"Советская Россия", М, 1989 год
Алексей Иванович Аджубей
Те десять лет
Те десять лет. Продолжение 1
Второй доклад Хрущёва

В феврале 1956 года состоялся XX съезд партии. Шло обсуждение Отчетного доклада Центрального Комитета партии и Директив по шестому пятилетнему плану развития народного хозяйства СССР. С докладами выступили Первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущёв и Председатель Совета Министров СССР Н. А. Булганин. Съезд близился к завершению, объявленная повестка дня была исчерпана. Журналисты знали, что на закрытых заседаниях предстоят выборы руководящих органов партии. Вечерами в "Комсомолку" забегали наши друзья — секретари ЦК и обкомов комсомола из многих республик. Так мы узнали, что отъезд делегатов почему-то задерживается. Все прояснилось, когда стало известно о втором, закрытом докладе Хрущёва.

Он говорил о Сталине. Хрущёв напомнил малоизвестное в то время письмо Ленина, адресованное в декабре 1922 года XII съезду партии. Владимир Ильич писал: "Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью... Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде, в общении между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно: более терпим, более лоялен, меньше капризности и т.д."

Доклад Хрущёва стал крупнейшим событием того времени. Съезд принял постановление о преодолении последствий культа личности Сталина: были реабилитированы тысячи невинно погибших, возвращено доброе имя оставшимся в живых. Миновали уже десятилетия с той поры, но и поныне мы ищем истоки трагических событий, сталинского произвола и преступлений. Вновь и вновь возвращаемся к письму Владимира Ильича, адресованному XII съезду партии. Так хочется верить, что то письмо Ленина, будь оно обнародовано, могло бы многое изменить и многое предотвратить.
 
Напомню ещё раз вовсе не бессмысленные слова Сталина: "Останетесь без меня, погибнете. Вот Ленин написал завещание и перессорил нас всех". Хрущёв не раз повторял эти слова именно после XX съезда. Больше тридцати лет прошло с того времени. Немалый срок, и многое должно было порасти травой забвения. Но нет, не поросло. И сколько ошибок и поздних покаяний выросло из нашего незнания... Грешить и каяться — удел слабых. Лучше без покаяний и уж, во всяком случае, без поводов для них. Говорят и другое. Мол, тридцать лет назад все, что было сказано на XX съезде, широко обсуждалось в партии и стране. На XXII партийном съезде этой теме тоже нашлось место. Может быть, достаточно? Ответ, с моей точки зрения, прост. Правда XX съезда очень скоро была сужена до "полуправды", а позже, уже к середине 60-х годов, на весь круг проблем вновь поставили гриф "секретно".

К большим и малым событиям причастен каждый, и у каждого есть право говорить о времени и о себе, если, конечно, при этом нет эгоистического расчета и тем более претензий на истину в конечной инстанции. Гласность и демократизм снимают запрет с осмысления минувших событий. Мы перечитывали все страницы нашей истории, а многие делают это впервые, открывая для себя трагизм прошлых лет. Я не слышал доклада Хрущёва на XX съезде и не стану с чужих слов передавать происходившее в зале заседаний. Сложность чувств многих миллионов людей, позднее ознакомившихся с преданными огласке фактами, быть может, точнее всего выразит одно слово: ужас. Однако не отчаяние и не растерянность властвовали в ту пору в общественном сознании. Ни у кого, кто способен был стать выше обывательских спекуляций, не возникало даже мысли, отдаленного намерения перечеркнуть или взять под сомнение завоевания нашего народа. Вовсе нелепо предполагать, что это входило в намерения Хрущёва.

Уходят свидетели тех бурных лет, детали стираются. Я говорю себе: надо вспомнить. Вспомнить, чтобы вернуться, оказаться среди тех, кто жил в гуще событий, кто не мог оставаться равнодушным, ибо то время требовало личного выбора и четкого определения позиции. Раздумывая над тем, как сделать это возвращение более точным и по возможности объективным, я решил задать себе несколько вопросов и ответить на них. Были ли у Хрущёва какие-то сугубо личные причины, амбиции, толкнувшие его на тот решительный шаг во время XX съезда — на второй доклад?

В дни дежурства у постели умирающего Сталина (он делил это дежурство с Булганиным) домой Никита Сергеевич приезжал всего на несколько часов, осунувшийся, почерневший, мало говорил, вновь уезжал в Волынское. В траурной толпе потерялись и пропадали чуть ли не сутки его сын и младшая дочь — потрясенные случившимся и рвавшиеся в Колонный зал, чтобы проститься с вождем. В один из дней Никита Сергеевич взял с собой Раду, и она, оставив грудного ребенка, до ночи пробыла у гроба, не имея сил уйти. В последние траурные минуты Хрущёв плакал, как и многие другие
 
И не стеснялся своих слёз

Вместе с партией, которую вёл Сталин, вместе, а затем и рядом со Сталиным прошла вся его жизнь. Приехав в 1929 году с Украины в Москву, в Промышленную академию, где учились наиболее энергичные, талантливые партийцы с мест, Хрущёв стал не только прилежным студентом горного факультета — вскоре его избрали секретарем парткома академии. В академии училась и жена Сталина, Аллилуева, она тоже была членом парткома. Хрущёв вспоминал Аллилуеву с большим уважением, как хорошего, скромного товарища, нисколько не выпячивающего свое положение. Лишь после смерти Сталина Хрущёв узнал, что Аллилуева, как и Орджоникидзе, покончила жизнь самоубийством,— настолько тщательно скрывались обстоятельства их ухода из жизни.

Хрущёв активно участвовал в острейшей борьбе с троцкистской оппозицией. По-видимому, Каганович, бывший в ту пору секретарем МГК партии и знавший Хрущёва ещё по Украине, мог рассказать о нём Сталину. Никита Сергеевич не часто вспоминал о том, как он попал в верхние партийные круги. Иногда, уже в пенсионные годы, он мог отложить книгу, задуматься и, как бы для себя, вернуться в прошлое. Жалел, что не удалось окончить Промышленную академию, да и вообще не везло с ученьем: все время срывали с занятий по какой-нибудь острой необходимости.

Как-то я попросил его рассказать о Надежде Сергеевне Аллилуевой, о том, могла ли она вступить со Сталиным в политический спор и правда ли, что защищала Николая Ивановича Бухарина, близкого их семье человека? Не этот ли драматический узел явился причиной её самоубийства?

Хрущёв исключал такую возможность, хотя заметил, что Аллилуева могла "споткнуться на правую ногу" во время какого-нибудь спора или дискуссии. Правда, никогда не настаивала на своём, если убеждалась, что большинство товарищей её не поддерживают. Вспомнил Хрущёв и такой эпизод. Во время ноябрьской демонстрации 1932 года на Красной площади он оказался рядом с Надеждой Сергеевной. Было ветрено, дождливо, холодно. Аллилуева поглядывала на трибуну Мавзолея, явно беспокоясь за мужа. Сказала: "Мерзнет ведь! Просила его одеться потеплее, а он, как всегда, буркнул что-то грубое и ушел..." "По-моему,— закончил Хрущёв, — она боялась Сталина..." (В ту ночь Аллилуева покончила с собой).

