор, славянофил, декабрист — это вы, Интеллигенты, досконально знаете, а духовные вожди, которых сам Народ выдвигал мимо университетов — они вам не известны" (23/130-131). Мы все же знаем о Лордугине, причем из тех же написанных Интеллигентами книг, из каких знал о нем Горький. Петр Лордугин был одним из вождей Старого Израиля", сподвижником известного Перфила Ка-тасонова; после Смерти Катасонова он был объявлен его преемником и новым Христом. Понятно, что Горький пользуется здесь испытанным методом "типических представителей": через покойного мужа Марина оказывается породненной с сектантским "Христом" типа Селиванова, Катасонова, Лубкова — подлинным вождем Народа. Понятно и то, почему из десятков других известных фамилий хлыстовских лидеров Горький выбрал именно эту: после Смерти Лордугина, общиной из 8 тысяч человек в Кубанской и Терской областях руководила его вдова Александра Лордугина, которую в Секте называли Сашей, мамашей и богородицей2. Свои центральные идеи велико Тетка Марины, старушка, рассказывает: *На Кавказе отца моего убили [...] На Лермонтова был похож" (21/250). 3 Бондарь. Секты Хлыстов. 27. Часть 6. ПРОЗА
лепная Марина тоже унаследовала от Лордугиных, воспринятых через сектоведческую традицию русской этнографии: "вы, Интеллигенты, отшепенцы, (...] от страха в политику бросаетесь. (...) Народ вам — очень дальний родственник [...) И как вы его ни спасайте, а на атеизме обязательно срежетесь. Народничество должно быть религиозным" (23/132). — рассуждает Марина. Интеллигенция хочет дать Народу землю, но для Народа дело не в земле: "землю он и сам отвоюет, но, кроме того, он хочет чуда на земле" (23/132).
Итак, Народ хочет не землю, а чуда на земле. Слова Зотовой несут печать давней борьбы большевиков против народничества и приобретают новую актуальность в ходе коллективизации. Дальше Марина, или выдумавший ее автор, предпринимает ход еще более радикальный: мы узнаем от нее, что- "ближе других" к этой программе Кутузов. Ему, с одобрением говорит Марина, "конституции не надо"; она и сама считает конституцию сродни "смертной скуке" (23/132, 198). Именно Кутузов сводит Марину с Климом, используя для этого характерный повод — конспиративную передачу Мариной крупной суммы денег для поддержки большевиков. В романе есть и другие фигуры, поддерживающие большевиков со стороны. Горький сам играл важную роль в такого рода договоренностях и с полным знанием дела показал в Самгине своего друга Савву Морозова в образе Люто-ва, купца из старообрядцев. В точности как Морозов через Горького финансировал Ленина, Лютов финансирует Кутузова, прежде чем покончить с собой1.
Мы Народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме (..] А где еще найдете такое разнообразие и обилие Сект, как у нас. И — самых изуверских: Скопцы, Хлысты, красная Смерть. Самосожигатели, в мечте горим, от Ивана Грозного и Аввакума протопопа до Бакунина Михаилы, до Нечаева (21/334-335), выговаривает этот Лютов идеи Морозова, в другой форме до нас не дошедшие. Интересно, однако, что главную в романе субсидию большевики получают не от Морозова-Лютова, а от хлыстовской богородицы Марины. Возможно, что здесь Горькому приходилось уступать давлению собственно романных задач; но вероятнее, что он воплотил здесь свое понимание самых глубоких, последних причин русской революции. Мы еще столкнемся с любопытными деталями, подтверждающими такое чтение.
ДЕЛО ЗОТОВОЙ
Если бы Самгин или Кутузов стали достойными партнерами Зотовой — такая пара могла бы вести Россию тем самым "правильным путем", о котором время от времени напоминал Горькому встреченный им в детстве бегун, беглый каторжник. Но мужчины не готовы
1 О Морозове как прототипе Лютова см.: И. Вайнберг. За гарьковской строкой; Е Р. Мате-восян. М Горький и Савва Морозов — Известия РАН. Серия литературы и языка. 1995, 54, 5,65-73.
оръкииподдержать сверх-женщину. Самгин не делает "-необыкновенное открытие" (23/241), которое может дать ему необыкновенная Марина, и силу своей интеллигентской слабости, шаткости, амбивалентности. Кутузов относится к хлыстовским увлечениям Марины с небольше-пистской наивностью: "Хлыстовство — балаган [...] Хлыстовство — маскировка", — повторяет он, и тут его партийная линия явственно расходится с мнением Самгина и самого Горького. Зато о ее покойном супруге говорит с восторгом: "Мужчина великой ненависти к церкви и ко всякой власти [...] Я смотрел на него как на кандидата в революционеры. Имел основания. Он и о деревне правильно рассуждал, в эсеры не годился" (24/178). Иными словами, Зотов, потомок J] ордугина, хотел не того, что эсеры-Интеллигенты — дать Народу конституцию и землю — а другого, того же, что большевики. Правда, в этих своих суждениях Кутузов был небескорыстен: покойный муж Марины финансировал партию Кутузова еще "щедрее", чем делата это она сама (24/178). Мы узнаем также, что Зотов был дружен с Глебом Успенским, пока они не "разошлись в разуме": народник Успенский "чувствовал себя жертвой миру", а Хлыст Зотов был, по формуле Марины, "гедонист", но только в отношении "духовных наслаждений", а не физических (23/164).
