Евгений Викторович Тарле

Charles-Maurice, Duc de Talleyrand-Perigord - Талейран
часть четвертая

Евгений Викторович ТарлеУже 29 июля, как раз когда те войска, которые еще не перешли на сторону революции, начали свое отступление из города, Талейран послал записку сестре Луи-Филиппа герцога Орлеанского с советом не терять ни минуты и немедленно встать во главе революции, свергавшей в этот момент старшую линию Бурбонов.

Авторитет князя Талейрана,— как политического пророка, твердо знающего ближайшее политическое будущее,— был так колоссален, что именно после этого совета Талейрана новый кандидат в короли прибыл в Париж (из Ренси, где он находился).

Мало того: когда 31 июля, собравшись в Пале-Рояле, оппозиционные депутаты предложили Луи-Филиппу временное звание “главного наместника королевства”, но с тем, чтобы он немедленно объявил о полном своем разрыве с Карлом Х и вообще со старшею линиею, то Луи-Филипп заколебался; он уже знал, что Карл Х накануне, 30 июля, отрекся от престола и передал свои права маленькому своему внуку, графу Шамбору, а его, Луи-Филиппа, назначает опекуном и тоже “главным наместником”,— следовательно, ему предстояло либо стать “главным наместником” по назначению Карла Х и опекуном до совершеннолетия “законного” короля, либо сразу порвать с “легитимною” монархией и принять корону из рук победившей буржуазной революции, потому что “наместничество”, принятое не от короля Карла, а от оппозиции, было прямым шагом к восшествию на престол.

В нерешимости пред этим выбором, Луи-Филипп заявил депутатам, что даст им ответ, лишь посоветовавшись с Талейраном. Он спешно отрядил к старому князю генерала Себастьяни, чтобы тот спросил у Талейрана, что ему, Луи-Филиппу, делать. Князь сейчас же ответил: “принять”, то есть принять престол из рук победившей революции, отвернуться навсегда от “принципа легитимизма”, ловко пользуясь которым этот самый князь Талейран за шестнадцать лет до того посадил на престол ныне свергаемых опять при его же деятельном участии Бурбонов. Совет Талейрана покончил со всеми колебаниями: спустя девять дней, 9 августа 1830 года, Луи-Филипп Орлеанский был торжественно провозглашен королем.

В первые же дни нового царствования обнаружилось, что хотя только что победившая июльская революция была окончательной и уж самой бесспорной победой буржуазии над аристократией, но что есть на свете один аристократ, самый подлинный и чистокровный, без которого ни в каком случае торжествующая буржуазия не может обойтись: это был все тот же князь Талейран - Перигор, больной семидесятишестилетний старик на костылях, которого газеты уже неоднократно хоронили. И не только потому он вдруг снова оказался на первом плане, что с обычною своею дальновидностью успел вовремя, задолго до июля 1830 года, тесно сблизиться с будущими победителями, с Луи-Филиппом, Аделаидой, Тьером, но и потому, что работа его головы потребовалась и показалась совсем незаменимой Луи-Филиппу, как она казалась необходимой и Учредительному собранию, и Директории, и Наполеону, и Бурбонам, и снова Наполеону (предложение императора в эпоху Ста дней), и снова Бурбонам — после Ста дней. Положение Луи-Филиппа было на первых порах нелегким, в особенности же пред лицом иностранных держав. Ни для кого не было тайною, что Николай решительно стоит за интервенцию, прямо направленную к свержению “короля баррикад” Луи-Филиппа и восстановлению Бурбонов на престоле, откуда они только что были изгнаны; известно было даже, что он отправил в Берлин генерала Дибича, чтобы ускорить соглашение с Пруссией об общем вторжении во Францию. Некоторое время царь упорно носился с мыслью о “непризнании” Луи-Филиппа королем. При этих условиях Луи-Филиппу необычайно важно было заручиться дипломатической поддержкою Англии. После июльской революции Франция оказывалась в опаснейшей для себя степени изолированною. Чтобы покончить с этою изоляцией, новый король и новое правительство обратились именно к Талейрану. С изумлением Европа прочла чрез месяц с небольшим после июльской революции, что князь Талейран назначается французским послом в Лондон. При официальной встрече его загремели салюты дуврских береговых батарей,— и Талейран не может отказать себе в удовольствии припомнить в мемуарах именно по этому поводу, как он уезжал из Англии в 1794 году гонимым, нищим, преследуемым интригами французских роялистов, высылаемым из Англии по приказу полиции...