Уже после её смерти Хрущёв и Булганин несколько раз получали приглашение от Сталина на семейные обеды. Булганин тогда был председателем Моссовета и, вызывая их по телефону, Сталин произносил: "Отцы города, прошу на обед!" Бывали за столом отец и мать Надежды Сергеевны, её сестра Анна Сергеевна, муж которой Реденс возглавлял Московское управление внутренних дел, дети. Так случалось до 1936 года; потом Реденс был расстрелян, а семья рассеяна. "За такими обедами,— вспоминал Хрущёв,— Сталин давал почувствовать, что хорошо знает, как я вёл себя в академии во время борьбы с правыми и троцкистами. Такие подробности могла передавать ему только Надежда Сергеевна. Сталин вдруг мог спросить: "А ваш отец, перестал плотничать, он живет с вами в Москве?" Сталин знал биографию каждого своего выдвиженца, а я, конечно, был таковым". Эту биографию не очень-то хорошо представляли себе даже его дети. Скупые сведения об отце сохранила в памяти Рада, иногда она расспрашивала об этом деда и бабушку.

Хрущёв родился 17 апреля 1894 года в селе Калиновка Курской губернии, в бедной крестьянской семье. Отец его, Сергей Никанорович, зимой обычно уходил на заработки в Донбасс, он был хорошим плотником и все мечтал купить коня. В зимние месяцы посещал начальную школу маленький Никита. Летом он нанимался подпаском к помещице Шаусовой, с утра до позднего вечера бродил со стадом по окрестным лугам. Бабушка Ксения Ивановна говорила Раде, что на коня Сергей Никанорович так и не заработал, а вот она надорвалась, пока без мужа строила избенку. "Потом,— продолжала Ксения Ивановна,— засосала моего шахтерская жизнь, сорвал он нас из деревни на Успенский рудник. Стал шахтером".

Когда Никите исполнилось 15 лет, отец отвел его к управляющему заводом горнорудного машиностроения компании Боссе Вагнеру с просьбой принять сына в ученики слесаря. Так начались трудовые годы Никиты Сергеевича. В 1959 году во время визита в США Хрущёв появился в роскошном зале "Кафе де Пари" в Голливуде на приёме в его честь. Цвет артистической Америки с любопытством его разглядывал. Отвечая Спиросу Суросу, одному из хозяев студии "XX сенчери Фокс", Хрущёв говорил: "Вы хотите знать, кто я такой? Я стал трудиться, как только начал ходить. До 15 лет я пас телят, я пас овец, потом пас коров у помещика. Это все до 15 лет. Потом работал на заводе, хозяевами которого были немцы, потом работал в шахтах, принадлежащих французам. Работал на химических заводах, хозяевами которых были бельгийцы, и вот теперь — премьер-министр великого Советского государства..."
 
"Мы знали это",— услышал Хрущёв реплику из зала.
 
Ему показалось, что в ней сквозила ирония.
 
"А что если и знали,— продолжал Хрущёв.— Я не стыжусь своего прошлого. Всякий честный труд, какой бы он ни был, достоин уважения. Грязного труда нет. Грязной может быть только совесть. Всякий честный труд достоин уважения..."

К тому времени, когда Хрущёв приехал в Москву учиться в Промышленной академии, он, по его собственному выражению, "успел пройти полный курс шахтерского университета, Кембридж обездоленных людей России"... Промышленная академия той поры была важной опорой ЦК партии, из неё вышли многие крупные хозяйственные и партийные руководители. В самом начале 30-х годов пришлось, недоучившись, уйти на партийную работу и Хрущёву. Сначала он был избран первым секретарем Краснопресненского райкома Москвы, а затем — Бауманского. В 1935 году стал первым секретарем МК и МГК ВКП(б). Однажды, уже в конце 60-х, я показал Никите Сергеевичу редкую фотографию: Сталин, Орджоникидзе и Хрущёв идут по тротуару вдоль Большого Кремлевского дворца. Здание ещё не отремонтировано как следует и выглядит обшарпанным. Идут хоть и вместе, но каждый сам по себе. Сталин — вольно, спокойно, в белом полувоенном костюме и черном коротком плаще нараспашку. Орджоникидзе, широкий и мощный в плечах, ещё ниже Сталина, кажется почти квадратным. Он в косоворотке, подпоясанной тонким кавказским ремешком. Никита Сергеевич худенький, в черном костюме, в белых парусиновых ботинках, которые в ту пору чистили зубным порошком. Хрущёв долго разглядывал снимок, а потом сказал: "Наверное, это Первое мая 1936 года. Тогда я пошёл к Сталину на квартиру, чтобы пригласить его на трибуну Мавзолея".

В те годы, вероятно, как и всю жизнь, Сталин цепко наблюдает за всем, что происходит в столице. Строительство метро, расчистка города от "рухляди минувших веков", реконструкция. Как-то Хрущёв доложил Сталину о протестах по поводу сноса старинных зданий. Сталин задумался, а потом ответил: "А вы взрывайте ночью". Пора строительства метрополитена долго оставалась любимой темой в воспоминаниях Никиты Сергеевича. Чуть ли не ежедневно он начинал рабочий день секретаря горкома партии с посещения самых сложных участков проходки. Спускаясь под землю, он как бы возвращался к дням молодости, к шахтерскому делу. Он очень гордился тем, что вместе с другими метростроевцами был награжден орденом Ленина. Первым орденом в своей жизни.

Многое, в том числе и возвращение Хрущёва в Москву в 1949 году, свидетельствовало о том, что Сталин давно и постоянно держал его в поле зрения. На предвыборном собрании 1937 года в Большом театре Сталин начал свою известную речь с таких слов: "Товарищи, признаться, я не имел намерения выступать, но наш уважаемый Никита Сергеевич, можно сказать, силком притащил меня сюда, на собрание: скажи, говорит, хорошую речь. О чем сказать, какую именно речь?" Тонкая и вальяжная игра этих "вы" и "ты", как бы равняющая Сталина и Хрущёва, была отнюдь не случайной. Сталин в каждое слово вкладывал некий, одному ему известный дополнительный смысл. В данном случае сказанное свидетельствовало о расположении. Через год, в 1938-м, Сталин рекомендует Хрущёва на пост первого секретаря ЦК Компартии Украины, его избирают кандидатом, а в 1939-м — членом Политбюро ЦК ВКП(б). Хрущёву в ту пору 44 года. На многих постах появились тогда молодые работники — тысяч старых партийцев уже не было в живых...

Там, на Украине, Хрущёв встретил начало Великой Отечественной. Он прошел с войсками от Киева до Сталинграда и вновь до Киева, будучи членом военных советов многих фронтов, оставаясь комиссаром, каким сформировался в годы гражданской. В своих речах перед солдатами он не раз, конечно, призывал: "Вперед! За Родину, за Сталина!". Позже, уже после XX съезда партии, Никита Сергеевич часто вспоминал начало войны, её первые дни, даже дни перед самой войной, и горько упрекал Сталина за просчеты того периода. Мучила его душу тяжелая история, связанная с провалом харьковской наступательной операции в 1942 году. Войска Юго-Западного направления не смогли выполнить поставленную командованием задачу, наступление захлебнулось, велики были потери. Ответственность лежала не только на маршале Тимошенко, командовавшем этим направлением, но и на Хрущёве — члене Военного совета.
 