Марина образованна и начитана; она может поговорить о Достоевском, Ницше или Марксе. Алексей Воронский по прочтении третьего тома Самгина записывал: "Марина превосходна. Бесспорно она высказывает некоторые задушевные мысли самого Горького"1. Так и есть, именно ей автор отдает свои любимые идеи: "Литераторы философствуют прозрачней богословов и философов, у них мысли воображены в лицах и скудость мыслей — яснее видна" — так Марина объясняет, почему она читает литературу больше, чем философию (23/196). Объясняя свою веру, она начинает с гностиков: "Душа со-причастна страстям плоти, дух же — бесстрастен, и цель его — очищение, одухотворение души, ибо мир исполнен душ неодухотворенных", — рассуждает она, а распятие рядом с ней "торчит (...] вниз головой" (23/197). Ходила Марина и на собрания Петербургского Религиозно-философского общества; там она и познакомилась со своим мужем-Хлыстом (23/179). Этими связями, и еще красотой тела, Марина похожа на "охтенскую богородицу" Дарью Смирнову, о которой Горький мог слышать восторженные рассказы Пришвина. Еще мы узнаем, что супруг Марины годами жил в Англии, а Марина учит английский язык. Хваля англичан за их "доверчивость" (23/177), Марина приводит пример Блаватской, которому собирается следовать. Автор продолжает здесь традицию русского народничества, англофильскую и еще американистскую. В 1930-х Горький, работавший над Самгиным, дал Всеволоду Иванову, работавшему над Кремлем, книгу по истории английской революции. Горький сказал, что книга "необычайно интересна"; в ней было множество помет. Иванов считал, что они относятся к русской ситуации и что этими пометами
А. Воронский. Избранные статьи о литературе. Москва, 1982,65. Часть b. ПРОЗА
Горький "хотел ему сообщить многое из того, что сказать вслух было бы опасно"1.
Особенные отношения Марины с ее покойным мужем напоминают связь Хлыстов с их духинями они годами жили с женщинами, любили их и ласкали, но не нарушали их девственности. С другой стороны, примерно такие же отношения соединяли Веру Павловну, героиню Что деля/яв.? Чернышевского, с ее первым мужем2. Эта ассоциация получает интересное развитие. Подобно новой Вере Павловне, или скорее героине ее четвертого сна, Марина Зотова собирается учредить новую Утопию, для чего скупает землю за Уралом. В этом проекте участвуют не только старые хлыстовские деньги ее покойного мужа, но и вся русьгородская община и — неожиданный, но логичный поворот темы — еще некий англичанин, поклонник Марины. Этот иностранец путешествует по России, изучает ее язык, интересуется ее нравами и Сектами и вообще напоминает английских путешественников к русским сектантам времен юности Горького — Уильяма X. Диксона, Чарльза У. Дилке, Маккензи Уоллеса3. "Была у нее нелепая идея накопить денег и устроить где-то в Сибири нечто в духе Роберта Оуэна... Фаланстер, что ли... Вообще — балаган", — рассказывает о проекте Зотовой Кутузов (24/180).
В идеях Горького, как они сформировались к 1926 году, чувствуются старые ницшеанские дрожжи, но бродят они в новом материале, в свежем трагическом опыте. Во время работы над Самгиным главная мысль автора формулировалась так:
Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорей жизнь будет несравненно трагичнее той, которая терзает нас теперь. Она будет трагичнее потому, что — как это всегда бывает вслед за катастрофами социальными — люди (...) обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия. Таковых людей народится неисчислимо более [...] У людей возникает, зарождается новый инстинкт — "инстинкт познания".
Горький формулирует здесь "теорию трех инстинктов", которую рассказывал в его романе один из сумбурных героев: "Жили мы [...] инстинктом голода, откуда истекло все, называемое цивилизацией, [и] инстинктом любви, создавшим все, что мы зовем Культурой, и вот находимся накануне возникновения третьего инстинкта". Этот инстинкт — влечение к познанию особого рода: познанию смысла жизни, ее последних ценностей. Это "познание" имеет природу пост-революционную и даже, вероятно, пост-историческую: третий инстинкт "неизбежно должен возникнуть на почве всех наших трагических разо1 В. В. Иванов. Загадка последних дней Горького — Звезда, 1993, 7, [56; книга эта пропала.
2 О типическом характере таких отношений в русской традиции 19 века см.: Irina Рарегпо. Chernyshevsky and the Age of Realism. A Study m the Semiotics of Behavior. Stanford University Press, 1988.
3 См. О НИХ. Александр Маркович Эткинд. The American Connection, или Что делал Рахметов, пока не стал Шаговым — Знамя, 1997, 1, 153 — 182 С другой стороны, в этом герое-англичанине могли отразиться рассказы Закревской, у которой в революционные годы был роман с английским разведчиком в России.
Горькийчаровании". Итак, цивилизацию создал голод, Культуру создала любовь, что создаст это горькое "познание"? Автор надеется на фантазию своего нынешнего корреспондента и понимание будущего читателя: "Вообразите, что будет, если десятки и сотни людей воспылают страстью догадаться не о том, как удобнее жить, а о том, зачем жить. Вот что я думаю. Это одна из тем моего романа, над коим сижу"1.
Осторожные формулы этого письма по мере работы над романом и приближающегося переезда в Москву трансформировались в саморазрушающийся текст, который движется нескончаемым уходом от собственной идеи, звучит деланным смехом над собственным автопортретом. И все же попробуем, вслед за Горьким и его корреспондентом 1926 года, вообразить, что будет, если сотни людей воспылают страстью догадаться о том, зачем жить. На ясно поставленный вопрос следует единственно возможный ответ: это будет религия. Это может быть новая Секта или возвращение к одной из старых вер, но для Горького эти переживания и ожидания, очевидно, являются только что сделанным открытием, новым выводом из недавних разочарований.