    Положение его в Лондоне вскоре стало самым блестящим, какое только можно себе вообразить. С одной стороны, консерваторы и все высшее общество видели в нем представителя самой подлинной (а в Англии эта “подлинность” крайне тогда и даже много позже ценилась) родовой аристократии; вместе с тем вспоминали, что никто больше, чем он, и красноречивее, чем он, не говорил на Венском конгрессе о легитимизме. Вспоминали также, что он всегда, еще с 1792 года, был сторонником дружбы с Англией. Что теперь он взялся за роль посла Луи-Филиппа, который “узурпировал” при помощи революции престол у той же “легитимной” династии Бурбонов,— это обстоятельство Талейран крайне ловко повернул в свою пользу: уж если он, он сам, легитимист из легитимистов, можно сказать, выдумавший этот самый легитимизм в 1814 году, теперь от него отрекся и стал на сторону “короля баррикад”, то ведь, значит же, были крайне важные причины. Значит, не выдержало прямое и честное сердце правдивого князя Талейрана негодования своего по поводу клятвопреступного поведения Карла X, нарушившего конституцию, коей присягал! Особенно огорчало князя это нарушение присяги королем Карлом. Что касается вигов, либералов, представителей английской либеральной буржуазии, которой суждено было спустя всего полтора года, в 1832 году, добиться “мирной революции”, то есть парламентской реформы, то эти люди приветствовали с восторгом Талейрана, официального посла этой самой победившей уже во Франции либеральной буржуазии и ее короля, Луи-Филиппа. Толпы народа бежали за каретою Талейрана с криками “ура” по лондонским улицам, едва лишь его замечали и узнавали. Герцог Веллингтон, глава кабинета, был очарован Талейраном, который умел, как никто, вкрадываться в душу тех людей, кто был ему необходим. Веллингтон возмущался, почему столько всегда — вот уже больше пятидесяти лет сряду — все так злобно клевещут на Талейрана, тогда как это честнейший и благороднейший человек... Талейран и не таких, как герцог Веллингтон, водил и окручивал, а Веллингтон и не таким, как Талейран, поддавался. Но и вообще с Талейраном было бы трудно в тот момент справиться: великолепно оценив положение в Англии, видя, что рабочие демонстрации, статьи и речи либеральной оппозиции, растерянность короля и правительства явно грозят Англии революционным взрывом и предвещают этот взрыв, старый князь сразу — там, где и когда это было нужно и уместно,— принял личину истинного “посла от революции”, даже стал охотно поминать свое поведение в Учредительном собрании в 1789—1791 гг.,— словом, добился того, что лондонская рабочая масса при встречах во время частых тогда шествий и скоплений громовыми криками приветствовала трехцветный флажок на французской посольской карете и трехцветные кокарды на шляпах служащих посольства. Кричали: “Да здравствует французская революция!” А иногда прибавляли: “Да здравствует Талейран!” Все импонировало в Талейране, даже то, что он долго был министром Наполеона и что тот очень ценил его ум. Талейран заметил, что вообще после июльской революции очень усиливается так называемая “наполеоновская легенда” и в Европе, и во Франции, и сейчас же этим воспользовался. При столкновениях своих по службе он высокомерно ставил на вид министрам Луи-Филиппа, графу Моле и другим, что он так работал при императоре и что император его научил работать именно вот так, а не иначе. В Лондоне дом французского посольства сделался местом самых пышных приемов и блестящих балов; никто из всего дипломатического корпуса не пользовался в тот момент такой силой и разнохарактерной, если можно так выразиться, но огромной популярностью в самых разнообразных слоях английского общества, как князь Талейран. Как только Николай I узнал о назначении Талейрана послом в Лондон, он чрез Нессельроде дал знать во Францию, что он признал Луи-Филиппа. И Николай, и вся Европа увидели в этом назначении, а главное в согласии Талейрана принять это назначение, признак прочности нового французского престола.