Долго, практически до самых последних
дней жизни это терзало Никиту Сергеевича

Много раз передумывал он события под Харьковом, находились доброжелатели, которые успокаивали Хрущёва все новыми "вариантами" хода этой операции, снимавшими вину за поражение. Хрущёв в те роковые часы звонил в Ставку, просил Маленкова разбудить Сталина, чтобы получить разрешение отвести войска, избежать окружения; говорил, что Маленков будить Сталина отказался. Но все это не гасило вины. Часто Хрущёв так оправдывал отсутствие своего интереса к мемуарам военачальников: "Известное дело, войны проигрывают солдаты, а выигрывают маршалы. Каждый из них прежде всего выгораживает и прославляет себя". Хрущёв никогда не преувеличивал своей роли в войне, не шёл на поводу у доброхотов. Он остался в звании генерал-лейтенанта (так он кончил войну), будучи Председателем Совета Министров СССР — Верховным Главнокомандующим Вооруженных Сил.

В 1951 году Никита Сергеевич выступил в "Правде" со статьей о положении дел в подмосковной деревне. К тому времени он знал, как обстоят здесь дела, видел разоренные колхозы, пустые, обезлюдевшие деревни. Он предлагал провести укрупнение колхозов — ведь в иных хозяйствах осталось всего не более 20 старух да детей,— начать строительство современных благоустроенных поселков, привлечь в них горожан, расположить на подмосковных землях своего рода агрогородки.

Следом на страницах "Правды" появилась небольшая заметка, где говорилось, что статья Хрущёва опубликована в порядке обсуждения. Газетчики быстро узнали, в чем тут дело: очевидно, Сталин отрицательно отнесся к предложениям Хрущёва. Обсуждения не состоялось. Однако не произошло и резкого обострения в отношениях между ними. Никита Сергеевич продолжал занимать хоть и не самое видное, но прочное положение близ вождя. Не раз, снимая трубку домашнего телефона — правительственной "вертушки" — (какое-то время мы жили с родителями жены), я слышал глуховатый голос: "Мне Микиту..." — так, на украинский манер, называл его Сталин.

Вернусь, однако, к дням XX съезда. Что могло заставить Хрущёва выйти на трибуну с докладом о Сталине? Чем объяснялась его решимость? Нелепо было бы утверждать, что Хрущёв вовсе не знал о массовых репрессиях или не чувствовал себя виновным. Он сам говорил, что те, кто работал рядом со Сталиным, не могут снять с себя ответственности, но что она должна быть соразмерной. Нина Петровна обронила как-то фразу о том, что только после XX съезда Никита Сергеевич отдал начальнику своей охраны пистолет, который хранился в его спальне. Сам Хрущёв редко делился подробностями о ночных сталинских обедах-заседаниях, но одной, как бы дежурной реплике Сталина придавал особое значение. Сталин мог вдруг, прервав застолье, спросить кого-либо из присутствовавших: "Что-то у вас сегодня глазки бегают?"

"Бегающие глазки" были плохим признаком. Вопрос этот и долгая пауза вслед обескураживали. В последние месяцы жизни Сталина на таком ближайшем "прицеле" вождя были Молотов, Микоян, Ворошилов. Что это значило, каков следующий шаг — им было прекрасно известно. Знал, конечно, это и Хрущёв.

К 1956 году десятки тысяч известнейших партийных работников, военных деятелей, дипломатов, писателей, ученых были реабилитированы. С мертвых снимались ложные обвинения, их имена очищались от наветов и диких оговоров. Живым нужно было не просто участие, извинения, восстановление чести и достоинства. Им вернули паспорта, выдали денежную компенсацию, помогли устроиться с жильем, подыскали работу. Но требовалось и открыто сказать о тех трагических процессах, которые приобрели массовый характер. Уже до XX съезда и, конечно, в ходе заседаний у Хрущёва крепло убеждение, что сказать откровенно об этом прежде всего должна партия. Соответствующий материал, который готовила специальная комиссия ЦК, куда входили большевики-ленинцы, вернувшиеся из лагерей и ссылок, в один из последних дней работы съезда лег на его стол. Многие подробности о "врагах народа" начали доходить тогда до Хрущёва, открывая истоки и размах массовых репрессий. Наверное, стыд и ужас соседствовали в его душе. Конечно, он знал и был причастен к репрессиям и гибели многих товарищей, ставил свою подпись на приговорах "особых" совещаний и троек.

Разные варианты восстановления истины и справедливости занимали ум Хрущёва, бесспорно одно: он не испугался личной ответственности, душа его не зачерствела. На этот счёт есть важное свидетельство. Связано оно с именем Алексея Владимировича Снегова, члена партии с 1917 года, активного участника октябрьских событий 1917 года. В 1937 году он был арестован. Его допрашивал Ежов, каким-то чудом он избежал расстрела и получил "всего" 15 лет лагерей...

Вот что рассказал мне Леонид Давидович Крымский — один из тех, кто принял мученическую долю сына "врага народа". "31 декабря 1951 года в Центральную лагерную больницу в Абези (это место в переводе с языка коми означает "яма", и расположено оно вблизи северных отрогов Уральского хребта, за Полярным кругом) доставили очередную группу больных. Я в ту пору был здесь патологоанатомом и одновременно заведовал терапевтическим корпусом — врачей не хватало. Меня отвел в сторону дежурный врач и тихо спросил, знаю ли я Снегова. Он сообщил, что Снегову известна моя фамилия, так как он в тридцатые годы работал в МК ВКП(б) с Д. М. Крымским и сейчас интересуется, не его ли я сын?

Мой отец, старый большевик, до 1937 года заведовал отделом руководящих партийных органов в МК ВКП(б) и был расстрелян по ложным обвинениям в государственной измене. Я же — комсомолец, кандидат медицинских наук, был арестован в 1950 году в возрасте 26 лет и отправлен в особо режимный лагерь потому, что Берия дал указание репрессировать всех сыновей партийных работников, расстрелянных в 1937 году. Я с детства был воспитан на рассказах о гражданской войне, участником которой был мой отец, о нескольких встречах с Лениным в период организации комсомола, о дружбе с Н. К. Крупской, которая относилась к нему с большой теплотой. Я видел, как день и ночь работает мой отец на благо партии и государства, слышал, как он, делегат XVII партийного съезда с решающим голосом, с восторгом рассказывал о встречах с "большим хозяином" — Сталиным, о его мудрости, о вере в его способность руководить страной.
 
Арест отца потряс меня: я-то, зная его как никто другой, был всегда убежден в том, что он — преданный большевик-ленинец, готовый без колебаний пожертвовать всем ради торжества великого дела коммунизма. Гибель отца для меня была всегда незаживающей раной, я считал его мучеником, погибшим за правое дело. Я живо представлял себе, с какими мыслями он шёл на казнь, погибал от рук своих. Даже сидя в лагере, я считал, что моё личное несчастье — ничто по сравнению с этой трагедией. Все это я рассказываю, чтобы были понятны чувства, когда мне сообщили, что какой-то человек, товарищ по несчастью, знал моего отца, вместе работал с ним. Снегова удалось устроить в мой корпус, и под разными предлогами я держал его около себя больше года то в качестве больного, то в роли внештатного фельдшера. Полтора года совместной жизни и работы в лагере, равные пятнадцати обычным, "мирным" годам, повседневное тесное общение сблизили нас, укрепили моё коммунистическое мировоззрение. Поначалу я видел в Снегове человека с трагической судьбой моего отца, затем передо мной во всем богатстве раскрылась его душа.
 
