М: Новое литературное обозрение. 1998 - 688с.
Александр Маркович Эткинд
Хлысты (Секты, литература и революция)

Часть 5. Проза и поэзия

БЕЛЫЙ

По количеству и качеству посвященных ему исследований Андрей Белый, вероятно, превосходит других русских писателей столетия. В хорошей библиотеке посвященные ему монографии занимают не одну полку. Его идеи, прихотливо менявшиеся под влиянием разных интеллектуальных традиций, стимулировали применение почти столь же разных исследовательских методологий. Конечно, под пером исследователей появляются непохожие портреты, и все они имеют право на существование: Белый-поэт, Белый-филолог, Белый-невротик, Белый-антропософ... В настоящей работе Белый изучается прежде всего как автор своих первых и наиболее читаемых романов.

ДАРЬЯЛЬСКИЙ

Серебряный голубь (далее — СГ) Андрея Белого — еще одна русская анти-утопия, в нем воспроизведен и пародирован центральный миф эпохи. Его герой — типический представитель поколения, которое подарило миру русский символизм и русскую революцию. Изображенные в нем сектанты — "голуби" воплощают тот самый соблазн Народа, перед которым не могли устоять многие поколения русской Интеллигенции, — простую жизнь, восторженную веру, нерассуждаю-щую мечту, особенные отношения между полами. Белый описывает все это с полным знанием дела. Предмет его реконструкции — отнюдь не реальная жизнь русских сектантов, а скорее чаяния Интеллигенции, впрочем не менее реальные; и в его романе стоит искать не историческую правду о Хлыстах, Скопцах или других Сектах, но анализ социально-мистических идей позднего народничества и предсказание его близкой судьбы. "Предметно дана в Серебряном голубе одна революция" — так читал СГ Федор Степун1.
Дав портрет силы, которая вела русскую Интеллигенцию к катастрофе, Белый постарался объснить, почему Интеллигент не может уклониться и жить дальше. Сила эта, вообще важнейший предмет русской литературы, подверглась теоретическому анализу в Вехах од
1 Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся. Москва-Петербург: Прогресс-Алетейя, 1995. 221. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
новременно с ее портретным изображением в СГ. Самое точное название, однако, народнический соблазн русской Интеллигенции получил в поздней прозе Цветаевой: чара. СГ — тщательный анализ чары, итог ее вскрытия и даже более того, целый анатомический театр. Мы знакомимся с чарой извне и изнутри, во всех ее проявлениях, в начале ее действия и в конце его; но показана чара не с отстраненностью анатома, а со смертным ужасом, который чувствует тот, кто сам лежал на столе и только что — на время — встал и осмотрелся.
Разочарованный событиями 1905 года, Петр Дарьяльский уходит: из города в деревню; от атеизма Интеллигенции — к апокалиптической вере и древним обрядам; от невесты с баронским титулом — к вульгарной любовнице. Все это он делает как свободный человек, зависящий не от рода и общества, а от собственных чувств и желаний — "прохожий молодец" (150). как звал Белый таких людей в СГи четверть века спустя2. В своем выборе Петр инвертирует множество бинарных признаков, на противопоставлении которых строится обычно человеческая жизнь: он создавал Культуру — теперь принадлежит природе; был богатым — стал бедным; занимал свое место в социальной структуре — теперь растворяется в бесформенной общине. Он сполна реализует программу, которую проповедовали несколько на-родническихпоколений русской интеллигенции3. Он принимает идею именно так, как и требовалось ее принимать: отдаваясь ей целиком, со всем своим сознанием и бессознательным, и доводя ее до крайней, последней точки. И с ним происходит то, что часто, до и после него, происходило с его единомышленниками: он гибнет от руки тех, ради которых принес все свои жертвы.
Чара в СГ объединяет три своих обычных вектора — мистический, политический и эротический. Петр — жених интеллигентной, красивой и любящей Кати, но он уходит от нее к крестьянке Матрене. Мировое зло здесь — женского пола, крестьянского сословия, сектантского вероисповедания, социалистических взглядов. Это зло абсолютное, самоцельное, не имеющее каких-либо внешних оправданий. Оно влечет интеллигентного героя СГ столь же неудержимо, сколь и бессмысленно. Бесцельность жертвы героя подчеркнута всей фабулой; она не имеет ни рационального, ни мистического смысла ни с точки зрения убитого, ни с точки зрения убийц. Автор позаботился о том, чтобы каждый из соблазнов по ходу действия был обесценен и для читателя, и для самого героя. Матрена описана некрасивой, неумной, неверной; ее сожитель Кудеяров — нелепый и жестокий интриган, который использует в корыстных целях яд и гипнотические способности (магнетизм, рассуждает Дарьяльский в минуту просветления); другие члены сек1 СГ цитируется указанием страницы в круглых скобках по изданию: А. Белый Серебряный голубь. Москва: Художественная литерагура, 1989.
2 А. Белый. Мастерство Гоголя Москва-Ленинград: ОГИЗ, 1934, 46-48.
J Характеристика Дарьяльского как "мистического популиста* принадлежит Юрию Иваску. который дал короткий, но точный анализ отношений Дарьяльского с Матреной и другими голубями; см.: George Ivask. Russian Modernist Poets and ihe Mystical Sectarians — Russian Modernism. Culture and the Avant-Garde, 1900-19JO. Ithaca: Corned University Press, 1976, 92-93.
Белыйты — заурядные убийцы, не наделенные вовсе никакими способностями; а социалисты, с которыми входят в контакт эти сектанты, способны разве что на поджоги крестьянских изб.
Практическая ситуация, которая осуществилась в жизни героя СГ, была предопределена его же теоретическим творчеством; так и положено в философском романе1. До знакомства с голубями Дарьяльский жил жизнью от них далекой, но писал он так, как будто уже являлся членом Секты. Вот что говорит всезнающий автор о том, как отнеслись бы к стихам Дарьяльского целебеевские сектанты, если бы прочли их; "да, улыбнулись бы, ах какою улыбкой! Сказали бы: "Он — из наших"" (45). Иными словами, Дарьяльский сначала стал писать как сектант-голубь, а потом стал голубем в жизни. Четверть века спустя и применительно к самому Белому, та же логика осуществления автором своего собственного текста оживет под пером Цветаевой. Анализируя странные танцы-кружения Белого в берлинских кафе, она писала: "фокстрот Белого — чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а (мое слово) — христопляска, то есть опять-таки Серебряный голубь, до которого он, к сорока годам, физически дотанцевался"2. В обоих этих наблюдениях, Белого над Дарьяльским и Цветаевой над самим Белым, обнаруживается один и тот же феномен. Текст выходит за свои пределы; литературная поза становится жизненной ролью; создание автора осуществляется в его жизни; фабула становится биографией. Парадигмой этого текстобежного движения в русской литературе является сцена из Братьев Карамазовых, когда герой, выслушав легенду об инквизиторе, в жизни делает тот самый жест, о котором только что узнал из текста.
Самим названием СГ указывает на свой важнейший подтекст, пушкинскую Сказку о золотом петушке. Белый ставит Дарьяльского перед той самой альтернативой, перед которой Пушкин поставил Дадона; добровольно отдать обратно любимую женщину сектанту, который ее предоставил, или погибнуть. Оба героя предпочитают Смерть; из обоих текстов мы знаем, как она осуществилась. Но вместе с героями мы можем лишь догадываться о том, что означало бы отречение от любимой женщины и, значит, от собственной мужественности: и в обоих случаях очевидно, что если герой согласился бы с условиями своего партнера (Скопца у Пушкина, голубя у Белого), он бы сам ему уподобился. Дадаистические имена героев, Дадона и Дарьяльского (в Петербурге эту фонетическую линию продолжит имя Дудкина), тоже несут в себе любопытную общность, в которой можно услышать не
1 Несмотря на авторское указание на титульном лиспе, что СГявляется повестью, его уместно считать романом; символизм эффективно размывал жанровые границы О традиции философского романа в России см.: Irina Рарегпо. Chernyshevsky and the Age of Realism. A Study in the Semiotics of Behavior Stanford University Press, 1988;И Смирнов. Антиутопия и теодицея в "Докторе Живаго" — Wiener Slamstischer Almanach. 1994, 34. 142.
2 М. Цветаева. Пленный дух — М. Цветаева. Избранная проза в 2томах. New York: Russica, 1979, 2, 118; ср. с этим наблюдение трезвого Д. Е. Максимова, который в 1921 записал, что глаза у Белого "под цвет голубя": Д. Максимов О том, как я вилел и слышал Андрея Белого — в: Воспоминания об Андрее Белом Москва Республика, 1995. 471Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
только жизнеутверждающее "да", но и протест против негативного, апофатического, кастрирующего мира их оппонентов.
Дадон лишь на время поддался чаре своего помощника из Народа, но потом понял: "всему же есть граница!". Это понимание изменяет его поведение: он восстает против чары, чтобы убить врага и по-рыцарски погибнуть от его мести. Дарьяльский тоже вовремя понял, в чем его "ужас, петля и яма"; но в отличие от Дадона он, даже и поняв, не в силах освободиться. Белый тщательно показывает, что попытки сопротивления и бегства не удаются Дарьяльскому только потому, что их разрушает его внутренняя амбивалентность. В финальной сцене СГ элементы финальной сцены Золотого петушка переворачиваются: Дадона убивает петушок — сектант Сухоруков убивает Дарьяльского как "куренка" (377). Дадон убивает Скопца своим жезлом похожий на Скопца Сухоруков убивает Дарьяльского палкой своей жертвы. Накануне Дарьяльский нерешительно, стараясь скрыть свои подозрения от своего убийцы и от самого себя, пытался не дать ему свою палку. Она, конечно, досталась убийце так же, как и многое другое, что с подобными чувствами пытались отстоять русские Интеллигенты. "Еттой я ево сопственной ево палкой, которую он у меня в дороге вырывал" (413), — говорит Сухоруков над трупом. Дадон в своей борьбе с народной чарой гибнет как рыцарь, а Дарьяльский как Интеллигент: такова ключевая интертекстуальная оппозиция.
ВЗРЫВ
В сентябре 1908 года Андрей Белый предложил своему приятелю, марксисту-меньшевику Николаю Валентинову, вместе съездить в Петровское-Разумовское, где за сорок лет до этого произошло политическое убийство: четырьмя террористами был убит студент Иванов1. Знаменитым этот случай сделал Достоевский, написавший о нем роман Бесы и изобразивший Иванова в образе Шатова. Ходя по парку и перечитывая Бесы, Белый оправдывал убийц и называл Достоевского "лживым попом и лжепророком", который исказил историю с помощью "шулерских приемов".
Они его убили и должны были убить. [...] Шатов и все современные Шатовы ничего не понимают в России. Они не видят, что Россия беременна революцией [...\ Только она спасет распятую Россию. [...] Предвестники взрыва уже ходят по городам и селам. Я их слышу, а глухие не слышат, слепые их не видят, тем хуже для них. (...) Взрыва не избежать. Кратер откроют люди кремневые, пахнущие огнем и серою!2
Таким же "вулканическими" метафорами и в то же самое время, осенью 1908 года, Блок пророчил сектантскую революцию. В Италии произошло землетрясение, это тонкая земная кора не выдержала дав
1 Через гол Белый вновь поехал туда с Ходасевичем, и они снова осматривали грот Ходасевич написал об этом в Некрополе; Валентинов же отметил, что "это место его (Белого) притягивало, соединяясь с какими-то переживаниями и планами" (183).
* Н Валентинов. Лео года с символистами. Под ред. Г. П. Струве Slanford The Hoover Insii-tution, 1969. 175-177.
Ьелыйления внутреннего огня. Так и тонкая русская Культура вот-вот не выдержит давления сектантской стихии1. Примерно то же рассказывал Белый удивленному Валентинову. "Кремневых людей" не надо искать ни в Думе, ни среди марксистов, земцев или символистов. "Вулкан откроют, взрыв произведут люди, на которых указывает перст Ницше: Они не будут добрыми"2. Более точную характеристику Белый дать не смог; дискуссия между ним и Валентиновым едва не дошла до драки. Спутник Белого, за которым были многие годы подполья и три ареста, оказался умереннее модного писателя-символиста. Валентинов увидел тогда в Белом "глубокое анти-европейское стремление", которое, опасался он, вырвется на волю, смоет "все европейские черты с лица России" и вернет ее к Московии 17 века. Это и произошло, писал Валентинов в своих воспоминаниях, с Россией Сталина3. Тогда же Белый отвечал в этих спорах, что европейский "рационалистический невод" не способен "зачерпнуть настоящее русское". По Белому, "Россия носит в себе великую тайну", которую не разгадали "Хомяковы и Достоевские". Ключи к этой тайне "в руках других людей. Наступит момент, те появятся, душой я с ними", — говорил Белый. "Покров с тайны России снимет только будущая революция"4.
Белый "ошеломил" Валентинова свой триадой: "Маркс, Апокалипсис, Соловьев". Марксизм, пояснял Белый, "параллелен" Апокалипсису и является "частным случаем" философии Соловьева5. В понятом таким способом марксизме Белый ценил идею "взрыва": преображение человека, разрушение Культуры, конец истории. "Марксизм без идеи взрыва — уже не марксизм", — говорил он Валентинову6. С другой стороны, "взрыв есть акт духовный", и "глубочайшее объяснение" этого взрыва можно найти не у Маркса, а у Соловьева. Маркс не объясняет, что значит бесклассовое общество, какими будут в нем чувства людей. Царство всеобщей сытости еще не будет царством Христа; потребуется новый взрыв, который Марксом вовсе не описан, а предвосхищен только Соловьевым. "После катастрофического взрыва [...] наступает эра вселенской любви". Здесь Валентинов, подчиняясь логике воспоминаний, которая скорее всего воспроизводила ход разговора с Белым, переходил к Смыслу любви и от себя уже добавлял: "абсолютно недоступна здравому пониманию теория Соловьева об андрогинизме, [...] приводящем к перерождению Вселенной"7.
Идею "взрыва" Валентинов считал центральной как для творчества Белого, так и для понимания его психической болезни. Даже ему, революционеру, эта идея казалась загадкой; в социальном опыте Белого, считал Валентинов, не было ничего такого, что бы действительно пред
1 Блок. Собрание сочинений, 5, 358
2 Валентинов. Два года с символистами, 177.
3 Там же, 7.
А Там же, 110. Там же, 4, 66.
ь Там же, 62; курсив Валентинова (передающий, очевидно, интонацию Белого). 7 Там же, 66-68.
1 3-5885Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
вещало "взрыв". Поэтому, следуя за Ходасевичем, Валентинов возводил апокалиптические пророчества Белого к тяжелым домашним сиенам в его детстве1. Точнее здесь кажется оценка Степуна:
ЕСЛИ центральным смыслом всякой революции является взрыв всех тех смыслов, которыми жила предшествовавшая ей эпоха, то Белого, жившего постоянными взрывами своих только что провозглашенных убеждений, нельзя не признать типичным духовным революционером2.
Вернувшись осенью 1908 года из Тверской и Тульской губерний, Белый рассказал, что "взрыв", апокалиптическое преображение, готовится в крестьянстве; именно тогда он начал писать СГ. К православной иерархии Белый относился с негодованием, предпочитая ей некую собственную религию. "Если свою веру они смеют называть христианством, тогда я мою веру буду называть христовством", — говорил Белый Валентинову; так, христовством1, нередко называли хлыстовство этнографы. По Белому, именно в деревне вот-вот начнет свое извержение революционный вулкан. "Долго так продолжаться не может, [...] вулкан откроется, лава потечет, все сжигая, пусть выжигает этот проклятый режим", — говорил Белый. Единственной сдерживающей ее, как пробка, силой он считал священников — "агентов синодальной идеологии"; их типический представитель запечатлен в СТв образе попа Вукола. В алкогольном бреду Ву-кол разыгрывал сам с собой осаду Клрса. В 19 веке русские войска трижды брали эту крепость штурмом, но она так и осталась турецкой; по-видимому, эти спектакли пьяного попа должны символизировать безнадежную борьбу России с силами Востока.

ИЗ ПЕПЛА
На страницах первого сборника Белого Золото в лазури новый Христос появляется не однажды. По мере движения стихотворения Не тот Христос оказывается антихристом. Стихотворение Вестники вновь рассказывает об апокалиптическом пришествии; суть, однако, смещается с содержания вести на канал информации. Новость, "что идет к нам Христос", передается не человеческим голосом, а золотым переливом поля; но люди не понимают речи природы. В цикле Вечный зов автор примеряет на самого себя роль нового мессии, хлыстовского или, может быть, розенкрейцерского Христа-еретика:
Проповедуя скорый конец, я предстал, словно новый Христос, возложивши терновый венец, разукрашенный пламенем роз.
Главная идея этого героя звучит как пародия на стихи Соловьева и Блока о Вечной женственности (сравните рефрен с блоковским: "Предчувствую тебя, [...] тоскуя и любя"):
1 Там же, 63.
1 Степун. Бывшее и несбывшееся, 217.
3 Валентинов. Два года с символистами, 173.
Белый 395
И звучит этот вечный напев: "Объявись: зацелую тебя". [...] Тот же грустно-задумчивый зов: "Объявись: зацелую тебя".
Прекрасная мечта сразу же, без промежутка, ведет к тяжкому разочарованию:
В небе гас золотистый пожар [...] Хохотали они надо мной, над безумно-смешным лжехристом [...] Потащили в смирительный дом1.
До работы над С Г и в процессе этой работы, ультрарадикальные идеи, которыми жил Белый, волнами сменялись разочарованием, чтобы вскоре вновь вспыхнуть или, может быть, взорваться. Этот процесс нашел более полное отражение в сборнике стихов Пепел, а яснее всего в помещенном в его издании 1909 года "Вместо предисловия":
Капитализм еще не создал у нас таких центров в городах, как на Запале, но уже разлагает сельскую общину; и потому-то картина растущих оврагов с бурьянами, деревеньками — живой символ разрушения патриархального быта. Эта Смерть и это разрушение широкой волной подмывает села, усадьбы; и в городах вырастает бред капиталистической культуры2.
Пепел посвящен Некрасову, и в цитированных строках выразились пасторальные анахронизмы, характерные для русского народничества. В начале 20 века эти формулы настолько отстали от эпохи, что кажутся скорее комичными. Стихи Пепла написаны от лица радикально анти-буржуазного героя, не имеющего собственности и семьи; единственным известным нам его атрибутом является непрерывность перемещения в пространстве. В реальности этот герой мог быть странствующим народником-агитатором, сектантом-бегуном или просто бродягой-босяком.
Ныне, странники, с вами я: скоро ж Дымным дымом от вас пронесусь — Я — просторов рыдающих сторож, Исходивший великую Русы.
С горькой самоиронией это патетическое стихотворение подписано: "январь 1907. Париж". Вообще при чтении Пепла кажется, что его лирический герой не имеет отношения к эмпирической личности Андрея Белого, а моделирует другое лицо, предмет зависти и фантазий автора — Александра Добролюбова; весь цикл как бы написан от лица этого поэта, действительно скитающегося сейчас по полям и стихи более не пишущего. Этот лирический герой Пепла перешел и на некоторые страницы СГ.
1 А. Белый. Стихотворения и поэмы. Москва-Ленинград: Советский писатель, 1966, 78-80.
2 Белый. Предисловие к сборнику Пепел — там же, 541.
3 Белый. Стихотворения и поэмы, 242. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Вспомнил Дарьяльский свое былое: [...] девица пожимала плечиками, когда речь шла о Руси; после же пешком удрала на богомолье в Саров; похохатывал социал-демократ над суеверьем Народа; а чем кончил? Взял, да и бежал из партий, появился среди северо-восточных Хлыстов. Один декадент черной бумагой свою оклеивал комнату, все чудил д.я чудил; после же взял да и сгинул на много лет; он объявился потом полевым странником (302-303).
Последний, несомненно, Добролюбов, на что указывает черная комната, памятная по его декадентскому периоду; он же — лирический герой Пепла, "пророк полей". Социал-демократ, ушедший в Хлысты, — скорее всего Леонид Семенов. Девица-паломница менее характерна, но можно предположить, что и здесь имеется в виду человек близкий Добролюбову — сестра Брюсова, не раз ездившая за Добролюбовым по путям его странствий. В любом случае этот пассаж делает Дарьяльского членом ближайшего круга Добролюбова, одним из тех немногих, кто ушел вслед за ним.
Амбивалентность Белого, внутренние противоречия его главных идейных позиций проявлялись как колебания и отступления, возвраты и новые двойные отрицания. Позднейшее стихотворение Родине [1917), одно из самых популярных стихов Белого, было посвящено матери Блока; и "недаром", тонко замечал мемуарист1. Экстатическое растворение в революционной стихии моделировано по образцу старообрядческого самосожжения.
И ты, огневая стихия, Безумствуй, сжигая меня!
Поэт готов к сожжению как к жертвенному подвигу во имя безумной России. Огню надо отдаться так, как отдаются молитве:
Не плачьте: склоните колени Туда — в ураганы огней.
Тогда на русскую землю сойдет Спаситель, в точности как в стихотворении Тютчева "Эти бедные селенья":
Сухие пустыни позора [...] Согреет сошедший Христос.
Так сбудется мессианская роль России. Поэт уподобляет себя старо-обрядцу-самосожженцу, вместе с ним верит, что в огне он воссоединяется с Христом, и объявляет этот костер символом новой России.
Россия, Россия, Россия — Мессия грядущего дня;.
Россия вновь обожествляется в духе Достоевского; но то, о чем в 1870-х годах говорилось в будущем времени, в 1917 свершается в настоящем. Прямым источником этих стихов является давнее уже За
1 Бекетова. Воспоминания об Александре Блоке. 318.
2 Белый. Стихотворения и поэмы. 381 — 382.
Белыйh пятые огнем и мраком Блока, в котором то же сочетание "испуганной России" со "сжигающим Христом". Все же у Блока эти два начала находились в очевидном конфликте. Теперь Россия чудесно измени-пась; осмелевшая и слившаяся с Христом, она сжигает самого поэта, (.полна используя возможности русской рифмы, Белый последоваельно осуществляет синонимический переход Христос — мессия, л потом фонетический мессия — Россия; так Христос приобщается к России с помощью сугубо поэтических средств.
В конце концов тема христоподобной революционной России найдет свое применение в поэме 1918 года Христос воскрес; но тут она выражена осторожно и даже деликатно. В поэме собираются многие давние образы. "Мистерия совершается нами — в нас". Россия приравнивается к апокалиптической "Облеченной солнцем Жене" и еще к "Богоносице": этот неологизм произведен от комбинации между народным словом Богородица и Народом-богоносцем, ученым термином славянофилов и Достоевского. В названии, в начале и в конце поэмы повторяется, как на Пасху, "Христос воскрес"; и действительно, текст датирован апрелем1. В отличие от Двенадцати Блока, Христос показан как мистический образ вне пространства-времени; нигде не говорится о том, что в апреле 1918 Христос воскресает в другом смысле, чем он воскресал в иные годы и тысячелетия.
СКЛАДКИ
Р. В. Иванов-Разумник, сравнивая пять последовательных редакций Петербурга, отмечал изменения авторской позиции за годы работы над романом вплоть до "противоположности диаметральной"3. Это естественно: время идет, автор меняется и меняет уже написанный текст. Собственная история текста соответствует истории его автора, но чужда фабуле самого текста. Если идеи меняются так быстро, как это было свойственно Андрею Белому, то большой текст приходится завершать уже после того, как его первоначальные идеи отжили свое. Вбирая в себя фрагмент интеллектуальной истории автора и его эпохи, текст противоречит собственным основаниям. Согласно Иванову-Разумнику, последовательные редакции Петербургавсе больше отдалялись от СГ, который они должны были продолжить, обрубали сюжетную преемственность и меняли идеологические акценты. Более гипотетически подобный феномен можно проследить и внутри текста, который существует в единственной версии, как СГ. По мере того, как писался текст, его интенции менялись; но они сохранились в нем, образуя своего рода сюжетные складки и эмоциональные несогласованности. В этом внутреннем пространстве текста развертываются его противоречия, главная его динамика, для одних читателей разрушительная, для других продуктивная.