Как и у других предтеч и основателей новых культов, мистический дискурс тут же переплетается с эротическим. Мир новой веры — это мир новых отношений между полами. Зотова считает, что "религия — бабье дело", все веры были созданы женщинами и потому все богородицы — женщины. Но потом "почти все религии признали женщину источником греха": почти все, кроме хлыстовства и его гностических предшественников. Нужно восстановить женщину в тех ее правах, которыми располагает в своей хлыстовской общине Марина — в правах жреца, пророка и властителя (23/242). Как и в других случаях, Горький именно ей отдает свои любимые идеи. В 1926 году Горький рассказывал о плане романа так:
Я тут говорю о сумерках мужчины, о тупике, в который он уже давно попал. Это, поймите, не только социальный, но и духовный тупик. И ясно, что сказать "о конце |...] человека" ничего веселого я не могу. А о женщине — не умею так, как следовало бы. Вижу и чувствую, что она — растет, слышу, что она уже начинает говорить о себе неслыханным тоном и новыми словами. Мужчина тоже, как будто, начинает говорить о ней по-новому, [...] иной раз — с задумчивостью, под которой чувствуется страшок. [... J Может быть, и мне удастся сказать что-то по этому поводу в романе, который я пишу2.
Феминизма во всем этом куда больше, чем большевизмае. По мысли Горького, обе идеологии естественно тяготеют друг к другу. В Сам-гине они олицетворены, по методу типических представителей, в двух фигурах, Кутузове и Макарове. Оба они — положительные герои, нужные для соцреализма; но если о большевике Кутузове написаны
1 Там же
2 Там же, 594
3 Виктор Шкловский замечал, что послереволюционные интересы Горького сосредоточились главным образом на "вопросах пола": В. Шкловский Горький. Алексей Толстой [1924] — в кн.: В. Шкловский. Гамбургский счет. Статьи — воспоминания — эссе. Москва; Советский писатель, 1990, 211.
Часть 6. ПРОЗА
тома, то о феминисте Макарове — девственнике, женопоклоннике и гинекологе — горьковеды хранили сконфуженное молчание. В роман о Самгине обе эти фигуры поставлены как назидательные образцы для заглавного героя, никчемность которого, по мысли автора, оттеняет их высокие достоинства. Буржуазность Самгина не дает ему последовать ни за Кутузовым, ни за Макаровым, и уж совсем ему не по силам синтезировать качества обоих. Самгин корыстен в отличие от Кутузова и похотлив в отличие от Макарова. Автор морализирует по поводу обоих недостатков, но на самом деле вторую особенность своего анти-героя он описывает куда настойчивее. В подлинно социалистическом романе буржуазность Самгина должна бы складываться из любви к деньгам и любви к женщинам, но текст Горького все время сталкивает героя с женщинами, не с деньгами. На этом фоне девственность Марины и ее разговоры о кастрации (23/325) полны значения, и равным образом понятны сопротивление, которые вызывают эти сюжеты у Клима, и "явное и обидное сожаление", с которым встречает его непонимание Марина.
С утверждением культовой, религиозно-политической роли женщины связана полемика с Николаем Федоровым, которая пунктиром проходит по Самгину. Федоров считал, что ненавистная цивилизация существует только ради женщин и что мужчинам, прежде чем заняться настоящим делом воскрешения отцов (не матерей), надо освободиться от этой эксплуатации. "У меня по этому поводу другие мысли, кратко выражу их. так: человечество обязательно возвратится к матриархату, мужчина доигрывает свою роль"1, — писал Горький в письме.
Внутри своего эпоса революции, Горький пишет роман о смысле жизни, о религиозных исканиях, о русском Сектантстве, о возвращении к матриархату. "Я все-таки вижу человека [...] органом, который создан природой для целей ее самопознания". Эти идеи почерпнуты из гностических текстов, которые в популярных переложениях читались в России начала века. На эллинистических гностиков любит ссылаться Марина Премирова-Зотова, возводя прямо к ним хлыстовскую традицию2. Тут Горький, конечно, драматически далек от марксистских схем, и поэтому никак не может соединить их со своими подлинными интересами: решающий синтез все откладывается на потом, в так и не написанные финальные сцены.
Когда Горький переехал из Сорренто в Москву, его поместили в арбатском особняке, который до революции служил резиденцией старообрядцу Павлу Рябушинскому, а после — Государственному Психоаналитическому институту, находившемуся под покровительством Троцкого. Именно здесь Горький в присутствии Сталина назвал себя и коллег "инженерами человеческих душ". Теперь в этих на редкость символических стенах он дописывал роман об Интеллигенте, предавшем богородицу. Феминизм Горького только кажется неожиданным.
1 Горький и советские писатели, 590.
2 Там же, 135.
5 См. об этом Эткинд. Эрос невозможного. История психоанализа в России, гл.7.
ГорькийДействительно, подобных идей нет у Ницше, из которого эпигоны ироде Вейнингера делали скорее противоположные выводы. Мечту о новом матриархате непросто найти и в русской литературной традиции {не зря Зотова не любит Толстого). Тем более удивительна она на фоне мизогинической прозы двадцатых годов. Но в идеологической среде, которую Замятин характеризовал как horror vacui1, Горький возвращался к увлечениям своих давних литературных противников, русских символистов. Работая над Самгиным, он перечитывает Владимира Соловьева. Идеи Горького в этот момент ведут его так далеко и высоко, что Соловьев кажется ему бездушным. "Вот нигилист! И — как он сух, какой плоский"2, — пишет Горький о Соловьеве, и мы чувствуем, как пролетарский писатель и религиозный философ буквально меняются местами, нигилист упрекает мистика в нигилизме. В коллекции сектантских документов, которые собирает Марина, есть письма Соловьева (23/244). О них когда-то, лет тридцать тому назад, рассказывала молодому Пешкову маленькая и нелепая Анна Шмидт, которой Соловьев и правда писал письма. Все это вкладываются в Зотову. Она — новый образ Вечной женственности. Эротическое могущество девственной Марины вновь переплетается с национальной мистикой. В Самгине мы видим Фаину и Германа из Песни Судьбы четверть века спустя вновь встретившимися на российских просторах. Герой постарел и обрюзг, но героиня, как ей с ее вечными качествами и полагается, по-прежнему хороша.