Он всегда говорил мне, что яма, на дне которой мы сидим, не имеет никакого отношения к Советской власти, что Сталин — это тоже не Советская власть. Он рассказал мне о завещании Ленина и о характеристике, данной Сталину великим вождем. "Вся трагедия партии в том, что она в свое время не послушалась Ленина и не отстранила Сталина от руководства",— говорил Снегов. Я был потрясен — я-то ведь этого не знал раньше. Снегов всегда говорил, что идея коммунизма сильнее любых невзгод и её не удастся дискредитировать никакими беззакониями бериевской банды. За всеми этими такими волнующими разговорами — ни одной жалобы на личную участь и только большая тревога за судьбы страны и партии, высказываемая в условиях, полностью исключающих демагогию и вранье. И факты, множество фактов, имена, даты, удивительно сбереженные светлым умом этого человека.
 
Я спрашивал, почему же участники процессов 1937 года, большевики, делавшие революцию, не раз глядевшие в глаза смерти в борьбе за Советскую власть, давали такие чудовищные показания, оказались слабыми людьми? "Они были сильными и преданными людьми,— отвечал Снегов. — Они были настолько преданными, что предпочли умереть, согласиться на чудовищную ложь, лишь бы на публичных процессах перед лицом всего мира не дискредитировать дело, бывшее им дороже жизни". Это объяснение я не раз слышал от старых большевиков, загнанных Сталиным в тюрьмы. Глядя на Снегова, маленького, одетого в лохмотья, я видел перед собой гиганта духа, ничем не сломленного большевика, настоящего коммуниста. Мне казалось важным сберечь этого человека, ведь мы твердо верили в то, что кошмарный сон, персонажами которого мы являлись, не может не кончиться.

5 марта 1953 года вселило в нашу абстрактную надежду твердую уверенность. Со спины у нас, заключенных, спороли номера, и под страхом карцера было запрещено хранить их. В поведении администрации лагеря чувствовалась нервозность, участились ночные проверки и обыски. Боязливо оглядываясь по сторонам, в бараки заходил то один, то другой надзиратель и говорил: "Ведь я-то вам ничего плохого не делал, ребята".— "Пошёл вон, мерзавец",— отвечали ему. В безлюдной части лагеря, вблизи покосившегося, вросшего в землю морга, медленно прогуливались три человека: Снегов, я и Куликовский — бывший государственный санитарный инспектор Донецкой области, осужденный в 1938 году к 20 годам заключения по обвинению во вредительстве.

— Сейчас очень тревожный период,— говорил Снегов.— Берия — министр государственной безопасности. В его руках — неограниченная власть, и он воспользуется ею, чтобы расправиться с новым правительством, стать диктатором. Он хорошо усвоил методы своего учителя. Я знаю этого мерзавца ещё с начала тридцатых годов по работе в Закавказском крайкоме партии. Я был заворготделом, он — начальником Грузинского ГПУ. Мне известно, что через своих подручных он устраивал "восстания" в горах, "подавлял" эти восстания, а затем прятал концы в воду, уничтожая своих сообщников-провокаторов. Затем он сообщал Сталину о подавлении несуществующих восстаний и таким образом выслуживался перед ним.
 
Продвижение по службе шло быстро: вскоре начальник ГрузГПУ стал начальником ГПУ всего Закавказья. Особенно высоко оценил Сталин деятельность Берия после выхода в свет фальшивки, которая называлась "К истории большевистских организаций в Закавказье". В ней превозносилась роль Сталина в организации марксистского движения на юге России. Читая этот "труд", можно было подумать, что Сталин был единственным руководителем социал-демократических организаций в Закавказье. К моменту выхода в свет этой книги, чтобы пресечь всяческие разговоры, Берия физически уничтожил цвет революционного движения на Кавказе. Вы представляете себе, какая опасность нависнет над страной и партией, если этот авантюрист захватит власть в свои руки? Мало осталось людей, которые знают об этой, истинной деятельности Берия. Нужно разоблачить и уничтожить его, и чем скорее, тем лучше. Иначе будет поздно. Нужно написать письмо с изложением этих и многих других фактов. Кому? Только одному человеку — Никите Сергеевичу Хрущёву. Я его знаю и верю ему, он — настоящий большевик. Впервые за долгие годы заключения настало время действовать и действовать быстро. Надо дать в руки партии эти документы. Если они попадут к министру государственной безопасности, со мной тут же расправятся. И с вами тоже,— после паузы сказал Снегов и посмотрел на нас.— Можете умыть руки. А если я попадусь, я вас не выдам. Я должен рискнуть собственной шкурой, иначе грош цена мне как коммунисту.

Легко сказать — написать такое письмо. Где? Когда? Каждый квадратный сантиметр территории лагеря просматривался. Особые подозрения вызывал пишущий человек. Надзиратели заглядывали через плечо врача, записывающего историю болезни. Но самая главная трудность состояла в отправке письма. Даже если допустить такую невероятную вещь, что кто-нибудь из администрации лагеря согласится бросить письмо в почтовый ящик, оно все равно не попадет по назначению, так как вся корреспонденция проходила строгую цензуру. Все эти трудности казались неразрешимыми.

Но мы рискнули. Снегов писал письмо в моей ординаторской. Он сидел голый по пояс и писал, а мы, два врача, я и Куликовский, сидели рядом, приставив фонендоскоп к его груди. Были приняты строжайшие меры предосторожности: редкая цепочка выздоравливающих больных была расставлена около барака и давала нам знать о приближении надзирателей или ненадежных людей. Рукопись быстро прятали в трубу нетопящейся печки. Надзиратель, входя в ординаторскую и окидывая её рассеянным взглядом, видел двух врачей, осматривающих больного. При этом не обходилось без курьезов. Снегов писал письмо, разоблачающее Берия, а Куликовский, помогавший ему, был удивительно похож на этого бандита; сходство усиливалось тем, что он носил такое же пенсне. Куликовский смеялся вместе с нами, но и страдал от этого сходства. Это был юмор висельников.

Письмо было написано, тщательно отредактировано и зашито в старый заплатанный ватник Снегова. Теперь нужно было его отправить. Для этого, как нам казалось, существовала единственная возможность. В каждом больничном корпусе (кроме корпусов, в которых лежали больные с открытой формой туберкулеза) работала вольнонаемная сестра, главная функция которой состояла в надзоре за правильностью лечения больных. Была такая сестра и в моем, терапевтическом корпусе. Член партии, молодая женщина, коми по национальности, мать троих детей. Она поверила заключенному Снегову и пошла на страшный риск, пронеся письмо за зону. Во время командировки в Москву один из родственников нашей сестры, не имевший представления о содержании письма, вручил его близкой родственнице Снегова. В отдельной записке ей были даны строгие инструкции о том, что письмо должно быть вручено из рук в руки только Никите Сергеевичу Хрущёву и никому больше. Она так и поступила. В течение нескольких дней подряд в приемную ЦК КПСС приходила пожилая женщина и просила свидания с Никитой Сергеевичем. Её неизменно спрашивали: зачем? по какому делу? как доложить Первому секретарю ЦК о вашем деле?

— По важному государственному делу,— отвечала она.— Впрочем, если меня не пропустят, пеняйте на себя. Я ухожу.

Её провели к Первому секретарю ЦК КПСС. Никита Сергеевич вспомнил Снегова, которого он знал по работе в Донбассе, внимательно прочитал письмо и обещал разобраться...