    В течение нескольких месяцев Талейрану удалось установить тесный контакт между Францией и Англией, да и вообще фактически заправлял французской внешней политикой именно он, а не парижские министры, с которыми он не всегда удостаивал даже переписываться о делах, а, к величайшему их раздражению, сносился прямо с королем Луи-Филиппом или сестрой короля, Аделаидою. Они жаловались королю, но тот настолько нуждался в своем лондонском после, что все жалобы ни к чему не приводили.
    Главное (и очень трудное) дело, которое сделал Талейран во время своего пребывания на посту посла Луи-Филиппа в Лондоне, было образование Бельгийского королевства. Бельгийская революция, вспыхнувшая сейчас же вслед за июльской и приведшая к фактическому отпадению Бельгии от Голландии, которой бельгийцы были подчинены помимо своей воли со времени Венского конгресса, являлась причиной жестокого беспокойства для Франции. Николай I, Австрия, Пруссия желали интервенции с целью возвращения Бельгии под власть голландского короля. В самой Франции боролись два течения: одни желали присоединения Бельгии к Франции, другие — установления новой самостоятельной державы — Бельгийского королевства. Польское восстание, вспыхнувшее в ноябре 1830 года, надолго лишило Николая свободы рук в бельгийском вопросе, и Талейран очень искусно этим воспользовался. Присоединение Бельгии к Франции он отверг, правда, после некоторых колебаний (о которых он в мемуарах своих умалчивает). Он знал, что Англия непременно воспротивится такому решению вопроса. Он выдвинул и стал отстаивать образование самостоятельного Бельгийского государства. Это ему и удалось после долгих и трудных усилий - на Лондонской конференции европейских держав, созванной тоже по его настоянию. На него жестоко нападали французские патриоты (а таковыми в особенности были тогда республиканцы) за то, что он не желает присоединять Бельгию к Франции, тогда как сами бельгийцы будто бы этого хотят. “Воплощенная ложь, живое клятвопреступление, нераскаянный Иуда, он продал всех — бога, республику, императора, королей”,— так воспевали его в стихах и в прозе французские оппозиционные органы в 1831—1832 гг., когда проходило бельгийское дело. Печатались и распространялись в Париже бесчисленные карикатуры на него (в эти же годы и тоже по поводу Бельгии), причем под его изображениями помещались такие “объявления”: “Талейран, по прозвищу подсолнечник (всегда поворачивается к солнцу), фабрикует намордники, цепи и цензуры, составляет остроты, эпиграммы, программы и эпитафии, продает и покупает короны, как новые, так и по случаю, делает конституции, хартии, реставрации, имеет на складе кокарды, знамена и ленты всех цветов. Согласен также на выезд за границу”. Талейран окончательно укрепился на том, что лишь в союзе с Англией можно разрешить бельгийский вопрос так, чтобы Бельгия была освобождена от Голландии, а союз с Англией в этом деле был возможен лишь при условии, чтобы Франция не покушалась на самостоятельность бельгийцев. Одного Талейран ни за что не хотел допускать: это возвращения Бельгии под голландское владычество. Наконец ему удалось, несмотря на упорное сопротивление России, Австрии и Пруссии, достигнуть признания самостоятельности Бельгии. И сейчас же он потребовал от нового бельгийского правительства уничтожения всех крепостей, построенных на французской границе голландским правительством после Венского конгресса, для чего великие державы дали Голландии в разное время на нужные расходы сорок пять миллионов франков. Эта цепь крепостей должна была служить обеспечением от Франции. Теперь по требованию Талейрана бельгийское правительство срыло укрепления.