1 Там же. 402.
2 Р. Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый. Петроград Колос, 1923,99, 108. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Я стою на позиции "русского" символизма, имеющего более широкие задания: связаться с народной культурою без утраты западного критицизма,
вспоминал Белый свои взгляды во время написания СГ. Эту свою национальную программу он противопоставлял программам Эллиса ("латинизация символизма") и Метнера (его "германизация"). О том, что "русский символизм" значил для самого Белого, можно попытаться судить по программной статье близкого к нему Сергея Соловьева Символизм и декадентство:
Символизм не умер. В России — прекрасная почва для его процветания. Еще почти не тронуты сокровища нашего народного творчества, символы наших былин, наших сказок [...] Нива вспахана и ждет сеятеля. У нас есть свой национальный миф3.
Итак, Белый пытается "связаться с народной культурою" и приобщиться к "национальному мифу". В СГ именно это пытался сделать Дарьяльский. "Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!", — написано в СГ. Их ждет там Смерть, но чара "русского поля" неодолима, и угроза Смерти составляет важную часть этой чары. Даже образованные, даже те, кто получил свое образование за границей, — никто не избегнет той же русской судьбы. Ее фатальный ход предсказуем, но не отпугивает мужчин и должен быть признан женщинами:
Слушайте, жены [..] кто тот благовест слышал, тому в городах покою нет; только измается в городе он; полуживой, убежит за границу; да и там покою ему не найти никогда. [...) и в сумасшедшем-то он побывает доме, и в тюрьме; кончит же тем, что вернется к тебе, о русское поле! (302-303).
Это те же интонации, что в Пепле: стремление уйти, признание тяжелой доли ушедшего, мазохистское удовольствие самоуничтожения в российском пространстве и вместе с ним:
За мною грохочущий город На склоне палящего дня. {...) Россия, кула мне бежать От голода, мора и пьянства? [...) Кляну я, рыддя, свой жребий. Друзья и жена далеки. [...] Чтоб бранью сухой не встречали Жилье огибаю, как трус [...] Исчезни в пространство, исчезни Россия, Россия моя!3
Это могли бы сказать и Добролюбов, и Дарьяльский. Внутренний монолог последнего звучит на многих страницах СГ, и авторское сочувствие к нему вполне очевидно. Но фабула С Г, которая тоже придумана Белым, противоречит этому монологу. Если русское поле полно красоты и чары, то откуда в нем столько плохих людей и так мало хороших; а если Народ так отвратителен, как показано в СГ, то зачем
1 А. Белый. Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего клейкого и художественного развития — в его: Символизм как миропонимание. Москва: Республика, 1994, 450.
2 С Соловьев. Символ и чм и декадентство — Весы, 1909 5. 4-56. 1 Белый. Пепел.
Целыйтут же потрачено столько красивых слов о любви к нему и к его песням? Фабула СГс ее ужасной финальной сценой находится в неразрешимом противоречии с лирическими отступлениями этого же текста. Внутренняя проблема СГ становится особенно ясной при сравнении с Бесами. В обоих романах авторы утверждают свою любовь к Народу и показывают живущих среди него убийц; но в Бесах это сделано для того, чтобы сказать, что эти люди — не Народ, тогда как в СГ, наоборот, автор говорит, что показанные им персонажи и есть Народ.
Итак, идеи С/колеблются между двумя авторскими позициями. Одна отражена в лирических отступлениях СГ, и ее можно характеризовать как про-народническую. Другая позиция заключена в фабуле СГи особенно в финальных его событиях, в разочаровании героя и его отвратительном убийстве. Эту позицию СГ, в историческом плане резко антинародническую, Вячеслав Иванов назвал "метафизической клеветой на (...) тайное темное богоискательство народной души"1. Была то клевета или нет, но идеи Белого в момент окончания СГ отличались и от общего для символистов сочувствия к русским Сектам, и от собственной позиции Белого при написании предшествовавших частей текста. Возможно, в ранних версиях СГ сектанты задумывались более симпатичными людьми, вроде Степки; их контакт с социалистами сулил России новые перспективы, а Дарьяльский умел передавать им свои идеи и перенимать у них народный опыт. В таком случае его любовь к народной красавице должна была привести его в новое состояние, в котором он стал бы, подобно своим друзьям и учителям, свободен от личности, Культуры, насилия и пола. Предельной метафорой такого развития сюжета было бы добровольное оскопление героя, физическое или духовное1. Но под влиянием веховских настроений Белый пересматривал свои идеи как раз в процессе работы над текстом, и получилось иное: не апология опрощения, преображения и революции, а обличение исторических ошибок, беспочвенных надежд и бессмысленных жертв. Колебания эти смягчены естественной для романа игрой между позициями автора и рассказчика. В СГ рассказчик хоть и не такой глупый, как в Бесах, но тоже не понимает происходящего. Но в Бесах рассказчик дистанцируется от всех героев, а в СГ он почти сливается с Дарь-яльским2.
На противоречие внутри СГ немедленно обратила внимание критика, причем не понравилось оно представителям обоих литературно-политических флангов. Внутренняя по отношению к тексту, никак не разрешенная Белым оппозиция давала возможность делать из этого текста выводы, прямо противоположные друг другу, чем и занимались ранние рецензенты СГ. Этнограф. Алексей Пругавин считал ро1 В Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого "Петербург") — в его: Собрание сочинений. Брюссель, 1987, 4, 620.
2 Па неясность позиции рассказчика в СТобратил внимание М. Бахтин в его: Лекции об А Белом, Ф. Сологубе, А. Блоке, Есенине (в записи Р. М. Мирской). Публ. Г. Бочарова — Мишке. Карнавал. Хронотоп, 1993. 2-3, 138; свежее исследование этого феномена см. Roger Keys. The Reiuciani Modernist Andrei Belyi and the Development of Russian Fiction. 1902-191 * Oxford Clarendon, 1996. Чисть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
маны Мельникова-Печерского (На горах), Мережковского (Петр и Алексей), Белого (Серебряный голубь) и Пимена Карпова (Пламень) единым потоком клеветы на Сектантство: от романа к роману сектанты показаны все большими распутниками, писал Пругавин1. Сам когда-то причастный к нечаевскому делу и вполне разделявший народнические идеи, Пругавин не заметил, что в той же последовательности, от Мельникова к Карпову, рос восторг авторов перед уникальностью изображаемой ими русской жизни. Александр Амфитеатров объявил СГ "сектантской небылицей в лицах" и, играя словами, оценил его как "простофильство" (в смысле любви к простому Народу и одновременно — глупой наивности). Учителями Белого в его "про-стофильстве" Амфитеатров называл Константина Леонтьева, московского юродивого Ивана Корейшу и основателя русского скопчества Кондратия Селиванова2. Подмечая этнографические ошибки Белого, Амфитеатров считал, что он показал "не хлыстовскую Секту, а какую-то другую, свою собственную"3. Наиболее остро критик реагировал на внутреннюю противоречивость текста СГ, не находя способа ее осмыслить, он признавал роман полной неудачей автора.
Белый сделал сектантов пьяницами, похабниками, трусливыми, бестолковыми убийцами. — и зачем? Непонятно; а с другой стороны, в восторге перед ними он употребляет все старания, чтобы подчинить читателя их простофильскому обаянию4.
Действительно, воспринять двойственность текста как такова легче на основе критического опыта, связанного с идеями деконструкции, чем на основе реалистических и символистских моделей, с которыми работали читатели 1910-х годов. Сложнее других была позиция Бердяева. Его рецензия была опубликована в Русской мысли и называлась Русский соблазн: между двумя этими формулами и возникало основное напряжение в статье Бердяева. Вместе с Дарьяльским чувствуя романтическую привлекательность русского Сектантства, Бердяев был в восторге от текста, в котором это* соблазн моделировался художественными средствами; вместе с Белым борясь против националистического "соблазна" в собственной душе, Бердяев считал мысль автора не вполне ясной и недостаточно мужественной. Фактически критик подмечал в СГ расхождение между его поэтикой, дающей эстетическую санкцию голубям, и его сюжетом, в котором голуби подвергаются этическому осуждению. В другой своей статье Бердяев утверждал значение этого текста как исторического открытия:
А. Белый художественно прозрел в русском Народе страстную мистическую стихию, которая была закрыта дтя старых русских писателей, создавших традиционно народническое представление о Народе. Этой стихии не чувствовали славянофилы, не чувствовал и Л. Толстой. Только
1 А. Пругавин. Бунт против природы (о Хлыстах и х*1ыстовщине}. Москва: Задруга. 1917, 1, 30.: А. Амфитеатров. Литературные впечатления — Современник, 1911, /, 327.? Там же. 343. * Там же, 346.
Достоевский знал ее, но открывал ее не в жизни Народа, а в жизни интеллигенции1.
Двойственность Белого не осталась незамеченной и Вячеславом Ивановым; но в отличие от Бердяева, он не видел в этом никакой ценности. "В белую Фиваиду на русской земле поэт, я знаю, верует. Но чаемое солнце, по его гороскопам в Серебряном голубе, взойдет все же с Запада"; — отмечал Иванов. Он особенно сетовал, что "русское томление духа" не получило изображения в Петербурге! — Действительно, если сравнить оба романа Белого с Русской идеей Иванова, то различие позиций становится очевидным. Одновременно с СГ Иванов провозглашал новое народничество и давал ему интерпретацию, возвращавшую по крайней мере к Щапову: "Народная мысль не устает выковывать, в лице миллионов своих мистиков, духовный меч", а задача Интеллигенции — слушать результат этой подпольной работы и подчиняться ей "равно в духовном сознании и жизни внешней". Иванов знает, что этот путь — "самоубийственное влечение кугаше-нию в народном море всего [...] возвысившегося"; но тогда, в 1909 году, он с энтузиазмом противопоставлял все это анти-народнической позиции Вех. Иванов говорит то же. что делает Дарьяльский; обоим одинаково свойственны колебания, по слову Иванова — "бессильная попытка что-то окончательно выбрать и решить, найти самих себя, независимо определиться"3. Но Дарьяльский честнее, и идет он дальше, до Смерти; а может быть, это только отличие литературной фантазии от живого человека.
СТЕПКА
Владислав Ходасевич выявлял повторяющийся эдиповский сюжет романов Белого начиная с Петербурга: во всех них, как показывал исследователь, неизменное значение имеет один важнейший мотив — отцеубийство4. На Ходасевича наверняка влиял очерк Фрейда Достоевский и отцеубийство; но эссе Ходасевича о Белом, которые кажутся психоаналитическими по своим результатам, вряд ли являются таковыми по своему методу5. Ходасевич реагировал не на скрытое, а на вполне явное содержание текстов Белого; рассказывая о них в терминах, которые современному читателю кажутся специально фрейдистскими, Ходасевич мало где выходил за пределы того, что рассказывал
1 Н. Бердяев. Темное вино — в его: Судьба России. Санкт-Петербург, 1918, 53. Вяч. Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого "Петербург") — Собрание сочинений, 4, 620.
3 Вячеслав Иванов *0 русской идее" — в его: Родное и вселенское. Москва: Республика, 1994, 368.
4 В. Ходасевич. Аблеуховы-Летаевы-Коробкины; в мемориальном докладе 1934 года (В. Ходасевич. Андрей Белый — в его Колеблемый треножник. Москва: Советский писатель, 1991) он распространил тот же способ анализа наличность Белого, показывая миграцию мотивов из жизни в текст.
? Ср. критический ответ Ходасевича на психоаналитические штудии Федора Досуж ко на в области пушкиноведения В. Ходасевич Книги и люди Курьезы психоанализа — Возрождение. 15 июля 1938. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
о себе сам Белый, и того, как он это сам называл. Ходасевич делал лишь то, что он всегда делал как филолог и критик — собирал и обобщал материал, прямо содержащийся в тексте. Он не строил гипотез о подсознании автора, а наблюдал повторяющиеся структуры в продуктах его сознания.
Другой стороной того влечения к матери и стремления убить отца, которые Ходасевич обнаружил у Белого, а Фрейд — у остальных мужчин, является страх. В соответствии с классической теорией, он принимает форму страха кастрации, но редко осознается как таковой. У Белого этот комплекс чувств принимал столь ясную форму не только потому, что он осознавал свою агрессивность в отношении отцовской фигуры, но и потому, что легко накладывался на литературные {Золотой петушок) и исторические (русское скопчество) подтексты. Культурное опрощение, растворение в Народе, жизнь в Секте, участие в радениях естественно перетекали в добровольное оскопление героя. Такой финал соответствовал бы логике отказа от позитивных признаков Культуры, важнейшим из которых, наряду с собственностью, является сексуальность; такой финал вписывался бы в историческую этнографию русского Сектантства, дать художественный образ которой хотел Белый; и он был бы сильным и верным символом русского народничества в его эволюции от подпольного терроризма к сентиментальному Толстовству. Если бы Белый пошел по этому пути, он бы опередил Блока, который в Катштне дал не очень ясный, но зато восторженный образ Скопца-революционера, и Платонова, который в Иване Жохе и, менее определенно, в других текстах использовал скопчество как идиому русской утопии. Но позиция Белого в СТбыла прямо противоположна позиции Блока. Белый писал не интеллигентскую апологию революции, а предупреждение о ее страшных последствиях для Интеллигента. Народничество Дарьяльского приводит его к физической гибели, и конечное намерение Белого состояло в том, чтобы показать Смерть героя безо всякой амбивалентности, во всей ее отвратительной необратимости; и испугать читателя, убедить его не повторять путь героя.
В силу своих личных особенностей или исторических особенностей своего времени, Белый осознавал такие свои желания и чувства, которые человек другого склада и другой Культуры обычно признает лишь с помощью априорных схем или того тонкого принуждения, которое связано с аналитической ситуацией, Поэтому, наверно, Белый так негативно относился к Фрейду, его близкому предшественнику и конкуренту, которому он ничем не был обязан; и потому же другие люди, соприкоснувшиеся с Белым, подобно Эмилию Метнеру или Сергею Соловьеву, нуждались в профессиональном анализе1. Эта
1 По словам Берберовой, Белый о Фрейле слышал, но его не читал; см Nina Beiberova A Memoir and a Comment: The Circle of Petersburg — Andrey Bely. A Critical Review The University Press of Kentucky, 1978, 115-126. Об отношении русских символистов к психоанализу см. Эткинл. Эрос невозможного. История психоанализа в России, гл.2, психоаналитические занятия Метнера подробно рассмотрены в: M. Ljunggren. The Russian Mephisto. A Study of the Life and Work of Emilii Medtner. Slokholm, 1991.роль Белого не вполне уникальна; другими примерами в русской литературе являются психологические поиски Розанова, Зощенко, Набокова, тоже независимые от Фрейда и в некоторых пунктах ему параллельные. Их самостоятельность остается недооцененной, когда тексты подвергаются анализу так, будтоони представляют собой первичный материал типа сновидения; на деле они более похожи на его интерпретацию, уже написанную коллегой, не совсем психоаналитиком, но и далеко не профаном. Такой материал подлежит, конечно, критике и деконструкции. Но прямой его анализ, не учитывающий специфических интересов и методов коллеги, был бы упрощением и неуважением.
Ходасевич, которому экология С/"была столь же чужда, сколь близок был ему фон Петербурга, пропустил в своем анализе ранний и. кажется, ключевой для всего замысла Белого эдиповский мотив в СП. Его носитель — Степка, "важная птица" (211), организатор "тайной милиции" голубей (220). Уже Валентинов чувствовал центральное значение этого персонажа2. Степка познакомил Дарьяльского с голубями и свел его с Матреной, но не захотел делить ее с собственным отцом. Ссора их изображена со всем натурализмом: "парнишка, потеряв честь и разум, харкнул да и плюнул в родителево лицо, кидался на почтенных лет родителя с ножом, и в довершение безобразия разбил на его голове увесистую банку с вареньем* (245). Последняя деталь перекликается с Балаганчиком Блока: герой Балаганчика истекает клюквенным соком, герой СГ отмывается от вишневого варенья. Разобравшись с отцом эффективнее всех своих младших братьев в прозе Белого (Аблеуховых-Летаевых-Коробкиных, о которых написал Ходасевич), сектант Степка покидает родные края, чтобы больше никогда туда не вернуться (248). Но мы вновь встречаемся с ним в Петербурге, где он вступает с Дудкиным примерно в те же отношения, в которых был с Дарьяльским. Дудкин выздоравливает от своего бреда под народные песни, которые принес Степка, и имитация Белым хлыстовских распевцев в них вполне очевидна3. По пути из Це-лебеева в Питер Степка задержался на месяц в Колпино, где "свел знакомство с кружком" сектантов, собрания которого посещают "иные из самых господ". О том, что там они делают "все вместе", герой и автор решили нам не рассказывать4.
1 Мотив борьбы с отцом появляется уже в рассказе Адам, в котором справедливо видят предшественника СГ; см. об этом: Charlotte Dug, las. sAdam and Modern Vision — Andrey Bely A Critical Review Ed. by Gerald Janecek. University Press of Kculucky, 1978, 56-70.
2 Валентинов. Два года с символистами, 194. Например, "Прости. Исусе! (...) Дом продам — нищим раздам, Жену отпущу — Бога сыщу" — А. Белый. Петербург. Москва: Наука, 1981, 301; хлыстовские мотивы этих песен остались неотмеченными в комментариях к Петербургу.
4 Белый Петербург, 103: отношения Степки и Дудкина в трилогии Белого рассмотрены в Pekka Pesonen. Vallankumouksen henki hengen vallankumouksessa. Tuiki elm a Andrei Belyin romaa-nista"Peterburg" jasenaatetausiasia. Helsinki, 19S7, 351-353, анализ идей Степки в связи с хрис-тологическими мотивами Петербурга см.: П. Песонен. Образ Христа в "Петербурге" Андрея Белого — Литературный процесс: внутренние законы и внешние воздействия = Ученые записки Тартуского государственного университета, £97. 1990, 102-118
404 Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Мы, однако, узнаем о Степке интересную подробность: он писатель. Перед тем, как покинуть Целебеево, он пишет "вступленье к замышленной повести". Белый приводит оттуда цитату размером в полстраницы; не имея ничего общего с сектантскими текстами, она написана подчеркнуто по-гоголевски ("было вовсе не тихо, а, напротив того, очень даже шумно — не угодно ли, пожалуйте", 248). Згой автоцитатой или, может быть, автопародией Белый показывает, что именно Степка воплощает здесь авторское я. Может быть, текст СГ и Петербурга написан Степкой? Во всяком случае Степка — единственный сквозной персонаж в задуманной Белым трилогии Восток и Запад, которая должна была состоять из СГ, Петербурга и третьего тома Невидимый град. Возможно, Белый задумал формальный эксперимент по превращению периферического персонажа в невидимого автора, который должен был обнаружиться в последнем томе, появившись из текста подобно самому Клтежу. Во всяком случае, если Дарьяльский ушел из писателей в сектанты, то Степка выходит из сектантов в писатели: встречное движение, которое по праву стало бы символом эпохи.
Не исключено, что по ходу задуманной трилогии Белый намеревался каким-то способом воскресить Дарьяльского. Намек на предстоящее спасение героя есть в предисловии к СГ. "я счел возможным закончить эту часть без упоминания того, что сталось [...] после того, как [...) Дарьяльский покинул сектантов" (30; курсив мой). Еще одной косвенной уликой может быть письмо, которое в Петербурге Дудкин зачитывает Степке, а тот одобрительно говорит "так оно, во, во, во". Письмо это Дудкин получили из-за границы от некоего политического ссыльного. Четыре его версии в разных редакциях романа были проанализированы Ивановым-Разумником, который лучше всех знал и рукописи Белого, и его замыслы. Согласно выводам Иванова-Разумника, письмо "сперва должно было, очевидно, стать осью всего романа, но [...] от редакции к редакции становилось все бледнее и невразумительнее [...] мы, читатели, решительно не понимаем причин одобрительных звуков Степки"1. Разгадку, с точки зрения публикатора, давала найденная им версия этого письма. Иванов-Разум ник, однако, не ответил на дальнейшие вопросы, порожденные его анализом: на каком основании он считал это письмо центральным для романа? почему Белый в своей переработке текста не разъяснял значение этого письма, а, наоборот, сокращал его и делал все менее понятным? и наконец, кто автор этого, по формуле Разумника, "загадочного письма"?
В самом полном варианте, опубликованном Ивановым-Разумником из рукописи 1910-1911 года, это письмо содержит ссылки на пророчества Соловьева и "нижегородской сектантки"2; на близкое уже "эфирное явление Христа"; на связь русского терроризма с "садизмом" и "мазохизмом". Письмо написано тоном раскаявшегося революционера, который обличает заблуждения своих младших коллег "та же все бесовщина".
1 Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый, 146
2 По-видимому, речь идет об Анне Шмидт, что подтверждается связью "нижегородской сектантки" с Соловьевым, однако она обозначена инициалами H. П. (там же. 148).
ЦелыйАвтор пережил опасный кризис, из которого сумел спастись: "одно святое лицо вырвало меня из нечистых когтей". Тем не менее он продолжает верить: "России особенно будет близко эфирное явление, ибо в ней колыбель новой человеческой расы, зачатие которой благословил сам Иисус Христос". Последнее указание, очень специфическое, указывает на фабулу СР. от Дарьяльского ожидалось именно такое "зачатие". Автор письма хоть и чудом спасся "из нечистьгх когтей", но продолжал верить в то, во что верил Дарьяльский. Может быть, эти темные намеки, помещенные на центральное место в Петербурге, должны были готовить Степку и читателя к чудесному спасению Дарьяльского, к его новой роли западника- эмигранта, к его обличениям революционной "бесовщины" и "восточного хаоса", к третьему тому Востока и Запада, в котором герои должны были воскреснуть, а оппозиции слиться. Можно вообразить, что выживший Дарьяльский мог бы стать героем не осуществленного Белым романа Невидимый град. Вернувшись из эмиграции, он ходил бы по любимым полям вместе с Аблеуховым и неизменным Степкой и дал бы синтез Востока и Запада, привязанный к легенде о Китеже. По мере того, как исторические события делали этот замысел менее релевантным, Белый перерабатывал тексты, выпалывая посаженные когда-то ростки будущего сюжета. Предисловие к СГбыло выпущено Белым из берлинского издания 1922 года; и с каждой редакцией Петербурга все большим сокращениям подвергалось "загадочное письмо".
СРЕДИ ВЕХ
Круг общения Белого в первую половину 1900-х годов изучен очень полно; о конце десятилетия мы знаем меньше1. В его позднейшем самоанализе видна неудовлетворенная тяга к общинной жизни: "я искал людей и общений не кружковых, а катакомбных, интимных"2, стремился "к мистерии, обряду, своего рода трапезе душ"* и "новой коммуне"4. Его мысли кружатся в знакомом пространстве религиозных, эротических и психологических исканий: "я в то время лелеял мечту об организации своего рода ритуала наших бываний и встреч, о гармонизации самих наших касаний друг друга, вызывающих хаос и разорванность сознания"5. Проблематизируются самые простые, первичные акты человеческих отношений, вплоть до касаний; касания эти, как они есть, вызывают один хаос, но коллектив и ритуал могут организовать их в небывалую гармонию. Белый вспоминает и идею групповой воплощенное™ в божестве, которая была в центре увлечений юных соловьевцев: "проблема коммуны, мистерии и новой общественности пересеклась с мыслию об организации самого индивидуализма в своего рода интер-индивидуал", — зашифровывал Белый.