Снегова к начальнику лагпункта,— крикнул надзиратель, входя в корпус. Каждый вызов в административное здание был, как правило, связан с неприятностями, и мы насторожились. Снегов отсутствовал более трех часов и вернулся усталый, возбужденный. Оказалось, что приехал полковник из Москвы, который пытался узнать, писал ли Снегов Никите Сергеевичу Хрущёву, как и через кого отправил письмо.

— Я ничего не писал, никаких писем не отправлял,— неизменно отвечал Снегов.

На третий день допросов терпение полковника истощилось, и он уехал, ничего не добившись от Снегова. На следующий день Снегову приказали собираться в этап. Его вывели за зону, и он исчез, как исчезали до него многие другие.

Все, о чем будет рассказано дальше, я узнал много позже

Следствие и этап — самое тяжелое в жизни заключенного. Душный переполненный "столыпинский вагон" — как называли тюрьму на колесах, издевательства конвоя, тесное общение в купе-камерах с уголовниками, длительные остановки в этапных тюрьмах, грубая пища всухомятку, ограниченные порции питья — все это способно подорвать здоровье и молодого, крепкого человека. Наконец, Снегова привезли в Бутырскую тюрьму и поместили в одиночную камеру. Через несколько дней у него была многочасовая беседа с представителем Генерального прокурора СССР. К исходу третьего дня лязгнула обитая железом дверь камеры. Снегова вывели, посадили в "черного ворона" и повезли. Минут через пятнадцать машина остановилась у внушительного приземистого здания штаба Московского военного округа. В ярко освещенном подвале среди высших военных с суровыми озабоченными лицами Снегов приметил огороженное барьером место, которое занимал человек со знакомым и ненавистным ему лицом. Снегов узнал Берия, а Берия — его. Как, должно быть, жалел Берия, что не расправился со Снеговым раньше!

После очной ставки Снегова отправили в тюрьму, а затем — в этап. Однако он успел доехать только до Печоры. Семнадцатилетнее заключение кончилось, освобожденного Снегова срочно вызывали в Москву. А дальше все было как в сказке. Вскоре по приезде в Москву Снегов был очень тепло принят Никитой Сергеевичем. Это были счастливейшие дни в его жизни.

— После отдыха вы будете работать в Министерстве внутренних дел. партия посылает вас на очень важный участок работы. С произволом и беззаконием раз и навсегда покончено. Предстоит большая и важная работа по ликвидации последствий культа личности, и вы должны в ней активно участвовать,— говорил Никита Сергеевич.

Справедливость восторжествовала: мой отец был посмертно восстановлен в партии, а я — реабилитирован и работал в Институте хирургии имени А. В. Вишневского, научном учреждении высшего класса, вместе с замечательным хирургом А. А. Вишневским.

Шёл XX съезд партии. Нас, сотрудников института, собрали в актовом зале и ознакомили с докладом Никиты Сергеевича Хрущёва о ликвидации последствий культа личности Сталина. С глубоким волнением я вслушивался в каждое слово этого потрясающего документа. В руководстве партии нашлись люди, настоящие большевики-ленинцы, сказавшие правду народу о Сталине, решившие покончить со всем тем, что нам мешало двигаться вперед. Какова же была моя радость, когда я услышал: "Вот что нам пишет старый член партии товарищ Снегов..." И далее следовала выдержка из письма Снегова Н.С. Хрущёву, строки которого я знал почти наизусть. Никита Сергеевич воспользовался этим письмом! Факты, содержащиеся в нём, он посчитал настолько важными, что включил их в свой доклад. Снегов оказал важную услугу партии, а мы все, помогавшие ему, тоже стали участниками этого благородного дела. Я считал Никиту Сергеевича самым близким человеком, не только своим спасителем, но спасителем России. Однако находились люди, которые говорили: "От кого надо было спасать Россию?" А разве не от кого? Прежде всего — от лжи".

Никита Сергеевич много раз вспоминал ночь уже перед последним днем работы съезда — тогда он ещё раз перечитал страницы доклада, и ему померещилось, что он слышит голоса погибших товарищей. Что творилось в его душе? Его, конечно, угнетала вина перед ними. У каждого свое право судить Хрущёва за такой поворот XX съезда, за ту роль, которую он сыграл в истории нашей страны и партии. Бесспорно, по-видимому, одно: этот съезд никого не оставил равнодушным. Стало ясно, что за зло, за преступления против народа рано или поздно придется нести ответ, что из умолчаний не возникнет прощения. Ещё живы охранники тех лагерей, где содержались "враги народа". Для них этот съезд — тоже трагедия. Один из таких написал в журнал "Огонёк" о своих "душевных муках". Нет, не напрасно стерег он эту "гидру", кормил с ней наравне таежного гнуса. Не убедит его никто, что академик Вавилов не враг. У папаши-купца не мог вырасти честный сын. От этого "крика души", каким бы бессердечным или злобным он ни казался, не отмахнешься. Как не отмахнешься и от риторики тех, кто развенчание Сталина воспринимает так, будто опорочивается вся их жизнь, будто перечеркивается все, что совершено партией и народом...

В то утро, когда Хрущёв решился, я думаю, он не предполагал, какой сложной будет история решений XX съезда. Не знаю, так это было или нет, высказываю свою точку зрения, но доклад этот Хрущёв сделал как бы неожиданно. Мог ли он задолго до съезда обсуждать доклад с членами Президиума ЦК, в особенности с теми, кто тоже должен был нести свою долю ответственности? Удалось бы ему произнести его в таком случае? Он принял решение апеллировать к партии, обратившись непосредственно к съезду.

Когда он объявил о своём решении, его стали пугать непредсказуемыми последствиями. Чем сильнее противились Молотов, Маленков и Ворошилов, тем тверже становилось убеждение Хрущёва: надо открыть все. Принять половинчатое решение, осуждающее культ личности Сталина, и не вдаваться в подробности массовых репрессий, с его точки зрения, означало обман партии. Он предложил Молотову выступить с докладом. Тот отказался. Никита Сергеевич предупредил, что не изменит решения и выступит с докладом в качестве делегата съезда. Не остановило его и то, что он ставил под удар и себя — ведь он тоже был рядом со Сталиным. Он сказал, что лгать и изворачиваться не будет. "Придут молодые, спросят: почему смолчали? Что ответим им мы? Как они отнесутся к нам? Спасали свои шкуры, не хотели ответственности? Не жгла боль за гибель товарищей?!"

Так вспоминал Хрущёв тот день своей жизни

Его решение требовало немалого мужества. Поймут ли его? Поддержат? Встанет ведь и вопрос: а где же ты был раньше, дорогой товарищ, разве не знал, что арестовывают твоих друзей по партии, тех, с кем ты работал много лет бок о бок, неужели верил, что все это враги?

До сих пор мы задаем себе и другим эти вопросы. Верил или не верил Блюхер в виновность Тухачевского, подписывая вместе с другими членами Военного трибунала смертный приговор одному из своих товарищей, герою гражданской войны и тоже маршалу? Верил или нет Михаил Кольцов, когда в 1937 году на конгрессе писателей в Париже гневно клеймил позором "пятую колонну" и радовался, что "врагов" безжалостно уничтожают? Несколько месяцев спустя он был арестован и погиб так же, как Блюхер, как тысячи других — веривших...