    Этот блистательный успех талейрановской дипломатии настолько возвысил его, что шла речь о назначении его первым министром (после смерти Казимира Перье в мае 1832 года), но старый князь решил, что в Лондоне ему будет спокойнее. В 1832 году ему пришлось провести новое дело: тайно подстрекаемый Николаем I, голландский король решил силою сопротивляться постановлению держав и не уступать Антверпен, еще бывший в его власти. Тогда Талейран вошел в особое соглашение с Пальмерстоном, и французская армия, войдя в Бельгию, осадила Антверпен с суши, а английский флот блокировал его с моря. Конечно, Антверпен очень скоро сдался. Талейран этим нанес пощечину всему тому, что еще оставалось от “Священного союза”; три абсолютные монархии, несмотря на все угрозы свои, не посмели двинуть ни одного полка на помощь голландскому королю. Талейран упорно настаивал пред королем Луи-Филиппом и всеми министерствами, менявшимися за время его лондонского посольства, что спасение Франции и особенно династии Луи-Филиппа именно в теснейшем союзе с Англией. Ему удалось вскоре (в апреле 1834 года) подписать даже конвенцию с Англией, Испанией и Португалией по ряду крайне важных вопросов. Дипломаты даже враждебных держав изумлялись энергии и дарованиям восьмидесятилетнего хилого старика. Дарья Христофоровна Ливен, жена русского посла князя Ливена, бывшая значительно умнее своего супруга и, вследствие этой своей особенности, лично, без посредства мужа обязанная систематически доводить до сведения Николая обо всем, что творится в Лондоне, писала своему родному брату генералу Бенкендорфу, шефу жандармов, о князе Талейране по поводу его блистательных дипломатических достижений в это время: “Вы не поверите, сколько добрых и здравых доктрин у этого последователя всех форм правления, у этого олицетворения всех пороков. Это любопытное создание; многому можно научиться у его опытности, многое получить от его ума; в восемьдесят лет этот ум совсем свеж... Но это — большой мошенник,— c'est un grand coquin”, настаивает княгиня Ливен.
    Старик слабел физически. В конце ноября 1834 года он упросил Луи-Филиппа дать ему отставку. Князь Талейран, по его собственному выражению, за время пребывания на посту посла в Лондоне успел “дать июльской революции право гражданства в Европе”, укрепил престол Луи-Филиппа, создал самостоятельное Бельгийское королевство. В семьдесят шесть лет он начал этот последний перегон своего долгого и замечательного пути и в восемьдесят лет окончил его. Он удалился в свой великолепный замок Валенсэ, превосходивший размерами и неслыханной роскошью дворцы многих монархов в Европе. И здесь, спокойно, без излишнего любопытства и бесполезных волнений, как и все, что он делал в жизни, он стал ждать прихода той непреодолимой силы, для борьбы против которой даже и его хитрости было недостаточно (по злорадному предвкушению одного из враждебных ему публицистов). “Я ни счастлив, ни несчастлив,— писал он в эти последние годы своей жизни...— Я понемногу слабею и... хорошо знаю, как все это может кончиться. Я этим не огорчаюсь и не боюсь этого. Мое дело кончено. Я насадил деревья, я выстроил дом, я наделал много и других еще глупостей. Не время ли кончить?” Жена его умерла. У него постоянно жила его племянница, герцогиня Дино, самый близкий и интимный для него человек. Детей “законных” за ним не числилось. Сын его от госпожи Делакруа, знаменитый уже с двадцатых годов, гениальный французский художник Евгений Делакруа, мало общался с отцом. Но Талейран и сам искал в эти последние свои времена полного уединения и покоя. Его корыстолюбие уже давным-давно было удовлетворено, честолюбие его не мучило. Он уже и в последнюю свою службу в Лондоне в 1830—1834 гг. как будто перестал брать взятки; теперь, после окончательного ухода от дел, он прекратил даже игру на бирже. В