1 См.: А. В. Лавров. Андрей Бедыйв 1900-е годы. Москва: Новое литературное обозрение, 1995.
2 А. Белый. Воспоминания об Александре Александровиче Блоке — Записки мечтателей, 1922, 6; акт. по републикации Bradda Books. Letchworth, 1964, 58.
3 Там же. 102
4 Там же, 104.
5 Там же, 58.
406 Чарть > ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Коммунитарным эротизмом окрашены сложные и почти симметрические отношения Белого с тремя парами — Блоков, Мережковских, Брюсова и Нины Петровской. "6 грезах о коммуне (...) я сознательно допускаю мифологический жаргон, источник скорого чудовищного непонимания меня со стороны, например, Блоков, приписавших [... [хлыстовский, сектантский, мистический смысл моим эмблемам"1. Но Белый обвинял Блока как раз в том, что делал по отношению к нему сам. Как мы видели, рецензии Белого на Блока полны "хлыстовских" интерпретаций его творчества. Они восходят к давним "лапановским" идеям Сергея Соловьева, Блока и самого Белого; и к тем беседам о Хлыстах, которые Белый, как мы видели, на вершине душевного кризиса вел с Метнером и Андреем Мельниковым. Психотерапевтическая находка Метнера, объяснившего несчастную любовь Белого к Л. Д. Блок следствием хлыстовской магии, наверное отразилась в описаниях любви Дарьяльского2.
После крушения надежд на объединение с женатыми друзьями в "ячейку-коммуну" писатель попытался найти удовлетворение на более традиционных путях; именно в это время он пишет СГн задумывает Петербург. Эти годы проходят в союзе Белого с Асей Тургеневой и в общении с тремя искателями новых идей, политиками-литераторами, которые конкурировали за влияние над входящим в моду писателем: марксистом Николаем Валентиновым, бодлерианцем Львом Кобылинским-Эллисом и пушкинистом Михаилом Гершензоном. Последний был занят в это время строительством контр-идеологии, вскоре воплощенной в знаменитом сборнике Вехи. Факт и время их дружбы существенны для понимания этого критического момента русской интеллектуальной истории: Михаил Гершензон и Андрей Белый находились в самом тесном контакте именно тогда, когда один из них составлял Вехи, а другой — писал СГ3.
Белый сблизился с Гершензоном "в конце октября или в начале ноября 1908 г."4. Приводя эту датировку по памяти, Валентинов вряд ли знал о том, что именно в эти дни Гершензон занимался формированием сборника Вехи. Согласно недавним архивным изысканиям, "в конце октября — начале ноября 1908 r."s в Москве состоялась первая встреча авторов Вех. Их состав еще не определился, кандида
1 Белый. Почему я стал СИМВОЛИСТОМ, 441.
2 Биографические интерпретации СГ видят в Дарьяльском автопортрет Белого в его отношениях с Блоками (Н. Г. Лустыгина. -Тригеаия творчества" (А. Блок и роман А. Белого "Серебряный голубь") — Елоховский сборник-12. Тарту, 1993, 79-81; В. Н. Топоров. "Куст" и "Серебряный голубь" Андрея Белого, к святи текстов И О предполагаемой "внелитер.тгурной" основе их — Блоковский сборник-12. Тарту 1993, 91 — 109), а также портреты Александра Добролюбова (Бахтин. Лекции об А. Белом, Ф Сологубе, А Блоке. Ксенине, 139) и Сергея Соловьева (А. В. Лавров. Дарьяльский и Сергей Соловьев. О биографическом подтексте в "Серебряном голубе" Андрея Белого — Новое литературное обозрение. 1994, 9, 93- 110).
Валентинов Два года с символистами. 213; Белый. Между двух революций. Москва Художественная литература, 1990, 265; ср Лавров. Андрей Белый в 1900-е годы, 272. 4 Валентинов. Два года с символистами, 213
3 Примечания М А Колерпва. H. Пчотникова в Вехи. Из глубины. Москва Правда.)99),
501-502.
Ьелый 407
ivpbi предлагались и отвергались. В эти недели и месяцы Белый пос-юянно бывал у Гершензона, встречался и с другими авторами, но в шаменитом сборнике его статьи нет. Были ли тому причиной принципиальные или же личные разногласия с кем-либо из влиятельных уторов Вех, между самим Гершензоном и Белым установилась в это нремя редкая духовная близость. Благодарное и даже восторженное отношение к Гершензону отразилось в воспоминаниях Белого, для которых такого рода интонация очень не свойственна. После окончания Вех и С Г, Белый и Гершензон обсуждали проект издания совместного журнала; проект остался неосуществленным из-за разногласий с его вероятными сотрудниками1.
В своем предисловии к Вехам Гершензон писал о пересмотре ценностей народничества, "которые более полувека, как высшую святыню, блюла наша общественная мысль"2. Народолюбие означает на деле, жестко формулировал Сергей Булгаков, "высокомерное отношение к Народу"3. Эта позиция, одновременно анти-народническая и шти-интеллигентская, вызвала яростный поток критики. Более того, сами авторы сборника оказались несогласны друг с другом в отношении именно этой центральной его позиции. Отклоняющейся была точка зрения инициатора и составителя Вех, Гершензона. На центральный для всей книги вопрос об отношении Народа и Интеллигенции ее составитель отвечал иначе, чем большинство ее авторов. В его статье совсем отсутствуют объяснения ситуации в понятиях, внешних по отношению к индивиду, — социальных, экономических, по-л итических; и это тем более удивительно, что автором был профессиональный и заслуженный историк. Его призыв к русскому Интеллигенту предполагал обращение к себе и внутреннее саморазвитие — процесс скорее психологический или мистический, чем политический или исторический. Самыми настойчивыми оказываются метафоры душевной болезни и излечения.
Мы не люди, а калеки, все, сколько нас есть, русских Интеллигентов [...] Русский Интеллигент — это, прежде всего, человек, с юных лет живущий вне себя [...] Деятельность сознания должна быть устремлена внутрь, на самую личность. |...] Сонмище больных, изолированное в родной стране, — вот что такое русская Интеллигенция. [...] И не будет нам свободы, пока мы не станем душевно здоровыми (...) Наша Интеллигенция на девять десятых поражена неврастений [...] Снять цепи с того, кто поражен внутренним недугом, еще не значит вернуть ему здоровье.
Иными словами, политической революции недостаточно. Больные останутся больными при любом режиме, если не займутся самолечением. Рецепт Гершензона мистичен, и он не собирается этого скрывать: "Когда сознание обращено внутрь, когда оно работает над личностью, — [...] тогда оно по необходимости мистично". Центральное
1 М. А. Колеров. Не мир. но меч. Русская религиозно-философская печать от "Проблем идеализма" до * Вех". 1902-1909 Санкт-Петербург. Алетейя. 1996, 301-302. М. Гершензон. Предисловие к 1-му изданию — Вехи. Москва Правда, 1991, 9. 1 Булгаков. 1ероизм и подвижничество — Вехи. 64. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
место в его статье в Вехах занимает история английского пуританина Джона Беньяна, проповедовавшего духовное перерождение; такой же путь Гершензон рекомендует своим читателям1. Тут он присоединяется к устойчивой традиции: народники и их последователи, от Виктора Данилова до Горького, надеялись моделировать русскую революцию по примеру английской с ее святыми лидерами, мистическими перерождениями и союзом религиозных движений против Государства (а не по образцу французской революции с ее атеизмом и гильотиной). Публика, которая в отличие от Гершензона могла и не читать Беньяна, все же понимала смысл его послания. То перерождение, к которому призывает Гершензон, наделе подобно религиозному обращению; такими же "резкими переходами к новому бытию богата и летопись русского Сектантства", — писал в рецензии на Вехи К. К. Арсеньев. Но в современном культурном обществе, замечал он с иронией, ничего похожего обычно не происходит2.
Идеи автора Пепла, радикального критика Бесов, поклонника "кремневых людей" отличались от взглядов автора и организатора Вех. Но под влиянием общения с Гершензоном настроения Белого изменились. Как с сожалением вспоминал Валентинов,
к концу 1908 г. от его революционности не осталось ни малейшего следа. Гершензон ее выпотрошил из его головы. Прежде в речах и писаниях Белого [...] присутствовали антикапиталистические настроения и фразеология. [...] Все исчезло в процессе общения с Гершензоном3.
Для примера Валентинов описывает драматическую сцену своей беседы с Белым и Гершензоном: автор писавшегося тогда СТво всем соглашался с автором составленных уже Вех, а тот от слов Валентинова приходил "в бешенство"4. Если в сентябре 1908, во время памятной поездки в Петровское-Разумовское, Белый был несравненно радикальнее Валентинова, то к концу 1908 он оказался куда правее его. Валентинов своих взглядов не менял ни тогда, ни много лет спустя. Все это значит, что Белый коренным образом пересматривал свои политические взгляды как раз во время работы над Серебряным голубем5.
ГЕРШЕНЗОН
Но и идеи Гершензона оказываются противоречивы и изменчивы. Всего за несколько лет до Вех сам Гершензон верил во что-то вроде
1 John Benyan (1628-1688) был визионером, революционером и писателем. После участия в английской революции на стороне Кромвеля и тяжкого кризиса с галлюцинациями он вел жизнь бродячего проповедника, 12 лет сидел в тюрьме и там написал The Pilgrims Progress (167Б). Британская энциклопедия считает эту книгу "самым характерным выражением пуританских религиозных взглядов". Книга не раз переводилась в России.
2 К. К. Арсеньев. Пути и приемы покаяния — Интеллигенция в России. Санкт-Петербург: Земля, 1910, 1-7.
3 Валентинов Два года с символистами, 217
— Это, между прочим, дает основания сомневаться в достаточности "автобиографического" подхода к чтению СГ, согласно которому материал для романа составили впечатления, полученные в начале 1900-х годов от общения автора с Блоками"кремневых людей, пахнущих огнем и серою". Во время революции 1905 года историк рассказывал, как любимые им Чаадаев и Герцен предвидели победу социализма в России. "И так чудно воплощаются пророчества наших мыслителей [...] Социализм, как действительно массовый инстинкт — вот зрелище, которое в таких размерах Россия впервые показывает западному миру"1. Гершензон повторял тогда крайние идеи народнических агитаторов, подтверждавших свои революционные проекты русским фольклором. Социализм, писал Гершензон — "не теоретическая формула, даже не мысль, а смутное, но могучее влечение, проявляющееся в быте, в песнях и сказках народных". Это ключевая формула народничества: русский Народ имеет природную склонность к социализму, общинный инстинкт есть в нем до всякой пропаганды. Гершензон верил тогда в то же, во что вместе верили Ставрогин и Шатов, Кудеяров и Дарьяльский, Степка и Дудкин: "не суждено ли действительно этому могучему инстинкту русского Народа, вооруженному всей силою западной мысли, обновить мир?"2 Забавно, что в подтверждение своих слов Гершензон ссылался как раз на своего будущего врага Валентинова:
Когда агитатор приходил в рабочую квартиру — ему оставалось только оформить то, что в бессонные ночи неясными отрывками приходило в голову каждому из присутствующих [...] И быстро внедрялись в умы великие истины социализма, властно овладевая всем существом пролетария3.
После выхода Вех уже Валентинов писал о статье Гершензона: "противоречия, пошлости, напыщенное кликушество и сидящее на кончике языка народолюбие и славянофильство"4. Он видел в Гершензо-не классового врага, идейного реакционера и к тому же успешного соперника по влиянию на Белого. По-видимому, почву для сближения между Белым и Гершензоном давала не только непоследовательность позиции Белого, но и двойственность позиции Гершензона. Быстрое разочарование в революционных идеях изменило многие взгляды, но старая идея Народа-природы оставалась центральной. Гершензон по-прежнему видел в Народе естественного и целостного субъекта, наделенного сильными чувствами и единой волей, вроде литературного героя эпохи романтизма. Интеллигенция должна отказаться от своих претензий на просвещение Народа, а вместо этого сама должна работать и думать, как Народ: "чтобы сознание образованных жило такою же существенной жизнью, как и сознание трудящейся массы". Достигается это внутренним освобождением от груза Культуры, своего рода метафизическим аутотренингом. "Мне нужно не узнать научно цель бытия, а воспринять ее органически, то есть
1 М. О. Гершензон. Социально-политические взгляды А. И. Герцена. Москва, 1906, 14, 28.
2 Там же, 14.
5 Статью Вольского (Валентинова) см.: Новая жизнь, 19 ноября 1905; ссылку Гершензона на Вольского см; Гершензон. Социально-политические взгляды А. И Герцена, 14.
4 Н. Валентинов. Наши клирики — в кн... В защиту Интеллигенции Москва: Заря. 1909, 101 — 115
410 Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
вернуться в состояние дикаря или животного". — писал Гершензон как раз тогда, когда задумывались и Вехи, и С/1.
В анти-народническом контексте Лед: давние метафоры культурного опрощения, мистического растворения, социального нисхождения звучали слишком контрастно; и уходя от нового их повторения, Гершензон заостряет тезис еще больше, перо нажимает слишком сильно. Начав Вехи призывом переоценить старые идеи русской Интеллигенции, Гершензон в последовавшей за ними статье повторяет эти идеи едва ли не в увеличенном масштабе.
Есть коренное различие между отношением Народа к имущим и образованным на Западе и этим отношением у нас. И там Народ ненавидит барина и не понимает его языка, но там непонимание и ненависть коренятся в умопостигаемых чувствах. [...| Там нет той метафизической розни, как у нас, (., (нет глубокого качественного различия между душевным строем простолюдина и барина (...] Оттого на Западе мирный исход тяжбы между Народом и господами психологически возможен: там борьба идет в области позитивных интересов2.
Иными словами, отношения Народа и высших классов на Западе имеют рациональный характер, и противоречия решаются позитивно; в России же эти отношения имеют природу "метафизической розни" и грозят гибелью если не НародуНарод неуничтожим — то Интеллигенции. Эта позиция зачеркивала усилия русских либералов, противопоставляя им смутные идеи "мистической ненависти" и "космического чувства". В этом был и смысл сентенции Гершензона, которую левые критики Вех прозвали "ужасной фразой": "каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с Народом — бояться [...| мы должны [...] ярости народной". Автор очевидно мечтает об этом самом слиянии; но условием ставит собственное перерождение, смену идентичности, отказ от того каковы мы есть, сословное самоубийство.
Современники сразу почувствовали двойственность Гершензона и, в обоих лагерях, расценили ее как угрозу. Петр Струве спешил отмежеваться от своего соавтора по сборнику, указывая на родство его взглядов со славянофильством и Толстовством. В новой религии Гершензона мистические силы "прикрепляются [...[к наименее твердой, наиболее зыбкой и текучей части космоса — "Народу"", — писал Струве5. Иными словами, Народ вновь подставляется на место Бога, только на этот раз не благостного и справедливого, как у славянофилов, а грозного и яростного, как у иудеев. Гершензон принимал вызов: "какой же я славянофил! Я, как вы знаете, еврей", — отвечал он Струве1. Но оба они знали, что проблема глубже этих полемических приемов.
"Что такое Народ?" — задавал Струве самый важный из вопросов. Гершензон определял Народ как носителя "космического чувства". Это термин Уильяма Джемса, философия которого была, впрочем,
1 fimior
3 Струве. На разные темы — Русская мысль, 1910. 2, 188.
4 Гершензон. Ответ П. Е. Струве — Рус екая мысль. 1910. 2, 180пчень далека от популизма1. Для Струве это "наиболее темная из всех народопоклоннических характеристик"2. Народничество, считает редактор Русской мысли, опасно потому, что ведет к мистическому национализму или, как сказали бы немного позднее, фашизму: "наро-допоклонство неотвратимо [...] влечет за собою мистически-националистическую идею богоизбранного Народа, Народа — Богоносца". В ответ Гершензон утверждал подобно Толстому, что "космическое чувство" тем более доступно людям, чем меньше они знают, чем хуже образованны; и потому Народ определяется не по национальной принадлежности, а исключительно по уровню образования. "В противоположность образованным, накопляющим ненужное им богатство безличных идей, русский простой Народ, как, вероятно, и немецкий и всякий другой, живет хотя и бедной, но существенной духовной жизнью"3. Новая позиция Гершензона противоречила его собственной статье в Вехах, в которой постулировалось "коренное различие" между отношениями классов на Западе и в России. Обвиненный, по сути дела, в русском национализме, Гершензон находит выход в толстовской (и руссоистской) интерпретации популизма как культурного примитивизма. В результате он впадает точно в то состояние "простофильсгва", которое он и собранные им соавторы критиковали в Вехах. По Гершензону, Интеллигенция должна опасаться Народа; по Струве, Интеллигенции опасен не Народ, а собственные народнические идеи. Гершензон старается до предела углубить пропасть между Народом и Интеллигенцией; Струве же говорит, что она существует в основном в интеллигентских фантазиях. Обе полярные позиции были спрятаны в Вехах, а теперь они развиваются самостоятельно. Позднейшее творчество Гершензона и Струве показало, насколько отличны были друг от друга радикальный неоромантизм первого и умеренный либерализм второго. По своему эту дистанцию выявил отказ Струве публиковать Петербург Белого в Русской мысли в 19124. Позднее Струве писал, что русская литература "на разный лад (...| идеализировала Народ, понимаемый как простонародье": литературное народничество восходило от славянофилов к Блоку и Горькому, и только Тургенев, Чехов и Бунин имели иммунитет от этой болезни русской интеллигенции5. Это то самое "народничество, которое как-то входит в состав и большевизма, как исторической стихии", — считал Струве6.
1 Влияние Джемса играло первостепенную роль для авторов и читателей Вех. Перевод Разнообразия религиозного опыта появился в издании журнала Русская мысль в 1910, н разгар полемики вокруг Вех; вполне вероятно, что авторы, группировавшиеся вокруг Русской мысли, читали рукопись перевода в процессе ее подготовки к печати Интерес Гершензона к Бень-яну, вероятно, тоже стимулирован Джемсом.
2П Струве. На разные темы, 189.
Гершензон. Ответ П Б. Струве, 1Й0.
* Анализ мотивов Crpvae см.: R. Pipes. Struve Liberal on Ihe Right. 1905-1944. Cambridge: Harvard University Press, 1980, 194-195.
5 Петр Струве. И. А. Бунин — в его кн.: Дух и слово. Статьи О русской и западно-европейской литературе. Париж. YMCA-Press, 198!, 309
6 Петр Струве. Речь о Блоке и Гумилеве (1930) — там же. 283Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Между тем среди разных трактовок русской истории, содержащихся в статьях Вех и в последовавшей полемике, сбылся именно отклоняющийся прогноз Гершензона. Русской Интеллигенции, какой она была, скоро пришлось испытать "ярость народную" и разделить участь Дарьяльского. Современники видели в "ужасной фразе" Гершензона предостережение; они обсуждали, насколько оно соответствует действительной опасности. На самом деле это было искреннее признание в собственном влечении к смертельной угрозе, к потере идентичности, к гибели если не физической, то классовой и культурной: страстная фантазия, на которую имеет право всякий автор, но в данном случае ее осуществила история. Предреволюционные предчувствия Гершензона были столь же неопределенными, амбивалентными, обезоруживающими в отношении реальной опасности, как и предсмертные предчувствия Дарьяльского.
Давший в Весах восторженную рецензию на Вехи, Белый знал, на чьей стороне он выступает своим СГ. Не получив голоса на страницах знаменитого сборника, Белый пытался решить его проблемы в собственном полномасштабном тексте, который писался точно в то же время и в той же среде; но в своем анализе Белый пошел дальше. Сюжет, метафоры и противоречия Серебряного голубя — художественный эквивалент рассуждений, призывов и противоречий Вех. Основываясь на своем опыте и пользуясь своими методами. Белый отвечает на те же вопросы, которые ставили, каждый от имени своей науки, философы, социологи и политические аналитики. Роман Белого вмешивается в разногласия между Струве и Гершензоном, показывая: то, что отрицал Струве, существует; то, чего боялся Гершензон, действительно опасно; но Интеллигент, какой он есть, не готов сделать иного выбора
ОБРАЗ СОВЕРШЕНСТВА
В повести Белого говорит и действует тот самый Народ, который в русской литературе безмолвствовал так же часто, как часто говорили о нем и за него. С наглядностью живого, непосредственно увиденного факта Серебряный голубь утверждал существование Народа как мистической реальности. Народ кардинально отличен от мира образованных людей и живет по своим иррациональным законам. Подобно славянофилам и народникам, Толстому и Гершензону, Белый чувствует неотразимую привлекательность Народа и сполна воплощает это чувство в тексте. Но вклад Белого в анализ народной чары идет дальше. Интеллигент идет к своей Смерти несмотря на очевидные признаки бессмысленности своей жертвы и несмотря на пошлость тех, ради кого она приносится. В идеях обреченного чаре Интеллигента, как в глазах Дарьяльского перед гибелью, "ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения" (407). Вместе с Гершензоном, Белый привносит в традицию нечто сугубо новое: признание смертельной опасности Народа для интеллектуала и, соответственно, самоубийственного характера собственного народолюбия. Собственно литературными методами
Белый 413
Белый кодирует ту же ключевую оппозицию, что и Гершензон, и так же отказывается ее решать. Публицист объявил "слияние с Народом" желанным и смертельным для читателя делом. Поэт, признавая справедливость предостережения, показывает героя, который все равно идет туда, потому что это и есть его любовь, которая сильнее Смерти. Серебряный голубь и есть "ужасная фраза", развернутая в роман.
В конечном итоге автор СГсогласился с автором Бесов в осуждении убийства личности, совершаемого во имя любви к Народу. Но Шатов ничуть не хотел быть убитым; Дарьяльский же помогает своим нелепым убийцам. Неизжитое народничество не дает ему защитить себя от Народа и его ярости. В отличие от вполне раскаявшегося и монотонного Шатова, Дарьяльский многослоен и амбивалентен; но так же двойственен и Белый, который именно этим отличается от Достоевского времен Бесов. Перерабатывая текст под влиянием веховских настроений, осуждая неонародничество и показывая гибельность пути героя, Белый полярным образом менял ход повествования; но он оставил в целости многие элементы текста, которые показывают сектантов как средоточие истины и красоты. Ничего похожего на лирические отступления СГ нет в Бесах, где заговорщики компрометируются не только сюжетом, но и всей фактурой романа. В отношении современной ему истории Белый оказывается более диалогичен, чем Достоевский.
Если Блок и Булгаков, Гершензон и Струве пытались представить свои позиции как внутренне однородные, логически последовательные, то текст Белого сохраняет его полярные колебания. В пределах одного текста такая амбивалентность отражает неразрешимую противоречивость истории, которую чаще удается видеть, лищь прочтя множество спорящих друг с другом текстов. Автор колеблется вместе со своим героем и многими из читателей; его колебания отображают ту самую двойственность чувств, которая ведет героя к саморазрушению. Противоречия между эпизодами СГ те же. что и противоречия между статьями Вех и даже противоречия внутри статьи самого Гершензона. Но подобная разработка их возможна только в художественном тексте. Историк-публицист бессилен защищать позицию, содержащую внутри себя очевидное и неразрешимое противоречие.
Книга Гершензона Тройственный образ совершенства |1918] полна восторга перед народными бурями. В его пресыщенности Культурой и тоске по варварству автору мало и большевиков:
И снова, как встарь — ибо так было уже не однажды, — явится из диких степей Народ-всадник, всхормленный не отвлечением, а сосцами матери-природы, и пройдет на своих неутомимых конях наши страны, сокрушая воли, как ломкий тростник: каждый на коне — кипучий микрокосм; что ни человек, то личность. То будет в человеке победа Божьего образа над прахом, в который мы обратили себя: поистине, праведная победа1.