Ницшеанские увлечения молодости, на фоне исторических разочарований скрестившись с перечитанным Соловьевым, порождают очередной интеллектуальный гибрид. Сверх-человек оказывается сверхженщиной; хлыстовская богородица — найденным, наконец, земным образом высшего существа; русское хлыстовство — прямым наследником античного гностицизма и прямым же предшественником русского большевизма. Давнее, времен Исповеди, богостроительство получает новый, и куда более конкретный, инженерный проект. От большевиков, какими они были, здесь только одно: стремление к сиюминутному осуществлению идеи, к непосредственной социальной практике. Немного здесь, однако, осталось и от хлыстовства. Горький мечтает не о новом боге, а о новом обществе; религиозные начала признаются в этом деле полезными, но имеют служебную роль. Образ хлыстовской общины, имеющей корни в Народе, жестко организованной под руководством сверх-женщины, по праздникам складывающейся в коллективное тело, соответствует этой мечте. К тому же хлыстовство — русская национальная традиция. Поэтому русское Сектантство не годилось для абстрактно-гуманистического богостроительства в Исповеди, и потому же оно идет к делу в Самгине. Работа над его 3-м томом совпадает по времени с высылкой Троцкого, и Горький видел: идея мировой революции уступила место идее социализма в одной стране, а от интеллектуала требуется обоснование особых связей между этой стра Ужас пустоты — Е. Замятин. Сочинения. Москва: Книга, 1988, 437. 2 Горький и советские писатели, 126, 13бной и социализмом. Не в первый раз русский раскол, и в частности хлыстовство, примеряют на эту трудную роль.
БЕЗБЕДОВ
Вернемся, однако, в текст Клима Самгина. У его хлыстовской героини бывает Кормилицын, "писатель по вопросам Сектантства". Марина говорит о нем так: "Всюду суется, все знает, а — невежда". Этот писатель, коллекционер рукописей и анекдотов, вызывает у главного героя особое чувство: "Самгин нередко встречался с ним в Москве и даже, в свое время, завидовал ему, зная, что Кормилицын достиг той цели, которая соблазняла и его, Самгина" (23/230, 237). Со слов Горького, в этом Кормилицыне узнают известного в прошлом веке этнографа и народника Алексея Пругавина1. Однако в 1-м томе он упомянут под собственной фамилией, чтобы назвать его книгу "бездарной" (1/396); ктому же Пругавин не сделал карьеры большей, чем Самгин, не говоря уже о Горьком. Придуманная фамилия слишком выразительна, чтобы относиться к человеку, который никого не прикармливал и не имел для этого средств. Горький рисовал карикатуру на Бонч-Бруевича, который действительно был кормильцем для некоторых сектантов, а потом для некоторых писателей, и вероятным конкурентом Горького по многим делам до и после революции. Горький тонко показывал занятия Кормилицына в конце 1900-х, промежуточные между социальной наукой и апокалиптическим пророчествованием: "человек этот гордится своими знаниями, как гордился бы ученый исследователь, но рассказывает всегда с тревогой, с явным желанием освободиться от нее, внушив ее слушателям" (23/231).
Интеллектуалы типа Кормилицына не понимают Сектантства, в этом Горький согласен со своей Зотовой. На собрании сектантской общины между ней и Кормилицыным состоялся интересный диалог. "В аграрных беспорядках Сектантство почти не принимает участия", — говорит Кормилицын; Зотова не согласна, но уклоняется от спора. "Художественная литература не касается сектантского движения, обходит его", — говорит Кормилицын. Тут Зотова возражает: "некоторые — касаются", — говорит хлыстовская богородица о современных ей писателях, — "выговорив слово "касаются" с явной иронией" (23/237). Нам осталось выяснить, над кем усмехалась эта начитанная богородица.
Десницкий, рассказывая в 1941 историю не написанного Горьким романа о сектанте и беглом каторжнике, многого недоговаривал и не понимал. Само "включение им сектантского материала в такой пропорции" была непонятно Десницкомуг. Он знал, что Горький не написал романа о бегуне в 1910-х годах и потом мучился этим, пока вновь не разработал ту же тему в Самгине. Десницкий задавался вопросом о том, что могло помешать Горькому написать свой роман о бегуне, но не находил ответа. Возможно, вопрос этот так занимал В очерке Па Союзу Советов Горький объяснил фамилию Кормилицы". Оказывается. Чехов в 1903 сказал Горькому, что Пругавин *с бородой, но похож на кормилицу" (10/139). 3 Десниикий. Неосуществленный художественный замысел М. Горького, 372.
Горький
i орьковеда потому, что ему казалось: осуществи писатель этот проект югда, до революции, Самгин был бы более чист, понятен и, может оыть, закончен по-большевистски.
Тогда писателю помешал только что написанный и имевший шумный успех роман о сектантах, который дал иную, неверную с точки (рения Горького трактовку их жизни, веры и политической роли. Этот роман — Серебряный голубь Белого. Теперь Горький возвращался к той же Секте, о которой шла речь у Белого. Совпадают и годы, показанные п обоих произведениях, годы сразу после 1905. Как мы знаем. Белый пыл связан с Нижним Новгородом через своего друга Эмиля Метнера, который служил там цензором с 1902 по 1906. Как и Горький, но с меньшим успехом, Белый пытался найти контакт с Анной Шмидт. Приезжая в Нижний к Метнеру, Белый слышал рассказы о местных сектантах от Андрея Мельникова, сына Мельникова-Печерского. Не исключено, что среди прочих поводов для сюжета Серебряного голубя была и история распутной хлыстовки Болотовой; но гораздо важнее интертекстуальные отношения между романами Белого и Горького (которые, впрочем, оба автора считали "повестями").