газетах, журналах, отдельных памфлетах, иллюстрациях постоянно поминалось его имя, оценивалась его долгая деятельность, отдельные фазисы этого изумительного существования. Но князь не читал большинства из этих бесчисленных статей,— а когда и читал, никогда на них не возражал и вообще никак не реагировал. Обошел он молчанием и ту знаменитую характеристику свою, которую прочел во второй октябрьской книжке “Revue des Deux Mondes” за 1834 год; эта статья принадлежала перу уже входившей тогда в славу Жорж Санд и называлась “Князь”. Фамилия не была названа, но изложение было более чем прозрачным. Курьезно, что самая статья была вызвана посещением замка Валенсэ, куда Жорж Санд и Альфред Мюссэ явились для осмотра его достопримечательностей (Талейран разрешая путешественникам осматривать его прославленные по всему свету роскошные палаты, хоть и не допускал никого в свои жилые комнаты). На Жорж Санд пахнуло в этих великолепных залах князя Талейрана такими трагическими воспоминаниями, что она не воздержалась от самой резкой филиппики: “Никогда это сердце не испытывало жара благородного деяния, никогда честная мысль не проходила чрез эту трудолюбивую голову; этот человек — исключение в природе, он — такая редкостная чудовищность, что род человеческий, презирая его, все-таки созерцал его с глупым восхищением”. Ей ненавистна даже его наружность, презрительное и вызывающее выражение его лица, она все думает и думает о его прошлом и о том, почему все властители Франции в нем нуждались: “Какие кровавые войны, какие общественные бедствия, какие скандальные грабительства он предупредил? Значит, так уж он был необходим, этот сластолюбивый лицемер, если все наши монархи, от гордого завоевателя до ограниченного ханжи, навязывали нам позор и стыд его возвышения”. Талейран привык к такому тону; о нем редко писали иначе при его жизни, в те периоды, конечно, когда французская пресса бывала сколько-нибудь свободна. И всегда наблюдалась раздвоенность в настроении пишущих: полнейшее, безусловное, безоговорочное презрение к характеру — и столь же безусловное преклонение пред колоссальными умственными средствами. Талейран по-прежнему очень философски относился ко всему, что писалось о нем, и даже портретная живопись Жорж Санд совсем ненадолго и очень немного его огорчила. “Знаете ли вы, дорогой мой,— сказал он (за два года до смерти) Тьеру,— что я всегда был человеком, наиболее в моральном отношении дискредитированным, какой только существовал в Европе за последние сорок лет, и что, однако, я всегда был либо всемогущим у власти, либо накануне возвращения к власти”. В своем предсмертном политическом завещании он прибавлял: “Я ничуть не упрекаю себя в том, что служил всем режимам, от Директории до времени, когда я пишу”, потому что “я остановился на идее служить Франции, как Франции, в каком бы положении она ни была”. Конечно, его противники и позднейшие критики заявляли, что подобными фразами нельзя было бы успокоить совесть, если бы она у него была в самом деле в наличности. Но слова, сказанные Тьеру, несомненно выражали искренно философию князя Талейрана. И он, с самого начала своей карьеры поставивший ставку на буржуазию и против того класса, к которому по рождению, по воспитанию, по вкусам, по связям, по манерам сам принадлежал, всегда выигрывал, потому что в этот исторический период буржуазия всегда побеждала, и ничто ей не могло противиться,— и всегда он был нужен, потому что и у буржуазии не было в распоряжении много таких голов, как сидевшая на плечах князя Талейрана. А что его при этом будут ругать,— это он знал наперед, и знал, что сколько бы ни ругали, а без него не обойдутся. Знал (и предсказал) политическое могущество Тьера, в те времена молодого либерального министра, но уже имевшего за собою при всем своем либерализме зверское усмирение