1 М. Гершензон Тройственный ofipai совершенства Месива типография юв-ва И Н Kvni-нерева, 1918, 92Вслед за этими всадниками, так похожими на блоковских Скифов, появляется сильный образ сумасшедшего столяра, очень похожего на героя СГ; там глава сектантов тоже является столяром, временами вполне сумасшедшим.
Тяжкое недоумение томит человека (...) Он еще стоит за верстаком, как тот столяр, и с виду усердно строгает, но в его глазах глухая тоска и зарницы безумия. Вдруг сумасшедший столяр точно проснется (. | и, озверев, начинает яростно рубить топором, [...] пока не искалечит рук; тогда он роняет топор и, сев в углу, беспомощно плачет, так что сердце надрывается слушать.
Мы не знаем, плакал ли столяр Кудеяров после гибели Дарьяльского; но Гершензон как будто сочетает обоих в самом себе и оплакивает свою неспособность сделать выбор между ними. Его партия в Переписке из двух углов вся заполнена этим плачем. "Современная Культура есть результат ошибки"; "мне мерещится, как Руссо, какое-то блаженное состояние"; и совсем как Дарьяльскому, хочется "в луга и леса". Красота только в соединении Народа с природой, а также в известных нам последствиях такого соединения:
Я ощущаю ее в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плутом, в глазах детей, (...) в простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, [...] особенно в страдании.
В ответ Иванов, не готовый повторять старые споры в новых условиях, отрекается от своей же "русской идеи", еще недавней своей апологии нисхождения, которая включала в себя все те же элементы — возврат к природе и Народу, опрощение, страдание. "Вы же, конечно, плоть от плоти (...) Интеллигенции нашей, как бы ни бунтовали против нее. Я сам — едва ли [... — 1 Опрощение — измена, забвение, бегство, реакция трусливая и усталая", — говорит он теперь и неспроста вспоминает бегунов: "Мы же русские, всегда были, и в значительной нашей части, бегунами"2. Самый сочувственный отзыв на Переписку из двух углов последовал от критика неожиданного, но компетентного: Виктора Чернова, основателя и лидера партии социалистов-революционеров. Совсем недавно неонароднические лозунги его партии привлекали больше голосов русских избирателей, чем чьи-либо другие. Теперь он находился в пражской эмиграции.
Тревоги и смутные порывы М. О. Гершензона не чужие нам, социалистам. [...] Социализм сам в значительной степени страдает и томится от того же, от чего страдает и томится М, О. Гершензон. [...] Урбанизму противостоит естественный, примитивный рустицизм, сохранивший всю полноту своих сил (...) на свежем, девственном, непочатом Востоке. [. J Социализм [...| идет к своему расширению, к обновлению элементами рустицита. Он (...) прикоснется, припадет [...] к матери сырой земле, чтобы набраться новых сил3.
1 Там же, 94.
2 Вячеслав Иванов. М. О. Гершензон Переписка из двухуглов. Петербург: 1921, 49, 16, 26, 62. 57.
— 1 Виктор Чернов. Индивидуальность и кризис Культуры — Воля России, 1922. 10
Ье.чыиЭкзистенциальную тоску Чернов интерпретирует в терминах, напоминающих о желании поехать на дачу. Он упрощает Гершензона; но ведь тот сам стремился к опрощению. Помещая Гершензона в исчезающее пространство между экзотическим Востоком и архаической Россией, Чернов видит и то и другое, увы, в равной мере через литературные штампы. Слова Чернова звучат совсем как голос чудом ныжившего, но ничуть не разочаровавшегося Дарьяльского.
Белый как раз в это время занимался "христопляской" в берлинских кафе, сам превратившись, по слову Цветаевой, в серебряного голубя, и вполне поверив в теорию выдуманного им когда-то Лапана1. Символично, что оба, Гершензон и Белый, вернулись из эмиграции в Советскую Россию, навстречу вполне предсказуемому концу, подобному судьбе Дарьяльского; символично и то, что судьба эта обошла именно их, еще раз демонстрируя свою собственную, судьбы, сложность и амбивалентность. Добрые молодцы не послушались урока пушкинского Золотого петушка; забыли они и концовку Серебряного голубя. Они жили, подобно героям Пушкина и Белого, завороженные женской привлекательностью и мистической загадочностью русской идеи; гибли, поддавшись чаре истории, колеблясь и в конце концов уступая ей личность, мужественность и жизнь.
КУДЕЯРОВ
Текстобежные интерпретации, представляющие реальную жизнь автора или читателя как продолжение литературного текста, связаны с поэтикой и этикой романтизма, придающего тексту жизнетворчес-кий характер. Русский символизм имел склонность доводить такого рода притязания до мыслимого предела. Но текст связан с историческими и биографическими реальностями и более скромным отношением, которое я называю текстостремительным. Материал, из которого сделан текст, втягивает в себя жизненные впечатления автора и связывает их с интертекстуальными аллюзиями. Получившиеся продукты свободно играют с жизненными впечатлениями и историческими познаниями читателя.
Хотя Белый наверняка понимал свою задачу не как описание типических представителей Народа, а как создание символических фигур, более реальных, чем сама реальность, опирался он на источники, обычные для любого писателя: личные переживания, литературную традицию, рассказы знакомых, газетные истории, контакты со специалистами. Свое значение в качестве источника информации имели традиционные описания эротических нравов русских Сект, по жанру граничившие с инвективой. Восходя к Дмитрию Ростовскому, они повторялись миссионерами и, более сдержанно, историками. Широкая Интеллигенция получила эти сведения через романы Мельнико-ва-Печерского, исторические сочинения Щапова, статьи в толстых журналах. Обычай Хлыстов- постников описывался так: "Каждый
1 В. Шкловский. Андрей Белый [1924] — в кн.: В. Шкловский. Гамбургский счет. Статьи — воспоминания — эссе. Москва Советский писатель. 1990. 237Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
совершенный1 член Секты мог избрать себе духовницу, с которой жил по духу, мог с нею спать, но греха не имел"1. Сравните сцены ласк между голубями у Белого, которые никогда не доходят до акта: "Дай-ка мне, любая, руку нахрудь к тебе положить [...) Мягкая у тебя хрудь, Матрена" (309). В Саратовской губернии эти постники назывались также голубцами, почти как "голуби" у Белого2; известно также, что у них был обычай взаимных избиений во время радения3.
"Я имел беседы с Хлыстами"4, — вспоминал Белый. Большее значение имело общение с сектоведами — профессионалами и любителями. Белый подчеркивал свое знакомство с материалами Бонч-Бруе-вича и Пругавина; но устная традиция играет в таких делах не меньшую роль, чем чтение. Среди собеседников Белого постоянно были люди, увлеченно изучавшие русские Секты, — Мережковские, Бердяев. Мельников-младший. Валентинов. Интересовался Белый и последними новостями в этой области. 19 мая 1917 года Волошин писал из Коктебеля:
Андрей Белый, который случайно был во время [февральского. — А. Э\ переворота в эсерской среде, рассказывал мне поразительные вещи об отношениях с[оциалистов]-р[еволюционеров] с сектантами; большинство с[оциалистов]-р|еволюционеров] благодаря этому общению настроено мистически и религиозно5.
Бердяев вспоминал, как предлагал Белому вместе сходить в сектантский трактир "Яма" как раз тогда, когда тот писал СГ. Белый, к удивлению Бердяева, отказался, полагаясь "лишь на художественную интуицию"6. Но писатель наверняка не избежал личного знакомства с сектантами. Степун встречал Белого "на полулегальных собраниях толстовцев, Штундистов, реформаторов православия и православных революционеров"7. Зимой 1919-1920 Белый жил в квартире своей знакомой, которую Ходасевич характеризовал так: "бывшая хлыстовка и "распутника", а ныне нервная, капризная эфироманка, хотя — добрый человек"".
Вернемся, однако, к сведениям, которыми мог располагать Белый в 1908. "С Тарусы и начался Серебряный голубь", — вспоминал он позже в разговоре с Цветаевой9. Его собеседница провела детство на
1 Д. Бондарь. Секты Хлыстов, шелапутов, духовных христиан, Старый и Новый Израиль и субботников и иудействующих. Петроград: типография В Д. Смирнова, 1916, 16.
Там же, 17; Е. И. Буткевнч. Обзор русских септ и их толков. 2-е изд., Харьков, J9J5, 145.
? Материалы к истории русского Сектантства и старообрядчества. Под редакцией В Д. Ьонч-Бруевича. Санкт-Петербург. 1908. 3.129. Может быть, самоназвание Целебеево надо расшифровывать через сексуальные правы Хлыстов, как составленное из корней цел- (ср фольклорное целка, девственница) и бить, битый.
4 А. Белый. Между двух революций. Москва: Художественная литература, 1990, 315.
1 Опубликовано в: К. Азадовский. Николай Клюев. Путь поэта. Ленинград. Советский писатель, 1990, 202.
6 Бердяев. Самопознание — Собрание сочинений. Париж: YMCA-Press, 1989, 2, 230.
7 Степун. Бывшее и несбывшееся, 215.
3 В. Ходасевич. Три письма Андрея Белого — Современные записки, 1934. 40, 264 * М. Цветаева. Избранная проза в 2томах. New York Russica, 1979. 2, 98. Л. К. Долгололов, не упоминая процесса тарусских Хлыстов, считал Тарусу историческим прототипом Пеле&еева;гарусской даче, Белый же никогда не бывал в Тарусе. О тамошних Хлыстах ему рассказывал Сергей Соловьев, очень интересовавшийся гем, что он называл "национальным мифом". Местная хлыстовская община стала известна в 1893 году, когда ее лидеры были признаны виновными в "принадлежности к тайной Секте, учение которой соединено с противонравственными, гнусными действиями"1; потом, после долгой борьбы, приговор был отменен в столице. Весь тарус-ский процесс шел под знаком, говоря словами эксперта, "специфической нервозности", которую порождали предполагаемые сексуальные особенности хлыстовских лидеров. В обвинительном заключении на хлыстовские эксперименты возлагалась даже ответственность за низкую рождаемость в Тарусе. Судя по тому, что приговор был отменен, обвинение не было доказательно. Но о самом суде в Тарусе рассказывали, конечно, годами.
Один из подсудимых, говорили на суде, 60-летний крестьянин К. Н. Г., прогнал свою жену и стал открыто жить "с девками-полюбовницами". Одну такую девушку он воспитывал в своем доме с 12 лет, лишил невинности в 17 и выгнал, когда она забеременела. До этого он унижал и мучил ее, — например, на ее глазах грешил с новой партнершей. Когда его упрекали за такое распутство, К. Н. Г. отвечал: "я учитель, я заслужу себе прощение, не то что вы"2. 69-летний И. К. Н-в, стекольщик, играл в общине другую роль; тарусские Хлысты звали его "белым голубем". Он начитан в "книгах мистического содержания"; "говорит он с редкой увлекательностью"; "большой знаток церковного устава"; "часто посещает храм Божий", — говорили на суде об этом обвиняемом (ср. о Кудеярове: "был же весьма начитан в Писании", и церковь тоже посещал аккуратно). Вставляя стекла, Н — в ходил из деревни в деревни, осуществлял связь между общинами и предоставлял их лидерам сведения о жизни их членов, которыми те пользовались при пророчествах. В свои немолодые годы И. К. Н — в предавался сексуальному разврату, инструментом которого было, говорили на суде, хлыстовское вероучение.
Н — в избрал своей специальностью пропаганду хлыстовщины среди крестьянских девушек [...] Первая мысль, которая внушалась им своим жертвам — это что брак законный есть блуд и должен быть заменен свободой ложа. Он первый пользовался плодами своего учения и потом уже пускал несчастных жертв своего сластолюбия по скользкой дорожке разврата3.
Эксперт, приглашенный обвинением, не отказывал Хлыстам и в некоторых симпатичных качествах. "Всякого посетителя поражают в
см.: Л. К. Долгополое. Творческая история и историко-литературное значение романа А. Белого "Петербург" — в кн. А. Белый. Петербург. Москва: Наука, 1981, 540.
1 Дело слушалось 24-27 февраля 1895 в Калуге по ст. 203 Уложения о наказаниях; на стороне обвинения выступал эксперт П. Добромыслов, написавший об этом деле, и вообще о та-русских Хлыстах, содержательную статью: П. Добромыслов. Несколько слов о современной хлыстовщине (по поводу тарусского дела о Хлыстах) — Миссионерский сборник, Москва, 1895, 149-157; 221-237; 293-314
2 Там же, 233.
14-5685
3 Там же, 313-315.
Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
доме Хлыста особенная чистота и хозяйственная домовитость, так редко встречаемые в обыкновенных избах наших крестьян". Хлысты — успешные миссионеры: "достаточно заразиться хлыстовским лжеучением одному семейству, и хлыстовщина в данной местности надолго свивает себе прочное гнездо"1. У них есть для этого специальные приемы: они действуют через женщин, которые являются наилучшими агитаторами. Для вербовки Хлысты, конечно, "избирают преимущественно молодых и красивых". Распространяясь в простом Народе, хлыстовское учение содержит представление только об одном лице Троицы, с которым сливаются остальные два (сектантский герой СГ верит в "единую сущность", 56).
Кажется вероятным, что "белый голубь" И. К. Н-в, стекольщик, является одним из прототипов "серебряного голубя" Кудеярова, столяра. Сергей Соловьев во время тарусского процесса был ребенком и мог знать о нем по позднейшим слухам; но скорее всего, Соловьев или Белый разыскали опубликованные материалы о процессе. Тарус-ские Хлысты, однако, не были увлечены политикой, что так важно для Белого; из материалов процесса ничего об их, как сказано в СГ, "сицилизме" не известно.
ВАЛЕНТИНОВ
История тарусских Хлыстов могла быть совмещена с историей политической пропаганды среди сектантов, которую Белому, вероятно, рассказывал Николай Вольский (Валентинов). Марксист и социал-демократ, Валентинов в конце 1900-х годов был партийным литератором, стоявшим на умеренных позициях и вскоре занявшим влиятельный пост в Русском слове. С Белым они близко общались до конца 1908 года. После революции Валентинов сотрудничал с новым режимом, писал речи для Дзержинского, а потом эмигрировал. Благодаря этому мы знаем его воспоминания.
Он родился в 1879 году в Моршанске под Тамбовом; отец его был местным предводителем дворянства. Брат другого известного революционера, Г. В. Плеханова, был в этом городке полицейским исправником2. Моршанск был известен местной скопческой общиной, открытой в 1869 году, и громким судебным процессом над этими сектантами. Легко предположить, что для Моршанска, как и для Тарусы, подобные события имели значение, и воспоминания о них продолжали жить десятилетиями*. Потом Вольский учился в Киеве и занимался подпольной пропагандой среди рабочих и сектантов.
В начале девятисотых годов в Киевской губернии и во всем юго-западном крае было много сектантов. О некоторых из них говорили, что они признают только Божью власть, симпатизируют социалиста чески м тео1 Там же, 296, 488.
2 Н Валентинов Встречи с Ленины"... Нью-Йорк изд-во им Чехова. 1953, 245
3 Когда Плеханова 1917 говорил Валентинову о Керенском: <*он не лицо мужеского попа, э скорее женского пола. Его речь достой на какой-нибудь Сары Бсрнар из Царевококшайска*. то за этим стояли их общие моршанские воспоминания, см — H. Валентинов. Наследники Ленина. Редактор-составите, ТО I Ф.мыптинский МОСКРЛ [епра. 1991, 187.
Белый 419
риям, хотят жить братствами [...] Это была не молодежь, а люди на 15- 20 лет старше (...| меня. В церковь они не ходили, ее порядки сурово критиковали, превосходно знали Библию, Евангелие и были очень религиозны. Ругательных слов [...] от них нельзя было услышать, водку не пили, табак не курили [...] Язык их, как и все их суждения, был достаточно коряв и смутен1.
В 1901 году Валентинова познакомили с л идером одной из сектантских общин Семеном Петровичем. Их контакт продолжался около 2-х лет, до очередного ареста Валентинова в 1903. Как и лидер голубей в СГ, Семен Петрович был столяром; в частности, он искусно выполнял заказы для конспиративных нужд, как, например, "буфет с секретными отделениями для хранения нелегальной литературы". В СГ столяр-сектант "заказы имел не только из Лихова — из Москвы", и к нему ходил за мебелью "всякий люд [...]: цыганы, сицилисты, городские рабочие, Божьи люди" (54).
Семен Петрович денег с социалистов не брал, а приглашал их учить сектантов. "Хотим жизнь человеческую понять и рассудить, а без посторонней помощи нам это сделать не легко. Вы — студенты, Народ образованный, мы — люд серый, сырой, малограмотный. Приходите к нам. Наверное поможете", — звал столяр. Валентинов не рассказывает о том, к какой Секте причисляли себя его знакомые. На Семена Петровича влияли сочинения Льва Толстого, но "правомерным толстовцем его назвать нельзя"2. Подобно столяру из романа Белого, Семен Петрович был начитан и мог цитировать Писание наизусть. Он верил, что "душа есть у человека, лошади, собаки, птицы, рыбы, дерева, цветочка, самой последней травки"3. Верил он и в мировую душу как совокупность всех существующих в мире душ, и из этой идеи выводил понятие совести.
Совесть и есть Бог, Поклоняться Богу значит быть совестливым. Бог [,.) не в иконах, не в церквах, а внутри человека. Только укреплением повсюду совести и будет осуществлено настоящее равенство, всеобщее брат-ство11.
Задолго до прихода пропагандистов, сектанты негативно относились к царю и правительству. С легкостью они согласились и с другим пунктом революционной пропаганды — передачей земли, фабрик и всего остального в общее владение; в кружке считали, что это "ясное, бесспорное, доказуемое толкование [...) Евангелия". Вывод Валентинова был таков: "Семен Петрович и его товарищи принимали основные социальные и политические пункты революционной программы, давая всему какое-то особое, совсем "немарксистское" обоснование". Похоже, киевские сектанты, собиравшиеся на улице с гоголевским названием Собачья тропа, мало чем отличались от придуманных Белым сектантов из деревни Кобылья лужа: "Степа бегал в Кобылью лужу со
1 Валентинов. Встречи с Лениным. 216-218
2 Там же, 228. 5 Там же. 227 4 Там же, 230Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
странными снюхиваться людьми, и они ему расписывали про то, что "аслабаждение" Народа приходит через Дух Свят" (211).
Согласие в программных вопросах для нужд практической политики важнее тех или иных "обоснований". Тем не менее работа с сектантами оказалась настолько трудной, что после этих встреч у одного из агитаторов "левый глаз начинал косить более обыкновенного"1, вспоминал Валентинов. Сектанты бомбардировали социал-демократов вопросами, не предусмотренными программой партии: "что такое совесть? [...] Что хотел показать и чему научить Иоанн Богослов в Апокалипсисе?" Главным источником противоречий оказался вопрос о насилии. Сектанты допускали применение забастовок, но возражали против пролития крови. "Расходясь с психологией всего кружка сектантов, мы с Виктором не боялись насилия, мысленно шли на него с подъемом", — вспоминал Валентинов взгляды своего косившего на левый глаз товарища2. Семен Петрович возражал очень содержательно: "Все зависит от того, насколько разовьется и укрепится в людях совесть. [...] Так и социализм. Он будет Царством Божьим на земле только в том случае, если люди будут добрые и совестливые"3.
Марксисты отвечали сектантам тоже цитатами из Апокалипсиса: "Социализация средств производства создает новые небеса и новую землю, она настолько изменяет человеческую натуру, что бедствия, зло и пороки прежней жизни будут казаться "мифом"" — так агитировали в 1901 году. Как вспоминал Валентинов, если бы у его товарищей по революционной борьбе спросили тогда, "будут ли в социалистическом обществе кошки есть мышей, а петухи драться", они бы ответили: "нет!"4. Взгляды этих людей, называвших себя социал-демократами, были более мифологическими, чем взгляды их собеседников-сектантов. Полвека спустя это признает сам Валентинов: "сектант-столяр оказался правым, более дальновидным и более зрячим, чем мы"5. За ходом этой дискуссии тогда следил Сергей Булгаков, бывший в Киеве профессором политической экономии. Булгаков заинтересованно расспрашивал Валентинова о ходе пропаганды среди сектантов, так что "некоторые" из вопросов, которые Валентинову приходилось обсуждать с Семеном Петровичем, "прямо совпадали" с теми, которые он тогда обсуждал с отходившим от марксизма Булгаковым6.
В 1903 году, познакомившись в Женеве с Бонч-Бруевичем, Валентинов написал по его просьбе три статьи для издававшейся им социал-демократической газеты для сектантов Рассвет. Появилась лишь одна, обзорная статья Валентинова с примечанием Бонч-Бруевича: "эти письма нам особенно дороги как плод непосредственной работы
1 Там же, 218. 7 Там же. 230.:> Там же, 231. "Там же. 231-232.
5 Там же. 235.
6 Там же, 233.нашего товарища среди сектантов"1. По поводу двух последующих статей, непосредственно рассказывавших о Семене Петровиче, Валентинов вошел в конфликт с Плехановым. Чтобы не подводить Бонч-Бруевича и его Рассвет, ему даже пришлось уничтожить рукопись. Но конфликт продолжался, и из-за него Валентинов поссорился уже с Лениным, а потом и вовсе перешел к меньшевикам. Похоже, что сектант Семен Петрович оказал немалое влияние на партийца Валентинова, так что вся эта история свидетельствует об успехе сектантской, а не революционной агитации.
Возвращаясь к СГ, заметим, что Валентинов охотно рассказывал знакомым о своем опыте пропаганды среди сектантов (например, в 1904 году Ленину, который "слушал с явным любопытством"2). Он подружился с Белым как раз во время его работы над СГ, и писатель был, наверно, самым заинтересованным слушателем истории о сектанте-столяре с улицы Собачья тропа. Очень похоже на хитрую стратегию Семена Петровича, на его контакты с Валентиновым и ненавязчивое его влияние на последнего, пересказана в СГ политическая программа Кудеярова:
примкнуть братьям-голубям к забастовщикам пора давно — пора с си-цилистами идти рука об руку, не открываясь до сроку сицилистам, и даже наоборот: направляя, где нужно, самих сицилистов этих — да-с: потому-что и сицилисты, хотя правду видят, да только под одним своим носом; а прочее все у сицилистов — дрянь (102).
ПТИЦЫ ЗЛА
Гиппиус писала в 1901: "Все больше "психология", а это слово теперешняя молодежь произносит — если б вы слышали, с каким презрением!" О герое должен рассказывать не сам герой, а символы его чувств, принадлежащие внешнему миру и связанные с ним самим отношениями, которые мы с некоторой натяжкой назвали бы метонимическими. В Небесных словах Гиппиус пыталась описать переживания героя через состояния неба — лучи, тучи и прочее вплоть до солнечного затмения, — но была неудовлетворена: "небо у меня так связано с психологией, а психология с жизнью, что их я не умею разорвать".
В С Г эта программа реализована с помощью других метафор, впрочем тоже небесных. С их помощью Белый добивается почти полного разрыва литературы и психологии, высот неба — и глубин жизни. Птицы — натуральные медиаторы между землей и небом, и этим обусловлен их выбор в качестве языка описания сугубо человеческих проблем. Птицы в мире Белого напрямую взаимодействуют с Богом и высшими его символами; птицы выражают и осуществляют все то, что в других мирах приходится только на долю людей. Описывая по
1 Рассвет, март 1904.
2 Валентинов. Встречи с Лениным, 251.