Идейным предметом обоих текстов, Серебряного голубя и Клима Сам-гина, является тайный союз между революционерами (социалистами у Белого, большевиками у Горького) и сектантами (голубями у Белого, Хлыстами у Горького). Главным героем в обоих случаях является интеллектуал, который одинаково влюбляется в сектантскую красавицу. Финалы этих историй равно трагичны и до некоторой степени симметричны: у Белого женщина предает героя, и его убивают сектанты; у Горького убита женшина-сектантка, а герой предает ее во время расследования. Моральный урок, который хочет извлечь из этого сюжета Горький, тоже оказывается не так уж далек от того, к которому пришел за 20 лет до него Белый. В Серебряном голубе гибель героя от любви к сектантской красавице звучала предупреждением Интеллигенции, которой ее народнические увлечения грозят уничтожением. То же самое, с переменой акцентов, утверждает и Горький: в Самгине сектантская красавица убита потому, что герои-мужчины не сумели понять и любить ее, поддержать и защитить.
Горький и Белый конструируют из одного и того же материала, русского Сектантства; но их итоговые конструкции сильно различаются между собой. Автопортреты оказываются куда более сходными, чем фантазии о Другом; Самгин похож на Дарьяльского гораздо больше, чем Марина похожа на Матрену. Белый показал Матрену некрасивой и неумной, так что читатель все время гадает, чем же, собственно, привлекла она героя-поэта; Горький показал Марину обратным способом — красивой и умной, так что читателю приходится гадать, почему она не влечет к себе Самгина. Своей Матреной Белый показывает, что Дарьяльский увлекся ею и, соответственно, попал в сек
1 Строго говоря, Зотова, разговаривая с Корм или цыным, не могла еще читать романа Белого Но Горький переносит в 1907 и одновременно с Серебряным голубем написанные Вехи (Вайнберг За горьковской строкой, 241)
17-5836тантскую ловушку только в силу его самоубийственной Культуры. Горький же наслаждается Мариной и показывает неспособность своего героя оценить ее и сооветствовать ей; строя ситуации, в которых читателю кажется, что Марина предлагает себя Климу. Горький не дает Самгину и прикоснуться к ней. Ситуация переворачивается. У Белого, автор и вместе с ним читатель не хотят героиню, а хочет ее герой, и и этой неадекватности желания — роковая слабость. У Горького наоборот, автор и читатель хотят героиню, а герой не хочет или недостаточно хочет ее, и в этой слабости желания — роковая неадекватность. Но можно сказать и иначе. Горький сам становится Дарь-яльским из Серебряного голубя, слепым и страстным любителем Народа, и вынуждает читателя воспроизводить эту саморазрушающую любовь. Оказываясь в позиции Дарьяльского, Горький яростно борется со столь невыгодным для себя сравнением. Интертекстуальная игра Горького против Белого в третьем томе Клима Самгина проведена осознанно и искусно. Попав в Русьгород и первый раз пойдя туда, куда велела ему пойти Марина, герой боится: "Самгину показалось, что он идет не вверх, а вниз. "Как в Дарьяльском ущелье"" (23/181), — думает Клим. Он проявляет здесь свою ключевую слабость — боязнь быть Дарьяльский, неумение или нежелание стать им и сгинуть. На самом деле герой идет по лестнице вверх, и бояться ему нечего.
На периферии текста, в его малозначительных подробностях, интертекстуальность часто имеет более открытый характер, чем в центральных его сюжетах. В незначительной детали автор оставляет эксплицитную ссылку как зашифрованный полемический прием, скрытый от профанов, но ясный автору и идеальному читателю. В романе Белого, руководимая сектантами-голубями жена купца Еропегина отравляет мужа с тем, чтобы его имущество отошло Секте. Еропегин еще не успел умбрегь, а в его доме происходят радения, и в нем же убивают Дарьяльского. В романе Горького некая Софья, член хлыстовской общины и дочь заводчика искусственных минеральных вод, "привлекалась к суду по делу темному: подозревали, что она отравила мужа и свекра, Около года сидела в тюрьме, но — оправдали" (23/239). Через полторы сотни страниц мы узнаем, что радение хлыстовской общины Русьгорода происходит в доме с вывеской "Завод искусственных минеральных вод", у той самой отравительницы (23/380).
В Серебряном голубе действие происходит в классическом треугольнике. В Самгине, как мы видели, Марина Зотова совмещает две ипостаси в одном лице. Такая конструкция сполна реализовывала авторскую теорию о сумерках мужчины и гоядущем матриархате; но для романного действия все же нужен конфликт. Соперником Самгина мог бы быть Кутузов; но автор, бессильный изобразить большевика положительным героем с близкого расстояния, оставил его в Москве. Самгин, конечно, подозревает Марину в том, что у нее есть любовник, но та — выше подозрений. В итоге соперником Самгина оказывается Валентин Безбедов, племянник известного нам супруга Марины.
Безбедов играет центральную роль в развитии фабулы, роль страшную и смешную вместе. С Мариной он находится в загадочных отношениях, которые Самгин, на основе своей рациональности, тщетно пытается понять. Самгин поселяется в его доме. Этот Безбедов — любитель голубей, так что теперь жизнь Самгина проходит на голубятне, среди голубей и разговоров о голубях. "Валяйте, делайте революцию, а мне ее не нужно, я буду голубей гонять", — говорит нелепый Безбедов (23/225,228). Сравните с этим настойчивую игру Белого, переименовавшего Хлыстов в голубей: "Многие приняли Секту голубей за Хлыстов; голубей [...) не существует; но они возможны [...]; в этом смысле голуби мои вполне реальны"1. Голубятня Безбедова скоро сгорает, причем возможно, что он сам ее и сжег; потом его обвиняют в убийстве Марины, причем справедливость этого так и остается неясной; и наконец, самого его убивают в тюрьме. Этот странный голубятник и его голубятня рядом с настоящей хлыстовской общиной Зотовой — аллегория, в которой Горький выразил свое отношение к Белому и его Серебряному голубю.