Пленум ЦК 1938 года, низложение, а затем и арест Ежова несколько разрядили ситуацию. Репрессии пошли на убыль. Хрущёв уехал на Украину. На одной из послесъездовских встреч Хрущёву пришла записка из зала с вопросом о том, как могли допустить такие репрессии, что делали для их прекращения партийные руководители. Никита Сергеевич попросил встать того, кто задал этот вопрос. Никто не поднялся. "Мы боялись так же, как и тот, кто спрашивает об этом". Боялись... Думаю, это было сказано искренне.

Никита Сергеевич был делегатом XVII партийного съезда, и однажды Микоян рассказал ему об эпизоде, случившемся в те дни. Когда съезд шёл к концу, в перерыве между заседаниями в комнату Президиума вошли несколько секретарей обкомов партии во главе с Варейкисом — секретарем партийного комитета Центральной Черноземной области, занимавшим видное положение в партии. Подошли к Кирову. Попросили передать Сталину свои замечания о его грубости, нетерпимости, заносчивости. Киров перебил: "Скажите Сталину сами".— "Ты в друзьях, тебе легче и проще". Появился Сталин, и Киров передал ему разговор. Анастас Иванович запомнил ответ Сталина: "Спасибо, Сергей, ты настоящий друг, я этого не забуду".

Съезд победителей, а именно так он назван в истории партии, закончился на большом подъеме. Успехи были неоспоримы — индустриализация превращала СССР в могучую державу. Долго гремела овация в честь Сталина. Но, видно, не радовала его. Да и как могла радовать, если несколько сотен делегатов вычеркнули его имя из списка для тайного голосования? Как он мог верить людям? Рукоплещут и ненавидят! Мнительность его уже перешла в мстительность. Иначе как объяснить тот факт, что из 1966 делегатов съезда 1108 были вскоре уничтожены, в том числе 98 из 138 членов и кандидатов в члены ЦК.

Но прежде случилось страшное. 1 декабря 1934 года был убит Сергей Миронович Киров. Анатолий Рыбаков в романе "Дети Арбата" дает свою версию этого убийства. С ней можно соглашаться или не соглашаться. Роман не документ. Убийство Кирова, быть может, самая ужасная тайна, так и не проясненная до конца. XX съезд создал комиссию по расследованию обстоятельств злодейского убийства. Удалось выявить некоторые факты. Никите Сергеевичу сообщали, что отыскался шофер машины, в которой везли арестованного начальника личной охраны Кирова.
 
Неожиданно из рук этого шофера сидевший с ним рядом сотрудник НКВД вырвал руль, машина врезалась в стену дома. Тут же в крытом кузове автомобиля раздались не то выстрелы, не то тяжелые удары. Это все, что запомнил шофер, теряя сознание. Так во время инспирированной автокатастрофы погиб начальник личной охраны Кирова. Вскоре уничтожили и тех, кто его арестовывал. Исчезло множество других лиц, так или иначе замешанных в этой истории. Не знаю, закончила ли работу комиссия. Во всяком случае, деятельность её замедлилась, а там, по-видимому, и вовсе прекратилась. Теперь, наверное, узнать правду очень трудно. Однако живы председатель той комиссии и многие её члены. Как говорится, было бы желание.

Какова цена

XX съезд входил в жизнь. Казалось, двойная мораль отживала свой век. Набор прежних клятв и уверений, славословие так резали ухо, что достопочтенные творцы од приумолкли. Во всяком случае, на самое первое время. Нам казалось — навсегда. Может быть, именно по этой причине "притихшим" удалось отсидеться. В свете новых знаний, новой правды прервалась инерция привычного, рушилась философия "все до лампочки". Из жизни общества уходили имитация чувств, страх. Этот проклятый страх! Почему он держится так долго? Как и зачем был он встроен в нашу жизнь?! Как случилось, что многие не только мирились, когда их называли "винтиками", но и гордились этим: крепите нас куда угодно, вставляйте в любую машину, мы все разом закрутимся — лишь бы двигалось дело. Лишь бы... Эта самоотверженность казалась главным. Мы и сегодня, когда речь идет о самом святом, о человеческих жизнях, поем: "А нам нужна одна Победа, одна на всех — мы за ценой не постоим..."

Почему мы не думаем о цене? Или думаем и молчим? Это все тот же страх. На вечере, посвященном семидесятилетию "Известий", выступал Михаил Ульянов. Он рассказал одну поучительную историю. "Знаете ли вы, как учат гордого орла быть послушным воле человека, исполнять любой его приказ? Молоденького орла-птенца заносят в юрту, накидывают ему на голову кожаный мешочек и сажают на бечевку. Орленок цепко держится за неё лапами. Бечевку раскачивают. Птица в ужасе, ничего не видит, не понимает, ждет хоть минутной передышки. Через какое-то время колпачок снимают, протягивают орленку руку. На ней спокойно, устойчиво. А потом все сначала. Накидывают колпачок на голову, веревку раскачивают. Длится все это столько, сколько нужно человеку, чтобы сделать гордого орла покорным, чтобы он охотился для человека, приносил ему добычу и забыл о далеком небе, о свободном полете".

Не так ли и с нашим страхом? Его внедряли десятилетиями, пуская в ход немало разных приёмов. А в человеке велика жажда твердой почвы под ногами, и вот уже бес-искуситель нашептывает: "Не трепыхайся, говори "согласен", думай про себя что хочешь, это твое личное дело, а на людях принимай все с одобрением, ведь ничего другого от тебя и не ждут". Отчего возникли чувства самоцензуры и приспособленчества? На пустом месте возникли они? Хрущёв о себе самом сказал: "Боялся!"

Страх испытывали все. Вспомните маршала Жукова. В книге воспоминаний он уже писал об этом. Те, кто был особенно близок к вождю, хорошо знали, какую цену приходится платить за эту близость. Иначе не объяснить унизительных, трагических ситуаций в их судьбах. Как понять Молотова, с его исключительной верностью всему сталинскому, как оценить его человеческие чувства, если он терпел арест и пребывание в одиночке собственной жены? Он что, верил в виновность Полины Семеновны и спокойно дожидался, пока Берия доложит Сталину о её прегрешениях? А каково было Михаилу Ивановичу Калинину, жена которого много лет провела на каторжных работах, а он ничего не мог сделать для облегчения её участи?

Екатерину Ивановну арестовали в 1937 году, а выпустили по амнистии (!) в 1945-м, когда Михаил Иванович был уже тяжело болен. Выпустили, но не разрешили жить на кремлевской квартире, предложили переехать на другую. Можно представить душевное состояние Екатерины Ивановны, когда ей пришлось идти за гробом Михаила Ивановича рядом со Сталиным, Маленковым, Берия.

Я был знаком с Екатериной Ивановной: в 60-е годы она приходила в редакцию "Известий", просила помочь в организации музея Михаила Ивановича, но никогда не говорила о пережитом. По-иному вела себя Полина Семеновна Молотова. После выхода из тюрьмы встретила как-то меня с женой на улице Грановского. Громко, с вызовом прославляла Сталина. Трудно было поверить в её искренность. Видно, и после смерти вождя в ней крепко держался запас страха. И таких, как она, было немало.

В 1936 году мужественный латышский коммунист, работавший в Москве в Коминтерне, Ян Эдуардович Калнберзин был нелегально переправлен в Латвию: ему поручалось возглавить партийное подполье. В условиях жесточайшего террора он занимался организацией партийных ячеек. В 1939 году его схватили. Много месяцев томился он в одиночке, ожидая последнего часа. Через год после отъезда Яна Эдуардовича в Латвию арестовали его жену, Илгу Петровну. Спустя два года она погибла в "Бутырках". Осталось трое маленьких детей. Старшей, Рите, шёл 9-й год, Роберту — 7-й, Илге исполнилось полтора. Их отправили в детские дома; Рита едва выплакала брата, упросила послать вместе с ней, а куда отвезли младшую, им не сказали. Отец ничего не знал о судьбе семьи.