3 3. Гиппиус. Небесные слова — в ее кн.: Сочинения. Ленинград: Художественная литература, 1991.461. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
году, птиц или цветы, можно передать многие состояния души. Но нейтральность любого метафорического кода ограничена. На напряжении между кодом и содержанием построены Цветы зла Бодлера, где проблема эксплицирована в знаменитых Соответствиях. В тексте СГ принцип однородной метафоризации, вообще характерный для символистской прозы, проведен с необычайной последовательностью. Секрет успеха, как и в других подобного рода экспериментах, заключается в дополнительных, неординарных мотивациях для выбранных отношений между кодом и смыслом.
Изобретение приписывается главным героям повести — сектантам, которые именуют себя голубями. На птичьем языке они говорят о себе и между собой: "Вот ошшо величат холубями нас; и по всей-то крайне мы разлетайся [...]; вот ошшо середь нас живет набольший: [...] холубь сизокрылый. [...] Вот ошшо те казаки [...] то касаточки-пташечки, разнесут они по Руси Свят-Дух" (216). "Пррре-доставим небо ворробьям... и водрузим... крррасное знамя", — кричат в трактире, в котором сектанты, как в "Яме", встречаются с социалистами. Конечно, птицы — не единственный метафорический ряд Серебряного голубя, в тексте которого безо всякой субординации соседствуют разные коды (например, Матрена сравнивается сначала с ястребом, а потом с "тучей, бурей, тигрой, оборотнем", 40). Но птичий код здесь — самый систематический; он организует не единичные ассоциации, а все пространство этого текста в его целом.
Белый и здесь следовал здесь за пушкинской Сказкой о золотом петушке. Птицы имеют центральное значение для обоих текстов. Золотой петух на спице и серебряный голубь на палке возвышаются над ними подобно тотемным столбикам; и в обоих случаях метафоры, ассоциативно порожденные заглавными птицами, складываются в объемный птичий код. В пушкинской сказке есть не только петушок, но лебедь (с ним сравнивается Скопец), некая птица ночи (с ней сравнивается Дадон), соколы (с ними сравниваются сыновья Дадона). У каждого из человеческих героев Золотого петушка есть свой птичий двойник, и только шамаханская царица уподобляется заре, а не паве1.
В СГмы встречаемся с птицами с первого же абзаца, и они выступают в особой роли. Птицы здесь являются не проводником Святого Духа, благой вести, творческого начала, а наоборот, несут скуку жизни, дурную бесконечность, вечное возвращение, неудовлетворимое желание; так стрижи рисуют свои восьмерки над крестами человеческой церкви, "выжигая душу неутомным желанием" (31). Едва ли здесь есть хоть один пейзаж без птиц. К разнообразным пернатым, живущим на страницах СГ, — голубям, петухам, стрижам, ласточкам, скворцам, грачам, уткам, ястребам, дятлам, воронам, филинам, павам, кукушкам, бекасам (этот список вряд ли полностью описывает орнитофауну текс1 Паве, то есть самке павлина, уподобляется героиня Сказки о царе Салтане, тоже полной птии. Но и в Золотом петушке паву можно узнать в центральном действии, которое совершает парииа: "уложила отдыхать на парчовую кровоть". В пушкинской сказке Царь Никита и сорок его дочерей женские органы, существуя отдельно от своих обладательниц, сразу превращаются в птичек
Белы йга) прибавляются еще мухи и стрекозы, тоже крылатые существа. Если люди все время сравниваются с птицами, то птииы ведут себя как люди. Птицы в С Г бывают зловещими, как стрижи, угрожающими, как го-[убь с ястребиным клювом, или пошлыми, как бывают только люди: "там плавают грустные уточки — поплавают, выйдут на сушу грезцы пощипать, хвостиками повертят, и чинно, чинно пойдут они развальцем за кряхнувшем селезнем, ведут непонятный свой разговор" (36). Птицы участвуют в пейзажах и в портретах. Когда мы встречаемся с шестью дочерьми помещика Уткина, то от этих Уткиных исходит "птичий щебет, да попискивание" (42). На обложке первого издания СГ изображена сказочная птица с хохолком — не то голубь, не то пава, не го петушок; художника же звали П. Уткин.
Когда герой и героиня СГ впервые встречаются в церкви (традиция первого свидания, перешедшая из готических романов и Хозяйки Достоевского), Матрена сравнивается с ястребом, а герой хочет, но не может вести себя как селезень: "упорно посмотрела на него какая-то баба; и уже он хотел [...] крякнуть и приосаниться, [...] но не крякнул, не приосанился [...] Рябая баба, ястреб, с очами безбровыми" (39). Только наблюдая птиц, герой осознает свои желания, и только уподобляясь птице, он удовлетворяет их. Очарованный Матреной, "смотрит Дарьяльский на крест, на колокольню, [...] а в лесу курлыкает глупая птица; жалобно так курлыкает. Чего ей надобно?" (70). А когда акт любви между Матреной и Дарьяльским состоится, в его внешних проявлениях участвуют две главные птичьи породы: "Оханье, аханье; торопливые по двору шаги и возня; раскудахтались куры, хохлушка, хлопая крыльями, взлетает на сеновал, и на чью-то оттуда голову щелкнул сухой, голубиный помет" (226).
Русские мистические Секты любили птиц особенной любовью. Скопцы, когда они отделились в 18 веке от Хлыстов, называли себя белыми голубями в отличие от серых голубей, хлыстов1. Как в общехристианском символизме, голубь использовался русскими сектантами в качестве символа Святого Духа; а поскольку народные мистики верили, что Святой Дух живет в каждом праведно живущем, то любой член Секты приравнивался к голубю. Сходное значение придавалось, однако, и нескольким другим птицам — орлу, соколу, соловью. Хлыстовские и скопческие песни переполнены ими. "Все райские птицы, братцы и сестрицы", — пели Хлысты о себе; "Уж ты птица, ты птица, Птица райская моя", — пели они друг другу. "Сманить птицу" значило привлечь Бога, приобщиться благодати, достичь цели радения. "Велик, братцы, человек, кто сманил птицу с небес"2. В песнях Скопцов их герой-искупитель Селиванов постоянно символизируется птицей3. Голос самих сектантов наблюдатель описывал так:
1 П И. Мельников Белые голуби — Русский вестник, 1861,.7.
г Ном. 213 и 214 в: Рождественский, Успенский. Песни русских сектантов-мистиков — Записки Императорского Русского Географического общества по отделению этнографии, Санкт-Петербург, 1912, 35; ср. ном. 213, 257, 283, 290, 360.
1 Орлом, соколом, райской птицей — Рождественский. Успенский. Песни русских сектантов-мистиков, ном. 38, 44-46, 48. 51. 64, 54-57, 65. Часть 5 ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
"Вследствие оскопления [...] голос их становится женственным, визгливо-слабым и как бы птичьим"1. При всем значении птичьих метафор, сектанты использовали их среди других символов, не заботясь об иерархизации символического ряда; наряду с птицами, центральное значение имели символы коня и корабля (вовсе не использованные Белым), зеленого сада или луга (наоборот, использованные очень активно), и еще другие. Для текста СГ важно эксплицитное соотнесение серебряного голубя, как названия вымышленной Секты и символа народной религиозности, с красным петухом, народным названием пожара и символом русской революции. Все время, что сектанты-голуби занимаются своими проектами, "красный бегал петух по окрестности" (219): крестьяне, возбужденные совместными усилиями "холубей" и "сицилистов", жгли усадьбы. Взаимное тяготение хлыстовства и социализма, главный идеологический предмет повести Белого, в метафорической ткани текста превращается в союз голубя и петуха2.
Птичьи метафоры Белого мотивированы на разных уровнях. В Апокалипсисе Вавилон перед падением назван "хранилищем всех нечистых и ненавидимых птиц"3. В Евангелии птицы вместе с лисицами противопоставлены Христу, которому некуда преклонить голову4. Давно замечено особое значение птичьей темы для русского фольклора. Николай Гнедич писал:
Ни один из Народов, коих словесность нам известна, не употреблял с такой любовью птиц в песнях своих, как русские и, вообще, [...] племена славянские. Соловьи, гуси, утки, ласточки, кукушки составляют действующие лица наших песен.(...| Есть песни [...], в которых, с необыкновенной веселостию ума русского, перебраны почти все птицы5.
Ходасевич заметил такую любовь у Державина: "Как он любил все крылатое!" — замечал биограф, перечисляя 17 воспетых Державиным птиц, от орла до бекаса "и, наконец, даже комара"*.
Первая книга Михаила Пришвина, важная для связей между Сектантством и символизмом, называлась В краю непуганых птиц; на деле она рассказывала о раскольниках северного края7. Посетив заседание Петербургского религиозно-философского общества, сектант из общины "Начало века" Федор Черемхин написал сатирические стихи Птицы небесные, Хлыст сравнивал услышанных им ораторов с ворку! (И. Ковальский]. Рационализм на юге России — Отечественные записки, 1878, март, 208 — Ср. исследование символизма птиц в литературе от Шекспира до Уитмена и далее: Leonard Lutwack. Birds in Literature. University Press of Florida, 1994. В английской литературе чаше всего фигурируют те же дна вида, что и в нашем материале: петух и голубь. 3 Откровение Иоанна, 18, 2. Обзор цитат згой евангельской фразы у русских символистов см.: М. Безродный. Конец Цитаты — Новое литературное обозрение, 1995, 12, 271.
5 H. И. Гнедич. Простонародные песни греков. Введение — Сочинения. Санкт-Петербург-Москва: тов-во М. О. Вольф, 1884.], 234.
6 В. Ходасевич. Державин. Miinchen: W. Fink, 1975, 288.
7 М Пришвин. В краю непуганых птиц. Очерки Выговского края. Санкт-Петербург: издание А. ф. Девриена, 1907
Целый
ющими птицами, оторвавшимися от земли1. Хлыстовство и петушья гема связывались между собой, видимо, и общими эротическими значениями. В стихотворении Сергея Городецкого Росянка (Хлыстовская) [1907] кульминационная сцена такова:
На осиновом колу Запевает петушок. Едут, едут по селу, Будет, будет ввечеру Всякой девке женишок2.
Осиновый кол здесь говорит о многом. Зловещий смысл птичьих ассоциаций осознавался постепенно и, возможно, в прямой связи с СГ. Как писал Мандельштам: "И тем печальнее, чем горше нам, Что люди-птицы хуже зверя"3. Эти люди-птицы Мандельштама, "в без-временьи летающие", похожи на людей-голубей Белого, для которых во время радения "нет будто вовсе времен и пространств" (112).
ЖЕСТЯНОЙ ПЕТУШОК
Фактические и вымышленные сведения о русских Сектах, которыми располагал Белый, получали свое значение в контексте литературной традиции. Мы помним, как Белый отказался идти смотреть на сектантов в "Яму", считая, что для СГ ему хватит "художественной интуиции"4. Источником интуиции, заменяющей впечатления и знания, для писателя является интертекстуальный опыт: опора на тексты свои предшественников, переработка этих текстов и борьба с ними.
Метафорические и живые петухи постоянно сопутствуют Петру Дарьяльскому*. Это объясняется его именем и соответствующей евангельской символикой: петух, прокричавший апостолу Петру, в христианской иконографии считается его символом. На интертекстуальном уровне, однако, кажется вероятным, что само имя Петра было определено подтекстом пушкинской Сказки о золотом петушке. Подтверждение преемственности текста от Золотого петушка находится в СГ сразу же, на первой странице: "Славное село Целебеево [...]; туда, сюда раскидалось домишками, прибранными богато, то узорной резьбой, [..] то петушком из крашеной жести". Нам не сказано здесь, в какой цвет крашен этот петушок. Позже мы узнаем, что петушок становился золотым "в то время, когда запад разъял свою пасть", в лучах заходящего солнца: "жестяной петушок, казалось, был вырезан в вечер задорным, малиновым крылом" (71).
Как тайный знак, этого петушка не видят православные обитатели села, а видят одни сектанты, "которые лучше поняли, что нужно мое! Опубликовано в: Материалы к истории русского Сектантства и старообрядчества. Под ред. В. Д. Бонч-Бруевича. Санкт-Петербург, 1916, 7, 315.
2 Городецкий. Ярь. Санкт-Петербург, 1907, 48.
3 Мандельштам. Сочинения в 4томах. Москва: Терра, 1991. I, 147.
4 Бердяев. Самопознание, 230.
s В лирике 1900-х тема петуха связывалась с символизмом зари, воскресения, революции, Белый (Между двух революций, 71-12) сам дает примеры в своих воспоминаниях.
14-5885*
Часть 5 — ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
му герою, (...) куда устремлялся тоскующий взгляд его бархатных очей, [...] когда (...) кругозор пылал и светился вечерней зарей" (45). Дарьяльский видит петушка в закатных лучах солнца; петух кричит здесь, в этом обратном сектантском мире, когда солнце не всходит, а заходит. А вот как смотрит на своего петушка Дадон: "на спице видит, бьется петушок, обратившись на восток". В скопческой рукописи, опубликованной в Белых голубях Мельникова, Скопец с райскими птицами, как в Золотом петушке, появляется с востока:
Во славной России красно солнышко появилось и вся вселенная удивилась (...) Со восточной стороны сын Божий прикатится в златой колеснице, а вокруг райские птицы распевают гостю дорогому песню нову1.
Оба петушка, золотой у Пушкина и жестяной у Белого, ориентированы по оси восток-запад, вообще определяющей для обоих текстов. Золотой петушок кричит, обращаясь на восток; в С/1 Петр смотрит на петушка, повернувшись на запад. "На все Целебеево прогорланил петух; и слышное едва пенье отозвалось будто бы из... впрочем, Бог весть, откуда" (227). Белый недоговаривает, а мы вправе расшифровать его намек таким образом: крик петуха, символа святого Петра, отзывается с запада, из Петербурга. В пушкинской Сказке местом действия является столица, Петербург; а в СГ пушкинский петушок кричит "будто бы из" Петербурга. В обоих текстах петух указывает на Восток — на сектантский восток России: на Шемаху, на Целебеево, в обоих случаях на угрозу Государству.
Символическая сцена, когда приехавший спасать Дарьяльского родственник зовет его обратно на запад, происходит под знакомый аккомпанемент: "да бренчал жестяной петушок" и "в воздухе оказалось много куриного пуху" (338). Здравые слова этого сенатора воспринимаются Дарьяльским как "крик ночной испуганной птицы" (340); сравните у Пушкина о Дадоне: "птица ночи". В другом контексте, в помещичьем доме, Дарьяльский видит все ту же пушкинскую картинку, петуха на спице. Здесь она выразительно инвертирована в зеркальном отражении:
там, в озере, Гутолево; (...) обращенный, легко в глубине танцующий теперь дом [...] опрокинутый странно купол, и странно там пляшет проницающий глубину светлый шпиц, а на шпице — лапами вверх опрокинулась птица; как все теперь вверх опрокинулось для него! Нон смотрит на птицу; теперь лапами она оторвалась, и вся как есть она для него в глубину уходит (174).
Перед встречей с Матреной, влюбленный Петр одевается петухом:
вдруг захотелось еловую сорвать ветвь, завязать концы, да надеть на себя вместо шапки; так и сделал; и, увенчанный этим зеленым колючим венцом, с вставшим лапчатым рогом над лбом, с протянувшимся вдоль
1 Мельников. Белые голуби — Русский вестник, 1869, 5, 256; ср. в скопческой песне: "Со восточной было со сторонушки Не то князь идет, не то царь грядет, А Святой дух острый меч несет" — Рождественский, Успенский. Песни русских сектантов-мистиков, ном.27.
спины зеленым пером, он имел дикий, гордый и себе самому чуждый вид; так и полез в дупло (212).
Сидение в дупле, конечно, тоже делает Петра птицей, и встречает он любимую точно как петух: "прыг из дупла перед ней на дорогу". Так 11етр и ходит "вокруг нашего села, выделяясь оттопыренной ветвью на себя воздетого елового венка и [....] алого цвета рубахой": петушьи цвета, петуший гребень, петушье имя. При следующем свидании в том же [упле сюжет повторяется: тень опричника, стон расстриги и любовный диалог внутри дупла, который перебивается "горластым петухом" (319). Свое будущее любовники обсуждают в птичьих терминах: ждет ли их белый голубок (версия Матрены) или черный ворон (версия Петра).
Перекличка с Золотым петушком становится особенно насыщенной в главе "Сладостный огонь", название и тема которой продолжает пушкинскую метафорику огня как субстрата любви, мысли и веры1. Магические действия Кудеярова описываются как манипуляции с огнем и светом, и метафорика петуха свободно перемещается между мужскими персонажами, Дарьяльским и Кудеяровым: на скатерти у последнего "кайма из красных петухов" (59); стулья Кудеяров любит делать, "чтобы на спинке петушок, али голубок" (230); и наконец, магические слова голубя принимают форму петуха.
Выпорхнет слово, плюхнется о пол, световым петушком обернется, крыльями забьет: "кикерикии" — и снопами кровавых искр выпорхнет из окна [...] Хлынул изо рта света поток и — порх: красным петухом побежало оно по дороге вдогонку Дарьяльскому [...] Что за странность: большой красный петух под луной перебежал ему дорогу (314).
Петух осуществляет волю сектанта как его магический инструмент. Точно такой же ролью наделен петушок в пушкинской сказке. Крик своего петуха Белый транскрибирует тоже примерно так, как это сделано в Золотом петушке: у Пушкина "Кири-ку-ку", у Белого "кикерикии" и "кокире". Для Белого, с его интересом к фонемам и глоссолалии, были осмысленны и эти сходства, и различия (ср. еще фамилию сектанта, печатающего прокламации: Какуринский).
Сочетая противонаправленные влияния, в найденном для СГ приеме однородной метафоризации Белый опирался на Гоголя, чтобы тут же преодолеть его традицию. Сходный прием играл формативную роль в Мертвых душах, где герои часто, хотя и непоследовательно, соотносятся с животными2: "целое животноводство", отмечал Белый3. Зоологический код, который доминировал у Гоголя. Белый в СХзамещает орнитологическим кодом, воспринятым у Пушкина.
1 Эту символику увлеченно исследовал Гершензон. Его сравнительное исследование Пушкина и Гераклита, в фокусе которого был символизм огня, вышло позже (М. Гершензон. [ольфстрем. Москва: Шиповник, 1922; впрочем, примерно те же идеи были и в Мудрости Пушкина).
2 Ноздрев — с собаками, Плюшкин с мышью, Чичиков с боровом, Собакевич с медведем и т.д. Метод Гоголя даже сравнивают с "акималистикойа: Ю. Манн. Поэтика Гоголя. Москва: Художественная литература, 1988, 295-301.
3 Белый. Мастерство Гоголя, 273. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
На Белом птичья тема в русской литературе не остановилась. Особенно много птиц у Пастернака, но в явной форме традицию Золотого петушка и Серебряного голубя продолжал Стальной соловей, поэтический сборник Николая Асеева 1922 года. "Со сталелитейного стали лететь крики, кровью окрашенные": автор пересаживает своего птичьего героя в новую экологическую нишу, оставляя за ним прежние повадки. "Он стал соловьем стальным! А чучела — ставьте на полку"1. Порода птицы, ставшей титульным героем, не так важна, как металл, в который ее переплавляет время: Золотой век Пушкина. Серебряный век символистов, Стальной век пролетарской поэзии. Последовательность названий выстраивается в линейную картину исторического мифа. Груз прошлого для Асеева — "золотуха веков". А враги все те же — неблагодарные читатели, и метафора для них традиционная, идущая от Золотого века через Серебряный: "Скопцы, Скопцы! Куда вам песни слушать!" — восклицал Асеев2, переписывая пушкинское: "Мы сердцем хладные Скопцы".
СУХОРУКОВ
В прозрачной фабуле Золотого петушка Скопец действует безо всякой мотивации, как рок в классической трагедии. В противоположность этому, в СГ события получают объяснение. Секта голубей верила, что новый Спаситель может быть получен генетическим путем от особым способом подобтанной брачной пары. История, которую рассказывает Белый, дает общей для Хлыстов и Скопцов практике экстатического призывания Свлтого Духа новую и, кажется, чуждую ей метафору, нечто вроде мистической евгеники. Идея эта не находит внешнего подтверждения в исторической литературе о русских Сектах; скорее всего, она навеяна темными сведениями о хлыстовских христосиках, которых зачинали и убивали, и еще кощунственной традицией пушкинской Гавриилиады, в которой Святой Дух, прикинувшись голубем, зачинает Христа. Важнее, однако, что этой истории не хватает внутреннего обоснования в тексте. Регулярные встречи Дарьяльского с любовницей так и не приводят к беременности Матрены, и Дарьяльский был ликвидирован потому, что обнаружил в этом деле несостоятельность. Такое чтение этого текста, самое простое из возможных, оставляет необъяснеиными слишком много выразительных его деталей.
Вероника Шаповалова высказала недавно гипотезу о том, что Куде-яров и другие голуби были скопцами3. Такая интерпретация, углубляя
1 H. Асеев. Стихотворения и поэмы. Ленинград: Советский писатель. 1467, 131 — 132.
2 Там же. 457 Мандельштам в очерке Литературная Москва писал о Стольном соловье Асеева, что эта "рационалистическая поэзия не рациональна, бесплодна и беспола. |..| семени от машины не существует*, тема стального соловья, подобно теме золотого петушка, связы-валасьс кастрацией О споре Мандельштама со Стальным соловьем Асеева см... Оплгу Ronen. An Approach to Mandelshlam. Jerusalem: Hebrew University, 1983, 299.
1 Veronica Shapovalov. From White Doves to The Silver Dove: Andrej Bely] and P.I Melrukov-Pe-cherskij — Slavic and East European Review, 1994, 38, 4, 591-602. Более Обычной является интерпретация, сближающая голубей с "листами; так понимали СГ и современники (Бердяев.
Белыйобычное чтение СГ, создает и новые проблемы. Эротические чувства Кудеярова, не говоря уже о его сожительнице, не соответствуют активному отвращению Скопцов к телу и сексуальности. У Скопцов не было мифа о физическом зачатии нового Спасителя, который играет такую роль для голубей; Скопцы (как, впрочем, и Хлысты) не использовали вина во время радений, что делают голуби. Что же касается самоназвания голуби, то так называли себя и Скопцы, и Хлысты.
Сектант Абрам, показанный Белым с наибольшим сочувствием, только присоединился к голубям: "Абрам человек полевой и вся его стать, прямо сказать, иная была, не братьина" (107); по многим приметам очевидно, что он из Секты бегунов, которая пользовалась наибольшими симпатиями русского народничества1. В идеях самого Кудеярова и в его способе обращения с Матреной очевидна близость к хлыстовству, типа упоминавшихся тамбовских постников, тарусских Хлыстов или саратовских голубцов. Менее определенной является сектантская принадлежность самого зловещего, "четвертого" участника этой истории, медника Сухорукова. "Это был бескровный мещанин с тусклыми глазами и толстыми губами, вокруг которых топорщились жесткие, бесцветные волоса; весь он был дохлый, но держался с достоинством" (353). Так описывали внешность Скопцов. В свое время Василий Кельсиев сразу узнал тех, о ком только читал в книжках:
Что это были они — не подлежало сомнению. В лице ни кровинки; оно бледное и мертвенное. Это не бледность старика или больного, даже не бледность трупа [...] Блеска у них ни в чем нет, ни в коже, ни в глазах, даже волоса не лоснятся — все безжизненно [...] У них кожа плотная, и борода хоть и облезлая, неровная, оторванная, редкая, сильно скрывает, что они люди "третьего полу"2.