Безбедов сам — голубь: "В его унылой воркотне слышалось нечто капризное" (23/343). Но он ничего не понимает в голубях, которыми взялся заниматься. Об этом говорит главный авторитет, Марина (23/264); об этом же говорит и некий Блинов, более серьезный голубятник. Безбедов рассказывает о Блинове: "Издевался надо мной, подлец!"Брось, говорит, ничего не смыслишь в голубях". Я? Я — Мензбира читал!" (23/300). Зоолога М. А. Мензбира Белый вспоминает как любимого учителя, олицетворение научной честности, и даже как "модель homo sapiens*3. Под ссылкой Безбедова на профессора зоологии легко увидеть ссылки Белого на специалистов-сектоведов. В мемуарах Белого об источниках Серебряного голубя так и читаем: "я имел беседы с Хлыстами: я их изучал и по материалам (Пругавина, Бонч-Бруевича и других)". Горький наверняка слышал подобные слова от Белого во время их встреч в 1922 году в Германии. Тогда они обсуждали Хлыстов; из мемуаров Белого мы знаем, что Горький рассказывал ему об Анне Шмидт1. Хороший голубятник Блинов знает голубей не из книг, а из самой жизни; так Горький знает русских сектантов. Плохой голубятник Безбедов, подобно Белому, думает, что жизнь можно узнать из книг.
Я — по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в душе... как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед собой играю шута горохового [...] И боюсь, что на меня, вот — сейчас, откуда-то какой-то страх зверем бросится (23/282), говорит Безбедов. Такие речи действительно можно было услышать от Белого в тяжелые его минуты, а Горький виделся с Белым именно в такое время, в 19225. Как от Безбедова в романе, от Белого недавно
А Белый Вместо предисловия — в его кн: Серебряный голубь. Москва Скорпион, 1910. J А. Белый На рубеже двух столетий. Москва Художественная литература, 1989, 391; этот том мемуаров Белого вышел как раз тогда, когда Горький писал третий том Самгина. * А. Белый. Между двух революций. Москва: Художественная литература, 1990, 315.
4 А. Белый. Начало века. Москва. Художественная литература, 1990. |44
5 "Его пьянство, его многоречивость, его жалобы, его бес с мыс денное и безысходное мучение делало его временами невменяемым" — Н. Берберова курсив мой Москва: Согласие. 1996. 189.ушла жена. "Немножко — несчастен. — немножко рисуется этим, — в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека", — рассказывает Зотова (23/215) примерно то же, что вспоминают мемуаристы о берлинском периоде Белого. Сходство идет дальше: от Безбедова жена ушла к "доктору", от Белого — к доктору Штей-неру. Постепенно мы узнаем, что Безбедов любит не жену, а Зотову; по воспоминаниям о Белом мы знаем, что, тоскуя по Асе Тургеневой, он продолжал любить Л. Д. Менделееву-Блок. Последняя, возможно, тоже сыграла свою роль в конструировании Горьким образа его хлыстовской богородицы. Особенное отношение Самгина к Зотовой (он "отталкивается от нее, потому что она все сильнее притягивает его", 23/397) напоминает любовные мотивы блоковской лирики.
Белый в Берлине нуждался в слушателях, которым рассказывал одни и те же травмировавшие его истории из прошлого. Берберова вспоминает:
Белый не видел себя, не понимал, не знал [...], не умея разрешить [...] всей трагической ситуации своей, а его [разрешения] не могло быть [...] у тех, кто хоть и остро смотрит вокруг, но не знает, как смотреть в себя [...] Он два раза рассказал [...], в мельчайших подробностях, всю драму своей любви [...] и, без передышки, начат ее рассказывать в третий раз1.
А вот что Горький пишет о Безбедове:
Безбедов не нуждался в сочувствии и поощрении, почти каждый вечер он охотно, неутомимо рассказывал [...] Нередко Самгин находил его рассказы чрезмерно, неряшливо откровенными, и его очень удивляло, что, хотя Безбедов не щадил себя, все же в его словах нельзя было уловить ни одной ноты сожаления о неудавшейся жизни. Рассказывая, он не исповедовался, а говорил о себе, как о соседе, который [... J при всех его недостатках — человек неплохой (23/224).
Сходство мотивов разительно. Вполне вероятно, что Горький слышал эти монологи Белого не сам (при нем Белый затихал и вел себя с "церемонной вежливостью"2), а в устных пересказах Ходасевича или Берберовой. Они позже записали свои впечатления в мемуарах, а Горький использовал их пересуды для романа. "Случай, когда глупость возвышается до поэзии", — думает Самгин о Безбедове (23/223); в этом суть немногих позитивных высказываний Горького о Белом, например такого: "Белый — человек тонкой Культуры, широко образованный, у него есть своя оригинальная тема, ее, пожалуй, другим языком и невозможно развивать"3.
Безбедов "боится" своей покровительницы Марины, "ненавидит" ее и, конечно же, безнадежно любит (23/302, 344); так Белый в Серебряном голубе боялся, ненавидел и плохо любил Матрену и русское Сектантство. Марина скрывает от Безбедова свои радения, и он, даже оказавшись в гуще сектантской жизни, ничего не знает о ней; живя среди
1 Берберова. Курсив мой.!90
2 Там же, 216.
1 Горький и советские писат&ш. 469.