Ян Эдуардович избежал смерти. В 1940 году в Латвии была установлена Советская власть. Калнберзин стал первым секретарем ЦК Компартии республики. Он сразу же поспешил в Москву, где с громадным трудом нашёл адреса детей. Ян Эдуардович, сдержанный, скупой на слова человек, только однажды признался дочери: "Я ничего не спрашивал о твоей матери. Это было бессмысленно. Они тоже ничего мне не сказали. Не вини меня за это. Не знаю даже, где её могила..." С Ритой Калнберзин мы вместе учились в университете, с тех пор дружим, и этот рассказ — с её слов.

В "закрытом" докладе Хрущёва, широко известном во всем мире, множество не менее страшных и не менее трагичных историй. Они как бы вне логики. Вне нормального человеческого понимания. Как-то объяснимы, может быть, только первые толчки, первые побуждения начать репрессии. В начале и середине 30-х Сталин бил по тем, кто действительно мог быть или казался ему противником, по коммунистам, входившим когда-то в те или иные партийные фракции. Они давно осознали свои заблуждения, ошибки, активно работали на самых разных постах, но все-таки вызывали его недоверие. А затем — XVII съезд, который он никогда не забывал. Он не любил и считал потенциальными врагами многих старых коммунистов, особенно тех, кто был близок Ленину.

Чем больше он уничтожал своих действительных или мнимых противников, тем шире становился круг тех, кто, с его точки зрения, мог стать на пути, кто располагал той силой самостоятельности в решениях, какой он боялся. Эти люди не укладывались в созданную им схему власти. Могли помешать утверждению его особой роли в истории. Так возникали все новые и новые "пласты" неугодных, обиженных или чересчур угодливых — таких он тоже не любил. Число их возрастало в геометрической прогрессии. Партийные, советские, хозяйственные работники, военные, дипломаты, ученые, деятели культуры, а там уже и лечащие врачи, и домашняя прислуга.

Естествен обычный человеческий вопрос: неужели он не приходил в смятение от гибели миллионов? Неужели эти миллионы состояли для него не из отдельных людей, не из плоти, что дышала, думала, страдала, совершала обыденные поступки, а представлялись аморфной массой, неужели он не помнил лиц? Очевидцы рассказывали мне, что, когда в 1949 году он вдруг решил сменить редколлегию "Правды", обосновав это свое намерение тем, что газета слишком раздувает культ личности Сталина, и, медленно прохаживаясь по комнате, начал называть членов редколлегии нового состава, присутствующие замерли. Он рекомендовал на посты заведующих основными отделами тех, кого давно уже не было в живых. Он знал об этом, ведь уничтожили их с его согласия. Никто не перебил вождя. Главным редактором назначили Суслова, тот все отрегулировал.

Оставим в стороне воспаленное воображение Сталина, расставлявшего капканы для своих врагов. В угоду ему тысячи людей — следователей, членов "троек", "особых совещаний", громадный репрессивный аппарат занялся придумыванием диких сюжетов о врагах народа, их связях, намерениях. Версии, шитые белыми нитками, "запускались" в работу, и никакие доводы логики, элементарной сцепленности людей и событий не могли изменить замысла тех, кто стоял на страже "государственной безопасности". Если подследственный сопротивлялся, не принимал обвинений, пытался доказать их абсурдность, нужные показания выбивали дубинками, пытками.

На этот счёт есть неопровержимые свидетельства оставшихся в живых, перенесших муки ада в тюрьмах и лагерях. Я писал о том, что уже после войны, 1 января 1949 года, арестовали жену Молотова Полину Семеновну Жемчужину. Причина её ареста, как тогда говорили, связывалась с деятельностью Еврейского антифашистского комитета, организованного во время войны. Через этот комитет собирали большие средства в помощь Красной Армии. После войны деятельность комитета стала раздражать Сталина. Началась кампания против "космополитов". Жемчужина оказалась за решеткой, как и многие другие лица еврейской национальности...

К Жемчужиной подбирались задолго до ареста. Дочь известного врача Александры Юлиановны Канель — Дина, арестованная после смерти матери в 1939 году, расскажет об этом. Александра Юлиановна в 20-30-х годах была лечащим врачом многих семей видных деятелей партии, её хорошо знали Мария Ильинична Ульянова, Надежда Константиновна Крупская. В 1932 году А. Ю. Канель отказалась подписать фальсифицированное сообщение о причине смерти Надежды Сергеевны Аллилуевой от приступа аппендицита. Со слов Жемчужиной она знала, что Аллилуева покончила самоубийством. Сталин не простил "упрямства" Канель — забрали её дочерей.

Пройдя через тюрьмы и лагери, Дина Канель расскажет, в чем обвиняли её мать: "В том, что она работала сразу на три европейские разведки: на немецкую, французскую и польскую (возила Каменеву в Берлин, Калинину в Париж, а в Варшаву заезжала к сестре, вышедшей замуж за поляка ещё до революции!). Канель была вместе с Жемчужиной за границей, и, конечно, не случайно: Жемчужина была связана с Канель шпионской работой, а лечение — это просто маскировка! Они встречались там, в Европе, с работниками иностранных разведок, передавали шпионские сведения, получали задания. На имя Канель в банке лежала крупная сумма денег, переведенная этими разведками. Канель вовлекла в шпионскую работу и дочерей — Дину и Лялю, и после её смерти Ляля с мужем ездила за границу специально для того, чтобы поддерживать шпионские связи, налаженные матерью. А в организации этой поездки им помогала Жемчужина! В квартире Канель, на Мамоновском, встречались оппозиционно настроенные к Советской власти люди, там велись антисоветские разговоры. И помимо этого на Мамоновском был "дом свиданий", и Жемчужина приезжала туда со своими любовниками, она вела развратный образ жизни, и Александра Юлиановна покрывала её".

Эти факты приводит в своей книге "Скрещение судеб" известный критик Мария Белкина. Она пишет о последних годах жизни Марины Цветаевой и её детей. Ариадна Сергеевна Эфрон — дочь Цветаевой, отбывшая в ссылках 16 лет, встретилась с сестрами Канель в тюремных камерах. Привожу эти свидетельства не для нагнетания ужасов из "того", сталинского, времени; они должны быть открыты, чтобы не вводить в заблуждение общественность сглаженными формулировками. Давно уже нет вождя народов, большинства его ближайших сподвижников, но ещё живы стукачи и следователи, ведшие дела невинных. Живы охранники тех лагерей, и не должно быть им морального прощения. Иначе они вылезут в свой час из нор, но тогда уже будет поздно.

Удивительные откровения слышим мы и сегодня от тех, кто считает тему репрессий исчерпанной. "Вот у меня были арестованы брат, сестра, отец, были в семье и расстрелянные, а я не хочу больше никаких новых подробностей, нечего разрушать жизнь, надо её строить!"