Нетрудно предположить, что бренчащие петушки Целебеева, фирменные знаки конца русской истории, были изготовлены местным медником3. Сухоруков подобен пушкинскому Скопцу не только тем,
Амфитеатров, Бахтин, Цветаева). Западные работы о СГ ранее не задавались этим вопросом (напр. J, P. EIIswonh Andrey Befy: a Critical Study о/his Novels. London: Cambridge University Press, 1983). В работах последних лет связь голубей с Хлыстами сомнений не вызывала, но и специальному обсуждению не подвергалась; ср.;Жорж Нива. Андрей Белый — в кн.: История русской литературы. Серебряный век. Москва: Прогресс-Литера, 1995, 117; R. Doring-Smirnov. Сектантство и литература (Серебряный голубь Андрея Белого) — Christianity and the Eastern Slavs, v. 2. Russian Culture in Modern Times. Berkeley: University of California Press, 1994, 191 99; Aage A. Hansen-Love. Allgemeine Harelik, Russische Sekten und Ihre Lilerarisierung in dei Moderne; Лавров. Андрей Белый в 1900-е годы. 285-286. V. Shapovalov (op. cit.) подчеркивает преемственность СГот Белых голубей и других произведений Мелънихова-Печерского; напротив, А. В. Лавров (Андрей Белый е!900~егоды. 279) сомневается в знакомстве Белого с романами Печерского
1 Песни, приводимые в СГ, принадлежат записанному фольклору бегунов; см.: У. Комер. "В виде холубине". Источники трех сектантских песен в романе А. Белого "Серебряный голубь" — Литературное обозрение, 1994. 4/5. 153-155.
1 В. Кельсиев. Святорусские л вое в еры — Отечественные записки. 1867, октябрь, кн. 2, 587. Одна последняя фраза могла привлечь внимание круга, в который входил Белый, к этой статье формула "третий лот" была популярна в кругу Мережковских. Следы подробностей, сообщенных Кельсиевым в его Святорусских двоеверах, отчетливы в рассказе Гиппиус Сокатил.
5 Автор не устает заниматься этим мотивом: *Сухоруковых знают все: и в Чмари. и в Козликах, и в Петушках", — представляется медник (355).
43 О
Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
что владеет петушками: он же является непосредственным убийцей Дарьяльского. В его присутствии сам Кудеяров становится "каким-то петушишкой" и даже "молоденьким петушишкой" (358, 360). Похоже, что не столяр Кудеяров, а медник Сухоруков является главным сценаристом этого спектакля на тему пушкинской Сказки. Уговаривая сектантов убить Дарьяльского, Сухоруков объяснял: "што куренок, што человек — одна плоть; и греха никакого тут нет" (377).
Итак, в компанию голубей собраны члены разных русских СектХлыстов (Кудеяров), Скопцов (Сухоруков), бегунов (Абрам). В этом Белый идет по традиционному пути русского реализма с его идеей "типических представителей". Но в применении к Сектантству путь этот ведет к нетривиальным последствиям. Если важную роль среди голубей играли Скопцы, то не следует ли заключительную сцену читать как описание кастрации главного героя, а не как описание его убийства?1 Для такого чтения в тексте есть некоторые основания. Метафоры, которыми описывается ужас Дарьяльского, когда он понял, что же "над ним" собираются сделать, больше подходят к страху кастрации, чем к страху Смерти:
Стоя в углу, он понял, что ему бесполезно сопротивляться; с молниеносной быстротой метнулась в его мозгу только одна мольба: чтобы скоро и безболезненно они над ним совершили то. что по имени он все еще не имел сил назвать; все еще верил он, все еще надеялся: — Как, через несколько кратких мгновений буду... "этим"?
Сходные намеки есть в тексте Петербурга: "Это он совершил. Этим-то он соединился с ними" — так описывает Дудкин свое мистическое безумие2.
Кельсиева, посетившего Скопцов в годы своей революционной агитации, Скопцы оставили ночевать в предбаннике (Дарьяльский ночует во флигеле). Он тревожился: "Ну что, если правда, что они опаивают дурманом, связывают, что попадись им в руки — сейчас цап-царап?" На деле Скопцы не кастрировали насильственно. Признавали это даже и решительные враги скопчества, как, например, Гиляров-Платонов4. Позже, правда, скопчество стали обвинять и в насильственных оскоплениях; неприятные истории на эти темы слышал, например, Короленко в своей сибирской ссылке5.
Автор СГ обставляет мотивы и характер преступления недоговорками и противоречиями. Вряд ли сектанты руководствовались заурядными криминальными мотивами; у Дарьяльского не было ничего, что бы он им не отдал. Многие детали этой сцены, и более всего поведение ее амбивалентного женского персонажа, Аннушки, ука! Эта проблема оказалась обойдена в статье Шаповаловой. 7 А Белый. Петербург. Москва: Наука, 1991, 298, 294. В Кельсиев. Святорусские лвоеверы — Отечественные записки. 1867, октябрь, кн.2, 592 4 H. П. Гиляров-Платонов. Вопросы веры и церкви. Москва синодальная типография, 1905, /, 35
В. Г. Короленко. История моего современника — Собрание сочинений в 10томах. Москва: ГИХЛ, 7, 388-391.)ывает на ритуальный характер действия. "Одежу сняли; тело во что-то завертывали (в рогожу, кажется); и понесли. Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках". Скопцов хоронили в белых рубахах, в которых они радели; рубаха эта называлась парусом1.
В конечном итоге Белый рассказывает о собственном телесном опыте. В сокращенной версии эта история звучала так:
произошла ерунда; потом силы души были отданы Щ.; случился лишь ужас, приведший к ножу оператора; [...] ограбленный жизнью, я был загнан в свой утопический сектор служения общему делу; а "дело" — то наполовину выдумал; если бы я это осознал в 1907 году, я просил бы хирурга меня дорезаты.
В этом воспоминании о банальной хирургической операции содержатся зерна важных мотивов СГ. Несчастье в любви (Щ. — Л. Д. Блок) соединяется с разочарованием в политических усилиях — и все это вместе создает некий "ужас" на грани самоубийства, принимающий формы хирургии. Кастрационные сюжеты в явной форме занимали тогда Белого. "Психология — тоже способ рассмотреть в себе то, что требуется отсечь"3. — писал он в статье 1908 года, очевидным образом предпочитая физическое "отсечение" — психологическому "рассматриванию". Конечно, он оставался в пределах текстуальных метафор. Но обращая слова к себе, люди, в том числе и символисты, склонны деметафоризировать: читать символы буквально, осуществлять их телесно. В сознании Белого символы эпохи приобретали гипер-реализм психотических переживаний. В начале 1920-х Белый вспоминал полученное им ложное откровение:
Дух не родился во мне, но он явился во мне; и это явление имело лишь вид рождения (,.| Первое его движение во мне была ложь, которую он вшепнул мне: будто он во мне родился и будто я, тридцатитрехлетний, лысеющий господин, есмь "Богородица"; обратите внимание: первое движение Духа во мне оболгало во мне пол; оно заставило мужчину пережить себя женщиной.
И, однако, такого рода переживания оказывались почти логическим следствием давних теургических ожиданий: осуществленный символизм должен иметь телесные знаки, реализоваться в преображении тела и пола. В известной статье 1903 года О теургии Белый объявил о наступлении новой эпохи, которая есть "перевал к религиозно-мистическим методам, искони лежавшим в основании всяких иных методов на востоке"5. Политике Белый противопоставляет мистику. Доведенная до магизма, она обеспечит "начинающиеся попытки пеВ Толстой. О великороссийски* беспоповских расколах в Закавказье — Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских, 1864. 4, 58
Андрей Белый. Между двух революции. Москва: Художественная литература, 1990, 265.
3 А. Белый. Фридрих Ницше — в его. Символизм как миропонимание. Москва: Республика, 1994, 180
4 А В. Лавров. Рукописный архив Андрея Белого в Пушкинском Доме — Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 год. Ленинград Наука, 1980, 59.
5 Белый. О теургии — Новый путь. 1903, 9, 100. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
ревернуть строй нашей жизни на иных, теургических основаниях"1. Критически переоценивая Достоевского, утопизм которого казался недостаточным, Белый писал в 1905 году в Весах.
Не было у него телесных знаков своего духовного видения. Слишком отвлеченно принимал Достоевский свои прозрения, и потому телесная действительность не была приведена в соприкосновение у него с духом. Отсюда неоткуда было ждать его героям телесного преображения1
Отныне пророческие видения должны воплощаться в собственной жизни тела, а не в одних лищь "корчах и судорогах душевных болезней", как у Достоевского. Это важная новация; в творчестве Белого она воплощается столь же радикально, как у Блока и Клюева, но более осознанно.
Обозначился путь человечества, но не там, где ожидали его. Оказалось — этот путь ведет прямо в небо [...] Это — путь внутреннего изменения человека — духовного, психического, физиологического, физического. [...] Человечество обречено или на физическое вырождение, или новые органы должны формироваться, чтобы вьснести нервную утонченность лучших из нас [...] Выродиться из наших условий жизни, переродиться должен тот, кто воплотит в себе всю силу теургических чаяний3.
Подчиняясь естественной логике, фантазия Белого обращается к детям: "О, если бы мы были, как дети, чтобы и нам приблизиться к Царствию Небесному". Дети невинны, как ангелы; теургия нужна для того, чтобы взрослого человека уподобить ребенку — и Христу. "Минуты вечной гармонии предполагаются знакомыми, давно узнанными, когда начинаешь испытывать это несравненное чувство. Бо-госыновства", — писал Белый. "И уже стоишь на пороге. И восторг не душащий, а глубокий, мягкий, белый, длительный. Это как бы второе небо". Белый чувствует вслед за Достоевским и его Идиотом: "это состояние связано с эпилепсией". Но неожиданно использованная им техническая метафора больше похожа на параноид:
Это наступление необычайного могущества. [...] Отсюда, с этих величайших высот духа все возможно. И уже стихии как бы являются подчиненными. Как будто находишься в тайной комнате со всевозможными рычагами и винтами, только не знаешь, поворот какого рычага влечет за собой желаемое, стихийное изменение1.
В философском романе, телесные последствия наступают по мере того, как герой осуществляет свою философскую идею. Страдания его измененного тела — специально подходящая к случаю форма искупления его идеологического греха. Критикуя Достоевского за отсутствие "телесных знаков своего духовного видения", Белый допол
1 Там же.]04. 108.
1 Белый. Ибсен и Достоевский — в его. Символизм как миропонимание, 198.
3 Белый О теургии. 120-121; ср. Шестое чувство Гумилева, в котором идея трансформации тела, ощущение роста новых ето органов приобретает черты не кастрации, а, наоборот, эрекции.
* Белый Отеургии, 123няет его образы своей телесной фантазией, собственными оглушениями близкой возможности или даже реальности телесного преображения, преображенного тела.
Такое понимание СГ в целом и Дарьяльского в частности соответствует некоторым толкованиям этого текста современниками. Тендерные формулировки организовали всю рецензию Бердяева. Хлыстовская стихия женственна; герою Белого в столкновении с ней не хватило мужества. "Гибель Дарьяльского глубоко символична. [...] Гибнет наше культурное интеллигентное общество от расслабленности, от отсутствия мужественности", — писал Бердяев1. Роман Гуль считал "бесполость" Белого главной особенностью его творчества. "В творчестве Белого нет опоры, нет главного, что бы скрепило его — нет пола", — писал критик2. По его мнению, и Дарьяльский. и Катя с Матреной, и все без исключения персонажи Петербурга — бесполы; только Кудея-ров, которого Белый, по мнению Гуля, изобразил "с изуродованным полом", — один Кудеяров вышел плотским3. О преобладании женского начала в хлыстовстве рассуждал в связи с СГи Бахтин4.
В подлинно ритуальном акте жертва должна сотрудничать с палачом (или, в случае кастрации, с оператором); а Дарьяльский сотрудничать отказывается. Эта ситуация хорошо известна русской литературе: убийцы готовят ритуал, рассчитывая на сотрудничество жертвы, — но Та своим отказом нарушает совершенство финальной сцены. В этой возможности разрушить зловещую теодицею публичного насилия — последнее убежище человека и минимальная гарантия его свободы. Личность бессильна перед физической реальностью насилия, но обладает властью над его мистикой и эстетикой, которые зависят от добровольного содействия жертвы. Таков смысл Приношения на казнь Набокова, и драматические Сцены отказа от сотрудничества с палачом происходили на Московских процессах. Сходная идея питала воображение Белого в сценах пытки героя в романе Москва. В последний момент и герой СГ отказывается сотрудничать со своими мучителями. Возможно, поэтому его убивают и прячут, а не кастрируют и прославляют в качестве нового скопческого Христа.
ЭЛЛ И С
Классическая проблематика теодицеи имела личное значение в связи с тем, что отец Белого был убежденным последователем Лейбница. Из воспоминаний мы знаем выразительную полемику между Бугаевым-старшим и Львом Кобылинским-Эллисом5, которые занимали
И Бердяев Русский соблазн — Собрание сочинений, 3, 422
— Роман Гуль. Пол в творчестве Разбор произведений Андрея Белого Берлин Манфред, 142.1. 10.
i Там же, 35-36.
4М Бахтин. Лекции об А. Белом, Ф. Сологубе. А Блоке, Есенине (в записи Р М. Мирской). Публ. Г. Бочарова — Диалог. Карнавал. Хронотоп, 1493, 2-3, 139.
Об Этяисе см. А В Лавров. Письма Эллиса к Блоку — Литературное наследство, 92, кн 1, 21}-291: Вилл их Хайле. М. В Козьменко. Творческий путьЭччисй за рубежом — Mieecmun Академии наук. Серия языка и литературы. 52, 1. Ь \ -69полярные позиции в отношении проблемы мирового зла1. Бугаев вслед за Лейбницем был уверен в том, что мир совершенен, а страдания нужны для всеобщего блага, и зла в мире нет. Эллис видел в зле онтологическую силу, а долгом поэта считал демонстрацию мирового зла, образец чему он находил у Бодлера. Цепь романов Белого, с их нарастающим натурализмом страдания, осуществляла бодлерианскую программу друга и опровергала Лейбницевы идеи отца. Борьба против теодицеи оказывалась борьбой против собственного отца. Демонстрация зла в текстах Белого не раз достигала своей кульминации в отцеубийстве.
"Мировая манила тебя молодящая злость", — писал Мандельштам на Смерть Белого1. В масштабе, который возможен только в прозе (или в революции), Белый рассказывал то же, что показывал Бодлер в Цветах зла: зло как таковое — бессмысленное, немотивированное, абсолютное; и его привлекательность, которая не уменьшается от знания его природы. В СГ самим качеством лирического текста Белый добивается того же эффекта, что и Бодлер, герой которого любит уродов и целует трупы: читатель то и дело верит в невероятное — в то, что и он вслед за героем любил бы глупую и некрасивую крестьянку, по доброй воле ночевал бы в сараях и дал бы сделать себя жертвой нелепого убийства. В Петербурге, в отличие от Золотого петушка и СГ, зло не одерживает абсолютной победы: Николай Аблеухов остается жив, чтобы ходить по полям и читать Григория Сковороду3. Если его собственный опыт не доказал ему онтологическое существование зла, его убедит чтение Сковороды, которого не раз обвиняли в манихействе.
Актуальным для Белого предшественником здесь был Вольтер, классический оппонент Лейбница, и особенно его Кандид (новый перевод Которого, принадлежащий Федору Сологубу, вышел в 1911). Поклонник Лейбница изображен здесь в виде Панглоса, резонера и сифилитика. Подобно Бугаеву-старшему, Панглос верит в конечное совершенство этого мира, а оппонентов считает манихейцами; его ученик Кандид, подобно Белому, соревнуется с товарищами в описании своих бессмысленных страданий. Романтическая любовь стоила Панглосу "кончика носа, одного глаза и уха", а после очередного приключения его подвергают "крестообразному надрезу"4, что напоминает о судьбе Липпанченко, героя Петербурга. Возможно, от Вольтера ведут свое происхождение фонетические линии Петербурга, столь важные для Белого: Кандид мог дать свое имя Дудкину, Панглос — Липяанченко.
1 Белый. Начало века, 51.
2 Мандельштам. Собрание сочинений в 4 томах, I, 203
3 Скорее всего, это было двухтомное издание рукописей Сковороды в Материалах по русскому старообрядчеству и Сектантству Бонч-Бруевича. По мнению Милюкова, "Сковорода в душе был сектантом" и учение егосовпадало со взглядами Духоборов: П Милюков. Очерки по истории русской Культуры. Москва: Прогресс-Культура, ч. 1, 1991, 2, 118. Бахтин причислял Сковороду к Хлыстам (Бахтин Лекции..., 139) Этапроблемагребуетболеесерьезчыхис-следований, но Белый скорее всего верил в Сектантство Сковороды.
4 Вольтер. Кандид. Перевод Ф. Сологуба — в кн: Вольтер. Философские повести. Москва: Художественная литература, 1978, 233, 228. Как раз в 1909 году Белый рецензировал новый перевод Цветов зла; i-равнить Бодлера — "творца нового отношения к действительности" — он мог только с Ницше1. Перевод был сделан Эллисом, который считал Бодлера "самым большим революционером 19 века"; перед ним "Марксы, Энгельсы, Бакунины и прочая [...] братия просто ничто"2. Другим увлечением Эллиса, экономиста с университетским образованием, был оккультизм. Он с почтением обозревал литературу по телепатии, гипнозу, "теоретической магии"5, а также устраивал для приятелей особого рода сеансы. На его "мефистофельском лице", но замечанию Степуна, выделялись "красные губы вампира". Этот человек был "ненавистником духа благообразно-буржуазной пошлости"4. Он был наделен "дьяволовым искусством" актерского перевоплощения и обладал способностью "магнетизировать людей"5.
Свой вариант неонародничества Эллис обозначал парадоксально и не без магнетизма, как философию отчаяния.
Отчаяние, ставшее миросозерцанием. (."1 абсолютное отчаяние (...1 — вот та единственная стихия, на почве которой не в первый раз [...] слились и побратались отверженный поэт и великий вечный Народ*.
Веря в Дух Зла, Эллис не сомневался в близком крушении российского капитализма, который был ему ненавистен. Современное общество боится "только двух кошмаров, безумной правды поэта, этого последнего преемника древних магов и пророков, и безумной мести |...] титана-Народа"7. В этой версии истории, события 1900-х годов означали великую перегруппировку сил: союз поэта и мужика против буржуа, искусства и Народа против общества, Культуры и природы против цивилизации. Друг с другом встретились, наконец,
поэт-символист, этот единственный "барин", не стыдящийся в наше время жить с природой, и мужик, это [...] воплощение самой природы (...) Ищущий природы и с природой еще не порвавший, изверившийся в религии разума и еще живущий в девственной мистике родной стихии [...] — вот эти два новые брата и союзника*.
Поэт и чернь заключают между собой мистический союз. Для этого оба они должны быть мистиками: поэт — символистом, а Народ — мистическим Сектантством. Союз этот не понятен никому, кроме самих союзников — "людей последних высот и последних глубин народной души, связанных страшной круговой порукой [...] обреченности"9 (в последней формуле слышится все же не Бодлер, а Бакунин).
1 А. Белый Шарль Бодлер. Весы, 1909, 6, 71-80.
2 Валентинов, Два года с символистами, 154.
1 Эллис. Русские символисты. Москва: Мусагет, 1910, 231 * Степун. Бывшее и несбывшееся, 211.
5 Валентинов. Два года с символистами, 151 — 152, 158.
6 Эллис. Русские символисты. Москва: Мусагет, 1910, 274.
7 Там же, 275. и Там же.
9 Там же. Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Все это легко могли бы сказать, и другими словами говорили, влюбленный Дарьяльский и сумасшедший Дудкин.
Белый был близок с Эллисом именно в годы работы над СГ. Эллис, по-видимому, только прочел эту повесть, когда писал апологию Белому в своих Русских символистах [1910); упомянув СГ, он обещал посвятить ему отдельную работу. В отличие от русских ницшеанцев и русских марксистов, русский бодлерианец не видел в революции выход в чаямое пространство по ту сторону добра и зла. Не признавая зависимость Зла от политики и социальных сил, Эллис призывал бороться с ним особыми средствами. Для борьбы со злом нужно прежде его представить, воплотить, дать зримую форму. По мнению Эллиса, Бодлер потому показывал зло в столь увлекательных эстетических формах, что делал это исключительно для преодоления зла. Понятно, что таким способом этот моральный урок воспринимался не всеми. Психиатр Николай Баженов чувствовал в стихах Бодлера нездоровое наслаждение злом и его пропаганду1; согласно этой логике, сам показ зла означает его умножение в мире.
Мотивы Бодлера уловимы у многих символистов, но только Эллис пытался сделать из них философскую программу новой эпохи. Бод-лерианская эстетика Эллиса была более созвучной духу авангарда, чем моралистическая модель, согласно которой показ зла должен непременно сопровождаться его критикой, а преступник — быть отвратительным; чем теургические надежды на то, что текст сам, без посредников, обладает магическими способностями уничтожения зла; и, наконец, чем гедонизм в духе Захер-Мазоха, который показом зла доставлял наслаждение герою, автору и читателю. Парадоксальное соединение этики и эстетики, которое пытался обосновать Эллис, наделяло текст новыми прагматическими функциями и расширяло границы допустимости. Такое понимание давало этическую санкцию мотивам физической боли, телесной пытки, мучительного убийства, которые проходят через всю прозу Белого начиная с СГ и кончая его поздними московскими романами.
Конечно, Белый знал о беседах Эллиса с марксистом Валентиновым, которые дошли до нас в пересказе последнего:
Крушение капитализма — отнюдь не уничтожение Духа Зла, глубочайше заложенного в человеческой природе, присущего всем социальным группам и классам Строй после капитализма под воздействием этого Духа Зла может быть (...) отвратительным до последней степени, пророчил Эллис. Если Валентинов описывал этот будущий строй "розовыми красками", то Эллис предлагал: "хотите, я вам его изображу, у вас кишки выпадут от страха"3.
Размещая свою версию Мирового зла на русской почве, Белый отправил Дарьяльского в экзотическое Целебеево. Эллис столкнулся со Злом в самой заурядной обстановке, в библиотеке Румянцевского
1 H. Н. Баженов. Психиатрические беседы на литературные и общественные темы — Москва: т-во А. И Мамонтова. 1903.
2 Валентинов Два года с символистами. 161.музея в Москве. Пожилой его директор, отец Цветаевой, относился к Эллису с симпатией. Б конце 1909 года Эллис сделал юной Марине предложение. Сразу после этого Эллис вырезал несколько страниц из книги стихов Белого, которая хранилась в библиотеке Музея, и был пойман. В начавшемся скандале проступок Эллиса трактовался как симптом нравственного падения, характерного для эпохи вообще и символистов в частности. Действительно, жизненный смысл этой ситуации взаимодействовал с литературным: автором поврежденной книги был ближайший друг; хранителем ее был отец любимой девушки. К дочерям директора Музея Эллиса больше не приглашали. Довольно скоро он навсегда уехал за границу. Обещанный анализ СГ остался ненаписанным.
"В жизни символиста все — символ. Несимволов — нет", — позднее писала Цветаева1. Посвященные Эллису юношеские стихи ее полны тайн, сочувствия и прощения: "Ты замучен серебряным рогом"; "И можно все простить за плачущий сонет!"2. В Чародее она назвала Эллиса "королем плутов"; в воспоминаниях Степуна Эллис назван "благороднейшим скандалистом"5. В Пленном духе Цветаева написала об Эллисе: "разбросанный поэт, гениальный человек"1, и это звучит точной инверсией ее портрету Белого — разбросанного человека, гениального поэта. Гениальный поэт пишет тексты, которые далеко не всегда ясны, но кажутся полными смысла; гениальный человек совершает такие же поступки. Гениальный поэт конструирует ситуацию, в которую попадает герой; гениальный человек конструирует ситуацию, в которую попадает он сам. Было бы странно, если бы убежденный символист, к тому же "король плутов", в решающий момент своей жизни совершил плутовство бессмысленное, не подлежащее интерпретации, не принадлежащее к миру символов.