Горькийхлыстов, он занимается голубями. Так Белый в Серебряном голубе написал, по мысли не одного Горького, "метафизическую клевету" на "народную душу"1, изобразив Хлыстов, по незнанию или злобе, в виде голубей. Горький мог быть лишь раздражен сенсационным успехом этого романа, который, как мы знаем из Пленного духа Цветаевой, хорошо помнился и в начале 1930-х. "Привычка врать и теперь есть у меня (..,|; стоит только одному рассказать, а уж дальше вранье само пойдет! Чем невероятнее, тем легче верят", — говорит Безбедов (23/225).
О ПРОЗЕ
Литературные и жизненные отношения Горького и Белого рассматривались не раз2. Нет сомнений, что Горький много читал Белого; в библиотеке его более двадцати сочинений Белого, из них II — с пометами хозяина3. "Он плакал над русскими стихами, но русской прозы не любил. Русские писатели XIX века в большинстве были его личными врагами: Достоевского он ненавидел; Гоголя презирал; от (... j Соловьева его дергало злобой и страстной ревностью", — писал о Горьком человек, близко знавший его вкусы*. Тем большую вражду должен был вызывать Белый: писатель, который подчеркивал свою зависимость от русской традиции и при этом сохранял влияние на новое писательское поколение; единственный соотечественник, которого приходилось всерьез рассматривать как соперника. Четырехтомные мемуары Горького, замаскированные под Жизнь Клима Самгина, писались в те же годы, что и трехтомные мемуары Белого. Конкурентные отношения этих писателей, действующих лиц и автори-1етных свидетелей великой эпохи, очевидны. Когда Горький работал над третьим томом Самгина, он уже мог читать первый том мемуаров Белого5 и убедиться в том, что его, Максима Горького, роль в данной версии истории пренебрежимо мала. Со своей стороны Горький боролся против влияния Белого, как против самой серьезной опасности. Когда писатель не нравился Горькому, он обвинял его в подражании Белому; это повторялось много раз и относилось к таким разным авторам, как Пильняк, Цветаева и Панферов6. Отвергнутые Горьким писатели, как Гладков, и вправду искали поддержку у Белого7.
1 В. Иванов Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого "Петербург") — в его: Собрание .очинений, 4. Брюссель, 1987. 620
; Напр Алиса Крюкова. М. Горький и Андрей Белый. К истории творческих взаимоотношений — Андрей Белый. Проблемы творчества. Москва: Советсхий писатель, 1988, 282-308.
J Островская. Рукой Горького. Москва. Советский писатель, 19Б5, 67
4 Берберова. Курсив мой, 217.
л Пометы Горького на воспоминаниях Белого, начиная с первого тома На рубеже двух столетий, см.: Островская. Рукой Горького, 71-75.
ь Например, в письме 1922 года Пильняку: "Вас явно смущает Белый [...] Белому нельзя подражать [...] Не сомневаюсь, что он и чужд и непонятен вам. так же, как чужд и мне*. О Цветаевой Горький писал, что она "истерически переделывает в стихи сумасшедшую прозу \нлрея Белого" (Горький и советские писатели, 311, 497)
? Ср переписку Ф. В. Гладкова с Горьким [Горький и советские писатели, 63-124) и Белым 1 опубликована В. Гладковой в:. Андрей Белый. Проблемы творчества, 753-772); интертек-стуальная зависимость Цемента Гпалкова от Петербурга Белого показана в Katerina Clark.
Часть 6. ПРОЗА
Если наша гипотеза верна, то в фигуре Безбедова Горький сводит давние счеты с Белым. Безбедовская голубятня деметафоризирует Серебряного голубя Белого, рисуя карикатуру на его автора. Белый ничего не понимает в голубях, о которых взялся писать, хоть и читал ученые книжки о них. Поэтому он жалок, но страшен. Безбедов портит породу голубей-птиц. Белый испортил литературу о голубях-сектантах. Безбедов нелепо борется с настоящим голубятником Блиновым и проигрывает ему во всем; так Белый, знающий жизнь по книгам, тщетно боролся с Горьким, подлинным знатоком Сект. Блинов говорит Безбедову то, что Горький, в связи с сектантской темой, мог думать о Белом: "Ты, говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной" (23/300). Безбедов убивает прекрасную Зотову, как Белый убил в свое время замысел прекрасного романа.
Если либералы типа Самгина и Кормилипьша не способны понять русское Сектантство и его великолепную богородицу, считает Горький, то попутчики типа Безбедова более опасны. Они клевещут на Народ, искажают роль Сект, компрометируют их своими писаниями. Хлысты — отнюдь не голуби, всю жизнь считал и продолжает считать Горький, а настоящие революционеры. Они делают революцию в том же смысле, в каком делают ее большевики типа Кутузова, который делает ее на хлыстовские деньги; и еще в другом, пока непонятом большевиками смысле, который олицетворен в фигуре Марины и содержится в ее гностическом учении и в идеях о близком матриархате.
Фамилия "Безбедов" дает содержательный контраст к собственному псевдониму писателя. Можно предполагать также, что она сконструирована по образцу "Бессонова", героя Хождения по мукам Алексея Толстого, в котором изображен Блок — столь же негативно, но более узнаваемо, чем Белый изображен в Безбедове. Так новое поколение русских писателей расправлялось со своим наследством. "Людей такого типа он видел немало", — думает Самгин; "но — никто из них не возбуждал такой антипатии, как этот [...] Он ведет к мыслям странным, совершенно недопустимым" (23/260). Безбедов — темный предшественник, смешной двойник и опасный соперник Самгина. "Мысль о возможности какого-либо сходства с этим человеком была оскорбительна" (23/226). Кто-то может вдруг увидеть сходство Горького и Белого, вообще новой советской литературы и русского символизма, и эта мысль вызывает у автора страх. "Он не только сам карикатурен, но делает карикатурным и того, кто становится рядом с ним" (23/270). Этот мотив повторяется пунктиром на протяжении сотен страниц. "В неожиданной, пьяной исповеди Безбедова было что-то двусмысленное, подозрительно похожее на пародию", — думает Самгин (23/347). Горький пишет новый роман о Сектах, но все еще, двадцать лет спустя, боится сравнения с текстом-предшествен
The Soviet Novel. History as Ritual. 78-79; противоположность реакций Белого и Горького на роман Гладкова Энергия (1932) прослежена в: Н. А. Богомолов. Андрей Белый и советские писатели. К истории творческих связей — Андрей Белый Проблемы творчества, 309-336.