восстания республиканцев в 1834 году. Талейран знал, что буржуазия еще очень долго будет прочно “сидеть в седле”, в том седле, в котором он сам ей помогал усаживаться, и еще очень долго будет в состоянии роскошно награждать своих слуг. А Тьер уже резней на улице Транснонэн во время усмирения восстания в 1834 году явно обещал в будущем, в случае надобности, превратить весь Париж как бы в одну сплошную улицу Транснонэн (что в самом деле и исполнил при подавлении Коммуны в мае 1871 года). Следовательно, ему могло предстоять блестящее будущее, не хуже талейрановского прошлого: хозяином и для престарелого аристократа и для молодого выходца из мелкой марсельской буржуазии являлся один и тот же общественный класс. Талейран служил этому классу в его борьбе против дворянства. Тьер служил этому же классу в его борьбе против пролетариата. И Талейран, преуспевший карьерист, приветствовал в лице Тьера карьериста, которому суждено преуспеть, потому что Тьер тоже поставил жизненную свою ставку на “хорошую лошадь”. Но если говорить о сравнении этих двух так несхожих во многом людей, то нужно признать, что для Тьера дело буржуазии было делом не только карьерным, но, так сказать, кровным, классовое чувство было сильно в нем, потому что он был сам буржуа с ног до головы. А Талейран только нанялся, так сказать, к буржуазии, был как бы кондотьером, отдавшим за плату свои силы тому классу, который, по его предвидению, должен был скорее победить и щедрее заплатить; сам же он с ног до головы, по привычкам, вкусам, мироощущению, оставался всегда, до могилы, старорежимным вельможей, и как в шекспировском короле Лире “каждый вершок был король”, так в князе Талейране каждый вершок был аристократ. Для Тьера, как и для Лафитта, как и для Гизо и для всего их поколения, буржуазия была венцом мироздания и цветом человечества, а буржуазная июльская революция была окончательною и восхитительной, идеальной развязкою, точкою, которую всеблагое провидение поставило в книге судеб. Для Талейрана же буржуазия была только тем классом, для которого как раз в тот момент, когда вот он, Талейран, живет и действует, условия оказались очень благоприятны, почему и следует именно работать и идти с этим классом, а не против него. А революция 1830 года, с точки зрения политической философии старого дипломата, была лишь одним из эпизодов французской истории, за которым в свое время последуют другие эпизоды, очень может быть совсем противоположного характера по своим результатам. Но об этих далеких будущих событиях Талейран не любил рассуждать, да он и не забывал, что ему перевалило за восемьдесят и что уж во всяком случае для него-то лично июльская революция, конечно, будет последнею, которую ему суждено было увидеть. Весною 1838 года болезненное состояние восьмидесятичетырехлетнего старика резко ухудшилось. Он пред самой смертью по настоянию своей племянницы примирился с католической церковью и получил “отпущение грехов”, чем, в глазах верующих, должен был как бы спасти свою многогрешную душу от совсем уже готовых ухватить ее когтей дьявола. “Князь Талейран всю свою жизнь обманывал бога, а пред самой смертью вдруг обманул сатану”,— таково было чье-то широко распространившееся в те дни суждение об этом неожиданном, курьезном “примирении” абсолютно ни во что не веровавшего старого вольтерьянца и насмешливого циника, отлученного некогда от церкви бывшего епископа отенского, с римским папою и католическою религиею.
    17 мая 1838 года король Луи-Филипп со своею сестрой прибыл проститься с умирающим, который поражал всех совершеннейшим своим спокойствием и успел даже отпустить Луи-Филиппу коснеющим языком какой-то изящный царедворческий комплимент.
    Спустя несколько часов после королевского визита князь Талейран скончался.

Евгений Тарле


Оглавление

www.pseudology.org