Сам Эллис публично оправдывал себя вполне невинными причинами5, и в воспоминаниях свидетелей его поступок так и остался "непонятной вещью"6. Белый объяснял происшествие, случившееся между его другом и его книгой, рассеянностью Эллиса. Стоит вспомнить, однако, что в С/Ъелый тонко анализирует рассеянность Дарьяльского, который в финальной сцене ведет себя "как и все рассеянные люди": реагирует на "ненужные мелочи", игнорирует очевидные факты и, благодаря рассеянности, осуществляет свое бессознательное желание. Мелкая кража Эллиса в конечном итоге означала предательство Дамы и удар по ее отцу и своему покровителю, худшее в рыцарском мире преступление, символическое отцеубийство. Возможно, в основе поступка Эллиса была бодлерианская техника борьбы со злом через его воплощение в жизнь. Зло, которое моделировал Белый в
1 Цветаева. Избранная проза в 2томах. New York: Russica, 1979, 2, 83.
2 Цветаева. Стихотворения и поэмы в 5 томах. New York: Russica, 1982, 7, 27.
3 Степун. Бывшее и несбывшееся, 211,
4 Цветаева. Избранная проза е 2 томах, 2, 81.
5 Письмо Эллиса с его опровержениями и требованиями объективного расследования см. Весы, 1909, 7, 104.
6 Анастасия Цветаева Воспоминания МоскваСоветский писатель, 1974.347, Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
своем тексте, — необыкновенная ситуация, соблазнительность которой связана с ее экзотизмом. Зло, которое моделировал Эллис, заурядно и лишено очарования. Оно кажется тривиальным, но лавинообразно порождает все новое и худшее зло. Оно такое, каким зло и бывает в жизни — скорее прагматическая, чем символистская модель Мирового зла.
ОТЦОВСКИЕ СЮЖЕТЫ
В своей теории интертекстуальной преемственности Харолд Блум предположил эдиповский механизм борьбы автора со своими литературными предшественниками. В акте текстуального отцеубийства автор утаивает как раз того из предшественников, который осознается как наиболее важный, и подставляет на его место какие-то иные тексты и фигуры1. Для Белого, с его настойчивыми мотивами отцеубийства, этот механизм представляется особенно характерным.
Всю жизнь подвергавшийся перекрестным влияниям, личным и литературным, в конце ее Белый выстраивал картину своего духовного одиночества и еще — исключительной зависимости от Гоголя. Он считал Пушкина проводником западного влияния в русской литературе, а Гоголя — "типичнейшим выявителем в России [...] стиля ази-атического". В Мастерстве Гоголя [1934], этом характерном для своего времени опыте самокритики, две традиции — Запад и Восток, Пушкин и Гоголь — оказались "кричаще разъяты", чтобы отдать решительное предпочтение Востоку и Гоголю. Оказывается, Белый в символистской прозе продолжал традицию Гоголя, а его соперник Брюсов — Пушкина2. Уже в СГ пушкинские влияния были вполне преодолены, от них остались здесь "рожки да ножки", и роман этот был "семинарием по Гоголю".
Дилемма Гоголь или Пушкин1 ассоциируется скорее с Достоевским; Белый очевидно игнорирует поколение своих литературных отцов, предпочитая иметь дело непосредственно с дедами. Впрочем, Белый сам призывал не верить объяснениям, которые писатель дает своему творчеству3. За манифестируемой зависимостью от Гоголя стояла скрываемая зависимость от Пушкина. У самого Гоголя Белый открывал пушкинские подтексты, находя Пиковую даму в некоторых сценах Мертвых душ. Так из отца, с которым приходится бороться, предшественник превращается в брата, у которого тот же отец и те же проблемы, и который тоже скрывал свое родство. Белый ввел подобные, и более массивные, пушкинские конструкции в СГи Петербург.
Сцена первого свидания Петра и Матрены в СГ стилизована под Пушкина. Свидание происходит у дерева, сразу напоминающего зачин Руслана и Людмилы: "Пятисотлетний трехглавый дуб, весь состоящий из одного дупла". В обоих случаях дуб используется как метафора времени, а особенно русской истории. Белый хочет видеть встре! Harold Bloom. The Anxiety of Influence. New York: Oxford University Press, 1973.
2 А. Белый, Мастерство Гоголя. Москва-Ленинград: ОГИЗ, 1934. 291.
3 А. Белый. Ритм как диалектика и Медный всадник. Москва: Федерация, 1929.
Бел ыичу своего героя с будущей любовницей на фоне всего ее хода, как историческое событие. Проследим параллели с Русланом и Людмилой, на основе которых развивается сцена:
Еще неизвестно, что знал этот дуб (Улукоморья дуб зеленый); и о каком прошедшем теперь лепетал он всею листвою (Там лес и дол видений полны); может — о славной дружине (тридцать витязей прекрасных) Иоанна Васильевича Грозного (грозного царя); может быть, спешивался здесь от Москвы заехавший в глушь одинокий опричник (несет богатыря) [...]; и долго, долго глядел тот опричник в бархатный облак, проплывающий мимо (Там в облаках перед Народом); [...] а может быть, в этом дупле после спасался беглый расстрига, чтобы закончить свои дни в каменном застенке на Соловках (В темнице там царевна тужит) [...) и еще пройдет сотня лет — свободное племя тогда посетит эти из земли торчащие корни (Итам я был, и мед я пил); и вздохнет это племя о прошлом (Там русский дух).
Первая поэма Пушкина, как неоднократно отмечалось исследовате-шми, наполнена неосуществленными желаниями и прерванными актами. Для нашей темы важнее, что в Руслане и Людмиле кассационные мотивы вкладываются в мифологизированный культурный контекст, изображающий встречу и борьбу Запада и Востока. В СГсюжет инвертирован, но в нем участвуют все те же персонажи: импотентный волшебник, юный герой и красавица. В первой поэме Пушкина волшебник крадет Людмилу прямо с брачного ложа, но оказывается бессилен; убив волшебника, Руслан возвращает себе женщину. В первом романе Белого волшебник добровольно предоставляет Матрену юному герою, а потом убивает его. Различия этих сюжетов еще более значимы, чем их сходства. В Руслане и Людмиле злой волшебник показан сказочным иностранцем. В СГзлой волшебник — русский: этнографически реальный представитель отечественной религиозной традиции, Мудрый Человек из Народа. В Руслане и Людмиле финальная победа принадлежит молодой русской цивилизации; в СГ она же, в лице типического Слабого Человека Культуры, терпит поражение.
Преемственность СГ от другого пушкинского текста еще сильнее. Название Серебряный голубь указывает не на действующих лиц (подобно Руслану и Людмиле), не на смысл действия (вроде Страшной мести), не на место действия (вроде Петербурга), не на ключевую оппозицию (Восток и Запад) и не на жанр (прежние свои большие тексты Белый называл Симфониями). Вслед за заглавием Золотой петушок, заглавие Серебряный голубь указывает на тонкую динамику сюжета, на посредника магического влияния, на центральный символизм текста. В обоих фабулах эти функции переданы мистическим птицам, и оба названия запечатлевают их в металле1. Переполнен очевидными
1 По своей логической структуре, название СГ продолжает традицию русских заглавий, которые сочетают подвижность (жизненность) субъекта с неподвижностью (безжизненностью) предиката. Так любил называть свои тексты Пушкин: Медный всадник. Каменный гость, Пиковая дама, Скупой рыцарь; сравните: Черная курица, Мертвые души, Очарованный странник. Человек в футляре, Кубок метелей, Огненный ангел, Пленный дух, Облако в штанах. Форель разбивает лед, Золотой теленок, Доктор Живаго, Железный поток; контрпримеры -Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
пушкинскими подтекстами, более всего Медным всадником, и Петербург. На этом фоне самоанализ в Мастерстве Гоголя, с его настойчивым отмежевыванием от Пушкина, действительно выгладит отцеубийством.
Белый хочет выглядеть преемником натуральной школы. Но центральную роль в книге Белого играет едва ли не самый странный, и наверняка самый далекий от социального реализма, из текстов Гоголя: Страшная месть. В отличие от Белинского и других читателей Гоголя, которые обошли ее смущенным молчанием, для Белого Страшная месть — "одно из наиболее изумительных произведений начала прошлого века". Далее, Белый соединяет Страшную месть с Хозяйкой Достоевского, так что из обеих, взятых вместе, производится СГ. Так Кудеяров описывается как "сплав Мурина с колдуном", а Матрена объединяет обеих Катерин, из Хозяйки и Страшной мести. Так Белый находит классических предшественников Мудрому Человеку из Народа и, что куда легче, Русской Красавице. К тому же в Хозяйке появляется персонаж, в Страшной мести отсутствовавший: Слабый Человек Культуры, влюбчивый историк церкви Ордынов, прямой предшественник Дарьяльского.
Ключевым для этого самоанализа является понятие отщепенец, или еще оторванец, или прохожий молодец. Ему противостоит коллектив, который "показан Гоголем как никем, никогда". В их конфликте скрыто "огромное социальное содержание": трагедия людей, вырывающихся из класса, в котором они рождены. Белый более всего подчеркивает примитивный или, как часто повторяет он, патриархальный характер этого "казацко-крестьянского коллектива". Такой "коллектив" отождествляется с "родом" и сравнивается с организмом, с деревом или еще — новая метафора — с кишечнополостным, например с гидрой1. В таком коллективе не выделены ни личности, ни поколения; "род — ствол; и листики — личности". В этом мире Смерть — лишь физический акт, не нарушающий течения родовой жизни.
Человек-отщепенец, с его впервые отделяющейся от рода индивидуальностью, танцует особый танец: "совсем не гопак, а — радение". Гопак есть танец рода; в нем род органически складывается в коллективное тело, по Гоголю "племя поющее и танцующее"2; радение же есть занятие для отщепенцев, в которых они пытаются компенсировать утерянное. Такова радеющая Катерина, которая в танце становится "легкой"; но таков же и сам Гоголь:
Радеющие полеты сопровождают у Гоголя "бесовски-сладкое" чувство [...] так говорит — [...] Гоголь: о себе; его полет — вверх пятами; такие
Живой труп иди Поднятая целина. Оксюморон названия воспроизводит центральную конструкцию фабулы. Предикат обозначает операцию, переводящую живого субъекта в состояние Смерти Подробнее см.: Л. Эткинд. Поэтика заглавий — в печати. 1 Там же, 48.
Сравните воодушевление, с которым цитировались описания гопака из Тараса Бульбы в: Логман, Минц. Человек природы в русской литературе XIX века и "цыганская тема" у Блока, 253-255.
чувства развиваются в эпоху падения себя-изжившего класса: "бесовски-сладкий" гопак и современный фокстрот — в корне равны1.
Мы вправе обернуть рассуждение Белого с героя на автора так же, как это делает он сам. Белый пишет об одиночестве и ностальгии 1923 года, когда он не то танцевал фокстрот, не то вертелся по-хлыстовски в берлинских кабачках. Так его и понимали сочувствующие свидетели:
Можно без преувеличения сказать, что в эти дни он проходил через полосу "безумств" и отчаяния [...); он был в тупике. От этого, вероятно, и родилось его увлечение танцами. Впрочем, едва ли это слово вполне приложимо — это было какое-то "действо" или, лучше сказать, своего рода радения, может быть, в чем-то напоминавшие те, которые он описывал в своем "Серебряном голубе".
Белый в позднейших своих воспоминаниях признавал эту ситуацию, используя для ее объяснения знакомую языковую игру:
непроизвольный Хлыст моей болезни — вино и фокстрот — думается мне, были реакцией не на личные "трагедии", а на [...] претензию поставить... на колени... меня! [...] меня, пришедшего к антропософии из бунта, [...] призыв "стать на колени" мог побудить только к восклицанию: — "Послушайте, а где — Хлыст?"3
Так он реагирует и на унижение, которому подвергся со стороны знтропософов (они подвергали его несправедливому наказанию, Хлысту), и на унижение, которому подвергся со стороны берлинских знакомых (они принимали его, больного, за Хлыста). В результате Белый отрицает хлыстовскую природу своего фокстрота и напоминает о ней. В Мастерстве Гоголя радение, как отделение от рода-коллектива, придается страшным преступлением, за которое должна следовать такая же месть. Отщепенство необратимо, непростительно, неизлечимо; у отщепенца — "трещина сквозь все существо (сознанье, чувство, волю)". Но, конечно, психологические метафоры здесь самые слабые; на деле отщепенство переживается как Конец Света. "Преступление против рода грозит гибелью мира". Таков герой Страшной мести, грешник неслыханный и несравненный: "никогда в мире не было такого", — говорит в самой повести знаток этих дел, схимник. Но Белый спорит: и этот герой, колдун, является автопортретом Гоголя.
В перетрясенном, оторванном от рода сознании возникают видения сдвига земли; и — слышатся подземные толчки; для потрясенного Гамлета распалась ведь "цепь времен"; для потрясенного отщепенца распадаются пространства*.
Гамлет переживал распад субъективного времени как особое состояние своей личности, а колдун, более всего чуждый как раз гамлетов
1 А. Белый. Мастерство Гоголя, 70-71.
2 А. Бахрах. По памяти, по записям. Литературные портреты. Париж: La presse libre, 1980. 52. 1 Белый. Почему я стал символистом... 481.
" Белый. Мастерство Гоголя, 46. 5 Там же, 53.
442 Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
ских состояний, вызывает чудо реальное, одинаковое для всех. "В колдуне заострено, преувеличено, собрано воедино все, характерное для любого оторванца; и тема гор, и жуткий смех, и огонь недр, и измена родине"1. Дальше, однако, мы узнаем, что преступления колдуна — "фикция, возникшая в очах мертвого коллектива", и что Гоголь выражает собственный "ужас перед патриархальной жизнью"2. Гоголь виноват перед Народом, и Белый кается за него и за себя.
В чтении Белого герой Страшной мести так же гамлетовски колеблется, меняет личные чувства и социальные позиции, неустойчиво и странно мерцает, как герой СГ. Проблемы Дарьяльского, его культурное отщепенство и обратное влечение к Народу теперь вкладываются в героя Гоголя. Страшный колдун оказывается интеллектуалом эпохи Возрождения, астрономом и вегетарианцем {!), любителем кофе и европейских языков. Все преступления его — клевета, "бред расстроенного воображения потомков сгнившего рода, реагирующих на Возрождение", "бред, очерченный с величайшим мастерством Гоголем". В своем радикальном чтении Гоголя Белый еще усиливает этот мастерский бред.
Сюжет Страшной мести множество раз. особенно в эмиграции, ассоциировался с революцией. В это чтение вкладывалась надежда на то, что Бог так же покарает большевиков, как покарал он пришлого колдуна. Именно на это Белый возражал своей версией Гоголя: "колдун, как личность, без вины виноват", он оклеветан "потомками сгнившего рода", он прогрессивен, просвещен и национален. Те, кто призывают Божью кару, не чувствуют жизни патриархального коллектива, не пенят единого, родового, народного тела, не хотят стать клеткой в теле гидры. А автор хочет.
Так поздняя саморефлексия продолжает заглавную тему трилогии Восток и Запад, в рамках которой задумывался СГ Мастерство Гоголя становится ее третьим томом, запоздалым, трансгрессивным, сугубо теоретическим завершением. В конце концов Белый, пытаясь доказать свою преемственность от Гоголя, делает нечто более интересное: вкладывает в чтение Страшной мести сюжет собственного СГ- и своей жизни, как он теперь ее понимал. Он читает эту готическую фантазию как историю Интеллигента, который попытался вернуться к своему роду и племени, но не сумел этого сделать и за свое отщепенство подвергнулся справедливому наказанию. Это, считает он теперь, произошло с Дарьяльским; и это же происходит с ним самим, с Белым, после его возвращения в СССР.

=========================
ДОЧЕРНИЕ СЮЖЕТЫ

Почти одновременно с СГ писался и вышел в свет другой роман, близкий ему по сюжету и общей тематике: уже знакомый нам Антих1 Там же. 66. Как бы ни была мотивирована в сознании Белого связь <"Эторванстнав с "темой тор", в этой ретроспективе понятней становится смысл фамилии Дарьяльского Другой подход к этой фамилии, связывающий ее с подтекстом Лермонтова, см.: Лавров. Дарьяльский и Сергей Соловьев.
2 Белый. Мастерство Гоголя, 48, 51
Белый 443
fucm Валентина Свенцицкого. Оба текста сочетают в себе любовную историю, изображение тайной религиозной обшины и пророчество о социальной и духовной катастрофе. В обоих текстах мы читаем о раздвоенности героя между двумя девушками, крестьянкой и интелли-)енткой, и о его неспособности справиться с греховной страстью к крестьянке. Сексуальное влечение в обоих случаях получает классо-иую разработку в духе идеи "нисхождения". Сходство между героинями двух романов столь же полное, насколько различны их герои. В обоих романах одна из девушек связана с главой Секты, с которым герой вступает в конкурентные отношения; у Свенцицкого это брат героини, у Белого — ее сожитель. Наконец, оба нарратива завершаются жертвой, которая символизирует ужас истории: у Свенцицкого гибнет невеста героя, у Белого — сам герой.
В одном случае, однако, мы встречаемся с исповедью, напоминающей разве что голос Человека из подполья Достоевского — напряженной и цинично откровенной, но стилистически сглаженной речью профессионала-философа; в другом случае рассказчик то более, то менее старательно имитирует гоголевский сказ. Отличны друг от друга и экологические среды, в которых разворачивается действие двух романов, — интеллектуальная богема столичного города в пер-иом случае, пасторальная глушь во втором. Важнее всего различие исторического содержания, в которое оба автора воплотили свои структурно сходные нарративы: политическое движение христианских социалистов, людей профессиональной Культуры — и крестьянская Секта с архаическими ритуалами. В содержательном плане СГболее традиционен. Белый подытоживал разработку тем, десятилетиями обсуждавшихся народнической Интеллигенцией; потому, вероятно, его роман произвел гораздо больший эффект. Антихрист фокусировался на темах, вполне новых для радикального движения, поставленных событиями 1905 года и потерявших актуальность после 1917-го; поэтому его роман так быстро оказался забыт. Во всяком случае, Антихрист писался независимо от СГ, и черты сходства между ними свидетельствуют о значении, какое имела их общая фабула для дискурса конца 1900-х. Соединение политического диссидентства с религиозным и человеческая жертва, добровольно принесенная этому союзу, казались ключом к многозначительной и зловещей эпохе.
Свою версию русского Сектантства дал Пимен Карпов в романе Пламень, вышедшем и 1914 году. Играя модную роль выходца из Хлыстов, Карпов пытался повторить путь Клюева, не обладая его талантом. В начале 1910-х годов он разными способами пытался обратить на себя внимание старших коллег и, в общем, преуспел. У Мережковских Карпов бывал, по свидетельству современника, "почти каждую субботу" за чайным столом1. Толстой читал книгу Карпова Говор зорь
1 А Д. Скаллин. О письмах А. А Блока ко мне — Письма Александра Блока. Ленинград: Колос. 1925. 175.
Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
и в письме к нему хвалил "за смелость мысли и ее выражения". Блок посвятил Пламени рецензию: "суконный язык и... святая правда"2.
Подзаголовок романа — "Из жизни и веры хлеборобов" — подчеркивает его крестьянский и реалистический характер. Но мы имеем дело не с краеведением. В романе Карпова — кровосмешения, зверские убийства, групповые изнасилования, питье девичьей крови, черные сатанинские литургии, кощунственные акты на кресте. Все же чисто психологическое понимание этого извращенного текста было бы недостаточным. Роман Карпова — свидетельство далеко зашедшего культурного конфликта, в котором нижняя сторона кричит нечеловеческим голосом, пытаясь быть услышанной.
Действие, происходящее в монастыре Загорской пустыни, начинается с некоего Феофана. Бог мучает его, как Иова, но вывод Феофана противоположен: Феофан соревнуется с Богом в силе зла, "Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были? Тягота, чтоб выше моей тяготы?" — восклицает богоборец3. Феофан убивает старуху-мать, насилует сестру и продает дочь развратнику. Сторонники Феофана называют себя "злыдотой", и во всем этом варварском нарративе чувствуется перекличка с изощренными идеями Эллиса о Мировом зле. Противостоят "злыдоте" сторонники "ясновзорого подвижника и пророка" по фамилии Крутогоров; это портрет Александра Добролюбова, нарисованный, вероятно, по слухам. Секту Крутогорова автор называет то "пламенниками", то Хлыстами. Впрочем, зльщота, пламенники, местные мужики и даже "монахи-сатанаилы" отлично понимают друг друга. Общий их враг — местный помещик, а также города и живущие там люди, которые не хотят отдать крестьянам землю-мать. Общий предмет веры всех местных обитателей — Светлый град, который они собираются строить вместо существующих городов. "Жизнь — это звон звезд и цветов, голубая, огненная сказка... Но окаменевшие, озверелые кровожадные двуногие погасили ее. И на мертвой, проклятой Богом земле воздвигли каменные гробы — города"4.
Крестьянская жизнь изображена Карповым так: "Жили знаменские мужики ни шатхо, ни валко. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка — плясать. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем". Все принадлежит помещику, кроме песен и радений. "Голубоватая мгла окутывала хороводы. — Мати-земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы"5. Народная теология тоже пересказана своеобразно. Люди, спрашивая у пещерного затворника: "Кем нам быть?" — получают "древний" ответ: "Богами". Но ответ неполон, и люди продолжают истовую богословскую дискус
1 Н. Н. Гусев. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1891-1910. Москва: ГИХЛ, 1960, 728.
3 Блок. Собрание сочинений, 5, 484. Об их отношениях см: Блок и П. И. Карпов. Вступительная статья, публикация и комментарии К. М. Азадовского — Александр Блок. Исследования и материалы. Ленинград: Наука, 1991, 234 — 291.
1 П Карпов Пламень Из жизни и веры хлеборобов. Санкт-Петербург. Союз, 1914, 23.
4 Там же, 177.
— Там же, 67, 30.
Белыйсию. Есть ли в мире зло и добро или, может, есть одна только жизнь? Верить ли в Бога или верить Богу? Оскопляться и быть бессмертными, или любить и умереть? Или выколоть себе глаза, чтобы лучше чувствовать красоту мира в акте любви, в котором, верит рассказчик, слепому нет равных?1
В голубом огне мужики [...] тонких подхватывая упругих, пламенных лев и духинь, целовали их в груди, в уста кроваво. Носились огненным вихрем [...] радостное что-то и жуткое запела громада. И, крепко и тесно сомкнувшись, огненным понеслась вокруг девушки колесом [...] В плясе кидались на кормчих [...] Падали уже на земь, визжа и крича безумно-диким криком [...] Сокотал дух2.
Так изображено здесь радение. Вместе с Хлыстами-пламенниками тут и Козьма-Скопец, "ненавистник плоти и Смерти". Он принял "большую царскую печать", и его не берут ни нож, ни пуля. "Дык рази мы не сумеем Смерть победить! [...] Никто не будет вмирать", — обещает он. Он лечит травами, но на просьбу открыть их секрет предлагает принять "печать". Кастрацию он называет "Смертью попрать Смерть".