Горький
пиком. Он, конечно, переадресовывает собственный страх сопернику. Безбедов полагает, что Зотова устроила их, Самгина и Безбедова, жить вместе "намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего". Но Марина знает: "Это — твоя догадка, Клим Иванович" (23/351). Кого (амешает здесь эта так и не поделенная Марина — реальную женщину? абстрактного читателя? Народ? власть?
Внешне Безбедов описан в деталях; физически он скорее не похож на Белого. Между их судьбами есть, как мы видели, черты сходства. Но главные параллели — в их речах, в том, что Горький называл языком". Безбедов признается в покушении на жизнь конкурента-голубятника Блинова, что вызвало у Самгина "странное подозрение: нею эту историю с выстрелом он рассказал как будто для того, чтобы вызвать интерес к себе" (23/302). Сравните с этим подготовительную (аметку Горького: "А. Белый вычитал и выдумал множество страхов, доброй половине их он сам не верит, а другою половиной, хитрый, украшает себя, делает интересным"1. Безбедов сам себя называет "глухонемым" (23/230); через несколько лет Горький в своей разносной статье О прозе, направленной лично против Белого2, назовет его "глу-хз1м". Безбедов говорил, "точно бредил, всхрапывая, высвистывая слона |...] Жутко было слышать его тяжелые вздохи" (23/300); в статье О прозе речь Белого характеризуется как "старчески брюзгливая и явно раздраженная чем-то"3. Безбедов говорит "явно балаганя"; в статье О прозе Белый сравнивается с "балаганным дедом". Безбедов говорит с "жалкой гримасой скупого торгаша"; Белый, по мнению Горького, предлагает начинающим писателям "лавочку, в которой продаются "готовые наборы слов""4.
В этой статье, своем литературном завещании, Горький обрушился на Белого с прямыми и страшными обвинениями. Белый пишет для гого только, чтобы показать, "как ловко он может портить русский язык". В стране есть "трудно уловимые враги, которые вредят [...] всюду, где могут повредить", и один из них — Андрей Белый. Он портит язык, национальное богатство и государственную гордость. Он — вредитель. Пишет он для того только, чтобы "показать себя [...] не таким, как собратья по работе"5. Горький сравнивает Белого с пушкинским Сальери, завистником и отравителем; читателю легко догадаться, кто здесь считает себя Моцартом.
Теперь, в начале 1933, цели Горького и его средства иные, чем они были два-три года назад, когда сочинялся третий том Самгина; но. начиная открытую кампанию по вытеснению Белого из советской
1 Архив А. М — Горького. Москва. 1969, 12, 223-224.
2 В статье О прозе жестокой критике подвергаются и другие люди старшего поколения, очевидно связанные с Белым (К. Петров-Водкин, Ф. Гладков. M Шагинян). "Вполнеестественно (...] указывать ученикам на недостатки учителей", — пишет Горький (Собраниесочинении, 1953. 30.40$).
— Там же, 395. J Там же, 394. 4 Там же, 396. Часть 6 ПРОЗА
литературы, Горький использует старый ряд метафор. Они были разработаны для фигуры Безбедова, этой аллегорической карикатуры на Белого, и развивались со времен Серебряного голубя. Тогда, в 1909, роман Белого о том, как социалист стал сектантом и был убит, опередил так и не написанный роман Горького о том, как сектант стал вождем социалистического Народа. Двадцать лет спустя Горький пишет другой роман, в котором изображает Белого жалким Интеллигентом, живущим среди сектантов и их не видящим, и в итоге убивающим народную надежду. Теперь, к 1933 году, оба вернулись в страну победившего социализма; но борьба продолжалась, перейдя из незаконченного романа — в заканчивающиеся жизни.
У автора много героев и одна Смерть: абсолютный Другой. Когда автор убивает, он делает это, подобно самому близкому из своих собственных героев. Когда автор умирает, он делает это как Другой, самый отличный от себя из изображенных им других. Статьей О прозе Горький совершил предательство, граничащее с убийством, как его Самгин; а Белый не замедлил умереть подобно своему Дарьяльскому, преданный теми, с кем честно пытался быть вместе. Скоро скончался и Горький. Если он был отравлен1, то не так как пушкинский Моцарт, а как его собственный Безбедов: не завистливым коллегой, а властью, для которой писатель лишь свидетель, а его убийство — метод важнейшей из чисток: чистки памяти.
— Помер.
— От чего? — тревожно воскликнул Самгин.
— Паралич сердца2.
— Он казался вполне здоровым.
— Сердце — коварный орган, — сказал Тагильский.
— Очень странная Смерть, — откликнулся Самгин |...]
— Умная Смерть, — решительно объявил товарищ прокурора. — Ею вполне удобно и законно разрешается дело Зотовой (24/155).
1 О Смерти/гибели Горького см.: Вячеслав В Иванов. Загадка последних дней Горького — Звезда, 1943, 7, 141 -16.3, Л Спиридонова. М. Горький. Диалог с историей. Москва: Наследие-Наука, 1994
; В официальном сообщении о Смерти Горького ска WHO, ЧТО Смерть наступила "при явлениях паралича сердца" (Правда, 1936, 20 июня)

Содержание

 
www.pseudology.org