"Мир — красота", — говорит Крутогоров. Помещик отвечает: "Сильные ненавидят красоту. Потому что красота выше силы, это верно Хлысты поняли, мать бы их"3. Политические идеи Крутогорова тоже несложны: всем дать землю, и тогда все будут любить и петь, как он. Героев сажают в тюрьму, там они поднимают восстание, не дав повесить политзаключенных. Крутогоров бежит; его любимую девушку убивают; Козьма-Скопец воскресает после того, как с него сняли кожу и вытянули жилы. В "вампире-городе" начинается революция; рабочие бастуют и уходят в деревню брать землю. "Злыдота" кончает самосожжением.
Карпов рассказывает иначе, чем Белый и, тем более, чем Свенциц-кий. Трудно сказать, что в его картинах итог живых слухов и легенд о жизни Хлыстов; что — плод личной фантазии Карпова; а что — продукт чтения и, в частности, более чем вероятного чтения Захер-Мазо-ха. Все же его фантазия ближе к культурной традиции. Он фантазирует на те же вечные темы, на которые импровизировали до него многие поколения его неграмотных предшественников. При всех отличиях сочного письма Карпова от рационального текста Свенцицкого и от взвинченного стиля Белого, между тремя романами есть немало общего: соединение религиозного поиска с политическим протестом, воплощенное в Секте и ее лидере; эротическая атмосфера, разряжающаяся Смертью партнера или партнерши в конце романа; сатира на православную церковь. Последняя нарастает от иронически изображенного епископа у Свенцицкого через резкую насмешку над деревенским попом у Белого до кошмарной картины монастырского разврата у Карпова.
1 Там же, 163-165.
2 Там же. 75, 91 i Там же, 235.
446 Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
Другой вариант литературной интерпретации хлыстовства тогда же дал Георгий Чулков в романе Сатана1. Дело происходит в неназванном губернском городе. Местный Распутин, по фамилии Безсемян-ный, живет с женой и пятью "сестрицами". Он связан с монархическим и антисемитским Союзом латников, прозрачной сатирой на Союз русского Народа. Безсемянный "учит, что все исполненные Духа — как Христы". Спать с ним не грех, — рассказывает одна из его поклонниц, "на нем Дух". Он проповедует, пользуясь полной поддержкой местной церкви. "С Хлыстами мы не водимся. Они противники властям и говорят, будто бы православная церковь раболепствует. Есть у них правда, только не туда они метят, куда следует. (...) глупые они. Хотел он, было, с ними соединиться, да ничего не вышло. Отказались ихние старшие"2, — рассказывает "сестрица" Безсемянного. Именно Хлысты прозвали Безсемянного Сатаной, дав название роману и уже этим сблизившись с автором.
"По моему глубокому убеждению, в нашем обществе действовали тогда какие-то силы (и весьма темные), силы незримые и весьма реальные"3, — говорит авторский голос. Безсемянный-Распутин и компания надругаются над "самою тайною и целомудренною мечтою" России. Тут Чулков, вероятно, имеет в виду именно Хлыстов, их целомудренную веру, ныне оккупированную "бездарными искателями темных приключений". Почему не противопоставляет Россия "этой черной смуте все то дивное, светлое и святое, с чем изначально сочеталась ее судьба?" — восклицает автор. "Верю, верю, однако, что нечто она противопоставила", утверждаетон, хотя доказать "с очевидностью и точностью" не берется. Однажды в романе появляется и сразу исчезает фигура Хлыста, — не такого, как Безсемянный, а настоящего, народного; зовут его Иванушка-дурачок. "Надо, братец, умереть, тогда и жить будешь. А ежели поленишься умереть, заживо гнить начнешь", — учит этот Иванушка, пересказывая знакомые истории о таинственной Смерти и таком же воскрешении. "Земля наша родимая — царевна спящая. Возьми ее за белу ручку, облобызай ей уста сладкие, она и проснется. И ты ей женихом будешь во веки-веков", — говорит Иванушка слова, живо напоминающие Блока5.
Любопытна фигура центральной героини, княжны Ольги. Побывавший однажды в этом городе поэт Б. назвал княжну "Вечною женственностью в аспекте Вечной дурочки". Княжна никак не может решить, в кого из претендентов на ее руку и тело она влюблена. "Или уже в характере ее была такая черта безразличной покорности и во всех она влюблялась, подчиняясь как бы высшему предопределению?" — восклицает Чулков. В этой фигуре видна карикатура на жену Блока, которая была одно время связана с Чулковым отношениями
1 Г Чулков. Сатана. Москва. Жатва. 19IS 1 Там же. 52, 104
Ьелый 44?
чиизкой дружбы. В итоге Ольга оказывается в постели ложного хлысi Безсемянного. В конце Сатаны приносится финальная жертва. < лабого Человека Культуры, который здесь изображен левым думским депутатом и женихом княжны Ольги, безо всякого ритуала заказывают на загородной даче.
Существенное отличие от Серебряного голубя состоит в том, что Чул-ков не связывает своего Сатану с хлыстовством а, наоборот, противопоставляет их. Таким образом, в своей конкуренции с Белым Чулков претендует на более глубокое понимание народной жизни. Соответственно, здесь нет характерного раздваивания женского образа на роковую хлыстовку и милую студентку. Все герои романа стремятся к Ольге, которая наделяется некоей универсальностью. "С ней соединиться, это значит со всеми". Все же роман Чулкова откровенно вторичен. Сиена соблазнения и бегства княжны списана из хлыстовских 1лав романа Мельникова-Печерского На горах*. Сцена заманивания и убийства мужского героя слишком напоминает финальное дейст-иие Серебряного голубя. Отношения Безсемянного-Распутина с "темными силами" напоминают аналогичный сюжет в Романе-Царевиче I иппиус. Религиозные искания вновь связываются с подпольной политической работой; православная церковь изображается бессильной и коррумпированной; интеллигентный герой конкурирует с сектантским лидером из-за женщины; финальное убийство символизирует слабость Интеллигенции.
АЛЬТИНО
Это он совершил. Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила, говорится в романе Петербург2 о его герое Дудкине. Совершил это с Дудкиным один из самых загадочных персонажей романа, "персиа-пин из Шемахи"3 со странным именем Шишнарфнэ. Исследователи справедливо указали на то, что национальность связывает этого Шишнарфнэ с Заратустрой"; но его родной город находится не в Персии и не имеет отношения к Ницше.
В русской и, вероятно, мировой литературе Шемаха упоминается впервые после Золотого петушка, где это закавказское селение игра! История литературы знает не только досадные заимствования из прошлого, но и счастливые предвидения будущего. В своем рассказе Гриша [1861], повествующем об опасности и разврате раскола, Мельников-Печерский угадал даже имя героя, ставшего известным полувеком спустя.
1 Белый. Петербург, 269.
? Robert A Maguire, John Е. Malmstad. Petersburg — in. Andrey Bely. Spirit of Symbolism. Cornel] University Picss, 1987, 127; авторы этого проницательного анализа Петербурга прошли мимо Шемахи. Интересны и другие приметы персидского гостя Шишнарфнэ представлен Дудкину глк "Персиянин из Шемахи, чуть было недавно не павший жертвою резни в Испагани" (268)
Поганью* Дул кик в той же (лаве называем Липпанченко (284, 304) Шишнарфнэ — из погани, то есть из Липпанченко. Важна здесь и *резни": Дуд кип как раз собирается зарезать Липпанченко.
4 Толстой. О великороссийских беспоповские расколах в Закавказье. 52.ет важнейшую роль: оттуда исходит угроза царству Дадона, там убивают друг друга его сыновья, там Дадон встречает шамаханскую царицу. В Шемаху, действительно, ссылали Скопцов из разных мест России. Ассоциацию с Золотым петушком подтверждает характеристика Зои Флейш, подруги Шишнарфнэ и Липпанченко, как "жгучей восточной брюнетки"1. Вновь оживает известный нам треугольник: Шишнарфнэ замешает Скопца, Дудкин — Дадона, восточная брюнетка — шамаханскую царицу. Упоминание Шемахи надо читать как интертекстуальную ссылку: не раскрывая своего источника прямо, Белый оставляет в высшей степени специфическую улику, по которой читатель в конце концов сумеет распутать цепь преемственных текстов1.
В опере Римского-Корсакова Золотой петушок звездочет пел голосом альтино, которым пели итальянские кастраты. В Петербурге Шишнарфнэ представлен как оперный певец, и поет он голосом "совершенно надорванным, невозможно крикливым и сладким". С преемственностью Шишнарфнэ от пушкинского Скопца связано и его загадочное имя: Шишнарфнэ читается как знак отсутствия в таинственном месте, шиш на рфнэ. Такое имя выразительно противостоит именам типа Дадон и Дарьяльский, как отрицание — утверждению. Итак, особые приметы этого загадочного героя — родина, голос и имя — поддаются интерпретации на основании текста-предшественника. В сложном искусстве идентификации литературной личности пересечение столь редких признаков, наверно, следует признать достаточным. Но тогда и его действия приобретают новый смысл.
Когда Дудкин рассуждает в духе Ницше, Блока и Дарьяльского "о необходимости разрушить Культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен [...]: наступает период здорового зверства", то рядом с ним — наш шемаханский персонаж. Такую же роль несколько лет спустя будет играть образ Скопца Аттиса в тексте, порожденном блоковским "крушением гуманизма". Дадон и Скопец, Мышкин и Рогожин, Дарьяльский и Сухоруков, Дудкин и Шишнарфнэ, Катилина и Аттис — такова эта серия. В ее контексте легче понять авторитетные предостережения Степки, знавшего целебеевских сектантов и сразу распознавшего природу Шишнарфнэ: "Нет, барин, коли уж эдакие к вам повадились, тут уж нечего делать; и не к чему требник... Эдакие не ко всякому вхожи; а к кому они вхожи — тот — поля их ягода"4.
1 Белый Петербург. 294
3 Интертекстуальная игра Петербурга рассмотрена в работах H Пустыгинон, которая выявила важные подтексты романа (она укатала, в частности, на Записки сумасшедшего, Бесы, Балаганчик и Вехи) и попыталась описать механизм питании; шемаханская и петушиная темы в ее анализе отсутствуют H. Пустыгина. Цитатность в романе Андрея Белого "Петербург", Статьи 1 и 2 — Труды по русской и славянской филологии = Ученые записки Тартуского государственного университета, 414. 1977, S0-97; 513, 1981, 86-114
— Белый. Петербург. 267
Мам же, 2°8. В своем безумии, индуцированном Шишнарфнэ, Дудкин перево — шощается в петуха:
Если бы со стороны в ту минуту мог взглянуть на себя обез>мевлшй герой мой, он пришел в ужас бы в зеленоватой, луной освещенной каморке он увидел бы себя самого, ухватившегося за живот и с надсадой горланящего в абсолютную пустоту над собою; вся закинулась его голова, а громадное отверстие орущего рта ему показалось бы черною, небы-тийственной бездной.
Сходство с пушкинским петушком, кричащим на спице, подчерки-м, 1ется топографией Петербурга. Как указывали исследователи1, чер-I;IK Дудкниа — самая высокая точка романа и показанного в нем трода; именно здесь происходит превращение Дудкина в кукарекающего петуха, который своим криком, каку Пушкина, пророчит конец царству. В этой сцене Белый повторяет процедуру, которую уже использовал в СГ Дудкин превращается в петуха так же, как это де-плл Дарьяльский, и делает он это вновь под влиянием мистического персонажа, наследника пушкинского Скопца. Тот же мотив можно милеть в бредовой сцене, в которой Дудкина куда-то уносили "для першения некоего там обыденного, но с точки зрения нашей все же иусного акта". Сон этот играет центральную роль в жизни Дудкина и но всем сюжете романа. С него началась болезнь Дудкина, и он повлиял на прекращение его ницшеанской проповеди, а также на его решение расправиться с Липпанченко. Сама сущность "гнусного лога", свершившегося в этом сне, осталась намеренно неразъясненной2; но при свершении акта Дудкин произносил слово "Шишнарфнэ". Дудкин бредил своим новым знакомым, "чуть было недавно не павшим жертвою резни" (268), а по пробуждении "не помнил, совершил ли он акт, или нет". Возможно, речь идет о кастрации, спрятанной в ткани интертекстуальных ссылок. На вершине своего бреда Дудкин сливается не только с пушкинским петушком, но с пушкинским же скопцом3.
В Петербурге структура персонажей Серебряного голубя обогащается новыми элементами, но сохраняет основную композицию, воспринятую из Золотого петушка. В Петербурге эта сказка Пушкина УХОДИТ в более глубокий план, а на поверхность выступает Медный всадник, в С/отсутствующий. Пушкинский Дадон в СГ превращается в Дарьяльского, а в Петербурге раздваивается на Дудкина и Аблеухо-ва-младшего. Пушкинский Скопец в СГ раздваивается на Кудеярова и Сухорукова, а в Петербурге вновь появляется из Шемахи в виде Шишнарфнэ, передав некоторые признаки другим старшим персо
1 Maguire, Malmsind Petersburg. 126.
На это указывают Maguire. Malmstad. Petersburg. I 30-131. Имеющееся водном из рукописных вариантов Петербурга (опубликовано в: Белый Петербург, 676) разъяснение акта как сатанинского культа (с иеловакием козлиного зада и топтанием креста) остается вне контекста.
3 Но эта структура, как и вообще мотивы кастрации у Белого, остается неясной и зыбкой; в ланном случае, ей противоречат другие факты из жизни Дудкина ("стал он пьяницей, сла-лострастие зашалило и т л ", 298). Автор сопротивляется любой диагностике бреда его героя, более определенной, чем его собственная
15-ЪОВЬ
450 Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
нажам. Петушок как магический посредник замещается тикающей бомбой и скачущим повсюду Медным всадником. В новой художественной среде символы обрастают иной тканью; базовая структура ветвится и усложняется. Романтический конфликт отщепенца и Народа, которого было достаточно для СГ, в Петербурге осложняется историческим опытом. В большом интертекстуальном пространстве Белый восстанавливает ту симметрию, которая была заложена в заключительных строчках Золотого петушка, где Дадон убивает Скопца и сам гибнет. В финале Петербурга, в акте последнего сопротивления, Дуд-кин убивает Мудрого Человека из Народа и своего политического отца, Липпанченко, и сходит с ума верхом на его трупе.
САТУРН
В Петербурге герой видит своего отца Скопцом: "Издали можно было принять то лицо за лицо Скопца, скорей молодого, чем старого". В этом Николай Аполлонович продолжает традицию Дадона ("А, здорово, мой отец", — приветствует тот Скопца) и Рогожина (отец которого на портрете похож на Скопца и Скопцов "уважал очень"2). В сравнении с фрейдовским мифом об Эдипе, в котором отец оскопляет сыновей или угрожает им кастрацией, в нашем метанарративе представлена противоположная ситуация: сыновья оскопляют отца, или по крайней мере считают его оскопленным. В Петербурге этот символизм получает оформление в мифе о Сатурне, важнейшем для всего романа. Сатурн оскопил своего отца и съел своих детей. Этот бог античной утопии. Золотого века, царства всеобщей сытости и справедливости множество раз появляется в тексте, чаще всего в бреде Николая Аблеухова в 6-й главе. Воплощая центральный сюжет отношений между отцом и сыном, Сатурн чудесным образом соединяет известные уже мотивы, утопию с одной стороны, кастрацию с другой3; не хватает только отсылки к русскому Сектантству. Она дается с помощью тонкой языковой игры.
Все падало на Сатурн; {...[все вертелось обратно — вертелось ужасно — "Cela... tourne.," — в совершенном ужасе заревел Николай Аполлонович, окончательно лишившийся тела [...] — "Нет. Sa... tourne...V
В бреду Аблеухова, созвучие французских слов связывает античного бога с русскими Хлыстами. Ритуальное верчение было главной особенностью их культа, и Белый воспроизводил его в жизни и в литературе. "Стиль А. Белого всегда в конце концов переходит в неистовое круговое движение. В стиле его есть что-то от хлыстовской стихии", —
1 Белый. Петербург, 1?9.
; Достоевский. Ил йот — Полное собрание сочинений. 8, 173 Помпее Розанов в Апокалипсисе нашего времени сравнивал с Сит>рноч самого Христа он лрншеп в мир, чтобы оскопить Иегову: см. R. Розанов Мимолетное Москва Респубчнка. 1ЧЧ4. 438.
4 Белый. Петербург. 239. Комментатор читает это Sa... toume* как неправильное повторение французского "это вертится": одновременно это, конечно, и неправильное *Sat\irne". Орфографические ошибки Ьслого полны смысла в тгоч контексте
Белый
писал Бердяев1. "Андрей Белый ходит в кругу, как Хлыст, и заставляет кружить все, что знает, все, что любит — мир, идеи, революцию", — писал Евгений Лундберг:
Поучительно видеть, как попытки преодолеть идею вечного возвращения вели к неогегельянским спиральным образам, но возвращали к грубой и буквальной метафорике вращения. В 1912 году Белый искал синтез между линейной теорией эволюции и цикличностью вечного возвращения. Искомая позиция между Дарвином и Ницше воплощалась в знакомых телесных метафорах:
Догмат нашего символизма не знает ни эволюции, ни возвращения: он — перевоплощается. Человек в том круге есть точка: но и точка есть круг, [...] Философия мига — вырванное из груди и вперед побежавшее сердце; сердце хочет вращения: и сердце времени на себя повернулось (...]: круговое вращение сердца, круг из пурпура крови3.
В другом тексте Белый пытается опровергнуть свою же центральную идею. Вращение становится основной формой всей современной автору Культуры, чтобы вместе с ней подвергнуться осуждению: "Философская техника мозгового вращения соответствует технике кругового движения сцены [...] Подчинилась и живопись круговому вращению. Тот же крут описала литература"4 Философия виновата более других сфер Культуры, потому что она не только кружится, но оправдывает такое кружение. Обиженный неокантианец Федор Степун отвечал Белому, что его идеи не поддаются более философскому анализу, а отныне подлежат, "как это ни странно, компетенции хореографии". Главным танцором философии был, конечно, Заратустра. Позднее Степун признает, однако, что Белый выходил за пределы обычной полемики между ницшеанцами и кантианцами.
Передовая Россия безудержно крутилась в каком-то яалрягаюшем нервы, но расслабляюшем волю похмелье [...] Беловские описания каких-то чуть ли не хлыстовских радений в петербургских салонах полны [...] преувеличений, и все же им нельзя отказать в некоторой зоркости"
Белый относился к хлыстовскому кружению с тем большей серьезностью, что оно осуществляло, на русской почве, одну из авторитетных для него идей антропософии. Штейнер говорил Маргарите Волошиной в 1908 году; "Ритм танцев ведет к пра-эпохам мира. Танцы нашего времени — вырождение великих храмовых танцев, через которые познавались глубочайшие мировые свершения"7. Когда Айседора Дункан исполняла в революционном Петербурге 1905 года свои
1 H. Бердяев Астральный роман — Собрание сочинений, J, 434.
2 Е Лундберг Записки писате-Ы. Берлин: Огоньки. 1922, 178
1 А. Белый. Линия, кр>г. спираль символизма — Труды и дни, J912, 4-5, 21-22. 4 А Белый. Круговое движение (сорок две арабески) — Труды и дни, 1912, 4-5, 63-64 Степун Открытое письмо Андрею Белому по поводу статьи "Круговое движение" — Тру-дыидни, 1У12. 4-5, 75 ь Степун Бывшее и несбывшееся. 245, 249; Степун адресовался уже к мемуарам Белого 7 М. Волошина Зелена" змеп Москва. 1994. 169Часть 5. ПРОЗА и ПОЭЗИЯ
балетные номера, увлеченный Белый увидел в ее движениях символ новой России. С его слов Блок писал Сергею Соловьеву: "Бор|ис] Николаевич говорит, что в Дункан один, но строго и до тонкости проведенный "цвет" Lapan V. Этим именем обозначались хлыстовские ассоциации; Дункан проводила их в жизнь строже и тоньше обычного. В статье под точным названием Круговое движение Белый нарисовал портрет, сочетавший основные его телесные мотивы, вращение и оскопление, с главной философской интенцией:
Движение философского модернизма — движение круговое; здесь сознание оплодотворяет себя самого; оно — гермафродитно (...) Новокан-тианец [...] есть именно такое чудовище: смесь младенца со старичком — ни ребенок, ни муж, а гадкий мальчишка, оскопившийся до наступления зрелости и потом удивившийся, что у него не растет бороды. Этот веселый бесстыдник — философистик, философутик — чрезвычайно начитан и мозговит. Но он — совершеннейший идиот2.
Психоаналитическое понимание кастрации, как универсально действующего и априорно подозреваемого мотива, для анализа текста является слишком грубым инструментом. Археолог, который точно знает, что он ищет, подвержен ошибкам двоякого рода: он может не заметить что-то другое, возможно более интересное; и он может принять за искомое совсем другие находки. Не каждая палка обозначает фаллос и не каждые ножницы — кастрацию; а только те, на природу и предназначение которых указывает сам текст.
В отличие от палки, которой был убит Дарьяльский, маленькие ножницы, которыми был убит Липпанченко, годны разве что для кастрации3. Ножницы эти имеют значение; сами они и их маленький размер, контрастный плотной фигуре жертвы, упоминаются множество раз4. Этот свой инструмент сумасшедший Дудкин, сидя верхом на трупе, с видом победителя держит в протянутой вперед руке. Давно замечено сходство его позы и усиков с фигурой Петра на его медном коне. Всякий раз безумие Дудкина проявляется в текстобежном характере его пушкинистических аллюзий. Сначала он в паре с Шишнарфнэ идентифицирует себя с горланящим петухом, потом в паре с Липпанченко — со скачущим всадником.
В окончательном тексте Петербурга во всех подробностях показано именно убийство Липпанченко путем разрезания маникюрными ножницами его спины и живота. Можно лишь предполагать, что Белый заменил этим убийством первоначально задуманное им оскопление Письма Александра Блока. Ленинград: Колос, 1925, 79.
2 А, Белый. Круговое движение, 57; о ключевом значении этой статьи для Петербурга см. Maguire, Malmstad. Petersburg
3 Ср. ножницы и Пятой язве Ремизова, в кошмарном сне Боброва, где они являются прозрачным символом кастрации (см. далее, часть 8)
4 Вообще Липпанченко везде выступает как олицетворение мужской силы, похоти и телесности. Кажется, что исследователь пошел по ложному пути, считая Липпанченко на основе грамматического рода слова "особа*, как часто называют Липпанченко в романе, олицетворением женского начала и понимая финальную сцену как коитус; см.: М. Ljunggren. The Dream ofRebtrlh A Study of Andrei Belyjs Novel * Petersburg?. Stockholm, 1982. Липпанченко, оставив ножницы в качестве памятника своим первоначальным намерениям. На всем протяжении Петербурга кастрация либо угрожает его героям в физическом плане, либо совершается в некоем мистическом пространстве. "Где-то это я все уже знаю", — думает Дудкин при встрече с Шишнарфнэ1. Если наши интертекстуальные выкладки совпали с его воспоминаниями, то получается, что Дудкин, производя над Липпанченко "акт", возвращал егообратнок его подлинной сущности — к пушкинскому Скопцу, кастрату-неокан-гианцу, Шишнарфнэ из Шемахи. Тот же "гнусный акт" Шишнарфнэ совершил над самим Дудкиным в его кошмарном сне. Возможность такого чтения придает новый смысл конфигурации Петербурга, кастрирующий персонаж которого сначала воплощается в Шишнарфнэ, л потом в Дудкине. Круг замыкается: теперь уже Дудкин, Слабый Человек Культуры, угрожает кастрацией/убийством Липпанченко, Мудрому Человеку из Народа. Так осуществляется мучившее Белого, и действительно происходившее в его романах, круговое движение. Гак ницшеанская идея вечного возвращения совмещается с хлыстовской и скопческой практикой, западная современность — с русской традицией.
Белый. Петербург, 293.

Содержание

 
www.pseudology.org