Историческая забывчивость, требование "душевного комфорта" для созидания счастливого общества настойчиво переносятся и на все другие, вполне современные проблемы. И вот у нас уже нет ни обездоленной старости, ни детей, брошенных родителями, ни бродяг, ни проституток, ни организованной преступности, ни торговой мафии, ни наркомании. В создании таких картинок повинен и я сам, и многие мои коллеги-журналисты. Такая позиция не просто вредна, она преступна по отношению к людям, к народам, образующим наше общество, к социалистическим устоям, так как она лжива. Ложь во спасение не помогает, а мешает осознанию тех критических рубежей, которые нам необходимо взять в годы революционного обновления общества.

Кто бы и какими бы выспренними словами ни клялся, что он успешно строил социализм, не уйдешь от того факта, что наши машины, электроника, медицинская, легкая, пищевая промышленность, автостроение, качество жилья, быта, технология во множестве отраслей народного хозяйства уже далеко отстают от аналогов в развитых государствах мира. Довольствоваться тем, что мы "сверхдержава", наивно и опасно. Вполне реальна перспектива оказаться великой страной лишь в военном отношении, загородиться ракетами от реальностей века и продолжать надсадно утверждать, что все идет великолепно. Но для этого "великолепия" уже не хватит ни лесов, ни нефти, ни газа, ни золота.

У меня в семье как раз не было ни арестованных, ни казненных, но я не могу спокойно слушать исповедь человека, прошедшего все круги ада. Мои дети, выросшие в доме более чем благополучном, сохранили искреннее уважение и любовь к своему деду Никите Сергеевичу Хрущёву ещё и потому, что он вошел в их сознание человеком, освободившим миллионы людей от унижений, участи врагов народа. Дедушка и бабушка держались с внуками (их было четверо — трое наших сыновей и сын Сергея — тоже Никита, как наш старший) ровно, не приставали к ним с нравоучениями, тем более не жучили их лишними требованиями — учиться, стараться и тому подобными. Старшая внучка — Юлия Леонидовна, воспитывавшаяся в доме Хрущёвых как дочь,— после гибели на фронте её отца и ареста матери, жила уже отдельно, своей семьёй. Никита Сергеевич любил, чтобы дети чаще бывали возле него, чтобы мы непременно привозили их в выходные дни на дачу, а во время отпуска брал их на юг — в Крым или на Кавказ. Единственно, чем докучала им бабушка, так это требованиями выполнять летние задания по английскому языку. Теперь они благодарны ей: обходятся без переводчиков, читая необходимую им литературу,— Никита как экономист, Алеша как биофизик, Иван как биохимик. Детей ни дед, ни бабушка не баловали. Они, конечно, чувствовали особое положение дома, в котором растут. Никита, когда ему было лет пять-шесть, спросил Никиту Сергеевича:

— Дед, а ты кто? Царь?..

Никита Сергеевич засмеялся, постучал пальцем по лбу мальчишки и ответил:

— Вот в этом месте у каждого человека — царский трон.

В 1964 году Никите было 12, Алеше 10, Ивану 6. Близился тот самый возраст, когда положение деда могло, пусть и невольно, привнести в их неокрепшие натуры не лучшие качества. Уход деда от большой политики они не восприняли с излишней болезненностью, были маленькими. Взрослея, относились к деду с большим вниманием и любовью, скрашивали ему пенсионные годы.

Нина Петровна очень любила младшего внука — Сережу (сына Сергея), родившегося уже после смерти Никиты Сергеевича. Как ни с кем была откровенна со своей тезкой — Ниной — дочерью Юлии, любила её вторую дочь Ксению. Мы с женой видим, что дети наши максималисты, их требования очищения, правды, переосмыслений идут куда дальше наших. Этот своего рода генетический фон образовался не сам по себе, а в той атмосфере, которая присутствовала во всем доме.

Нравственность не неподвижна, а непрерывно полнится опытом жизни. Критерием её высоты и чистоты, её основой было и останется надолго главное: не может быть свободным общество, в котором несвободен хотя бы один его гражданин. Так говорит Маркс — основоположник учения, которому мы присягали, однако научившись переиначивать его мысли в любом угодном направлении. Теми, кто выступает за полную правду о сталинских репрессиях и вообще о его времени, движет не жажда мщения, а желание не повторить трагических ошибок.

Через многое предстояло пройти
 
Нам всем и Хрущёву в особенности. Тяжкий груз лег на его плечи. Может быть, более тяжкий, чем он себе представлял. События в Венгрии ставили под удар социалистические завоевания в этой стране. Венгерские коммунисты проходили через тяжелейшие испытания. Юрий Владимирович Андропов в ту пору был советским послом в Венгрии. Он рассказывал о том, что видел. Кровавые звезды на телах убитых были метами ярости тех, кто мечтал о смене власти. Страна втягивалась в гражданскую войну. Далекий теперь уже 1956-й остался в памяти своими лучшими чертами и надеждами, тем, что составило ощущение голубого просвета в тяжелых, мрачных облаках присталинского бытия, но тот же год был полон тревоги и мы метались в поисках ответов, которые пришли и приходят до сих пор, так и не приготовив полной ясности во всем. Такова жизнь в её протяженности, в накоплении опыта и в преодолении стереотипов мышления, въевшихся в нас, в поколение пятидесятых, как таблица умножения.

Это сегодня кое-кому кажется, что мы могли и обязаны были перескочить из одного общественного состояния в другое — мгновенно. "Мгновения" затянулись на десятилетия... Сказав несколько фраз о венгерских событиях той поры, я вновь поймал себя на том, что все ещё нахожусь во власти тех представлений и доводов, которые определялись не только скоротечностью и необычностью возникавших ситуаций, но и нашей привычкой считать, что где-то там, наверху, приняли единственно разумное решение, что все по правилам, что иначе было нельзя.

Это теперь, с высоты нового политического опыта и открытости, мы осмеливаемся задавать вопросы о том, кем было принято то или иное решение. Например, о вводе советских войск в Афганистан. Какими политическими, военными, иными соображениями руководствовались те, кто отдал этот приказ, и обсуждаем правомерность свершенной акции. Надеемся, что получим прямые и честные ответы, без них уже не обойтись. Это сегодня мы говорим и пишем о том, что подобные акции не могут свершиться без воли Верховного Совета, что только народ в лице его полномочных представителей вправе повелевать армией. В ту пору, о которой я сейчас пишу, быть может, только в самых дерзких головах существовала потребность в подобной ясности. Мы только начинали задумываться над этими проблемами, оставаясь, повторяю, во власти сложившейся покорности. Разрыв с ней только начался.

Перечитываю сейчас воспоминания Хрущёва, относящиеся ко времени венгерских событий. Ему, конечно, было непросто отдать приказ маршалу Коневу подавить контрреволюционный путч. Что события, обостряясь, приобретают именно такой, контрреволюционный характер, считал ведь не только Хрущёв. Лидеры практически всех социалистических стран Европы, с которыми он вёл консультации, разделяли эту точку зрения. Никита Сергеевич так вспоминает последнюю ночь перед отдачей приказа. Советское руководство вело переговоры с китайской делегацией во главе с Лю Шаоци, которая специально прибыла в Москву. Шёл час за часом, уже забрезжило утро, а единодушия не приходило. Все склонялись к ожиданию того, как развернутся события. Наивно было бы думать, что этих людей не беспокоили политические и нравственные последствия военного вмешательства. Остаток ночи, а вернее, раннего утра Хрущёв не спал.

Отчего в этом волевом и сильном человеке так резко были натянуты нервы, отчего ум его так напрягся в поисках выхода? Не праздный вопрос. Он возникает во взаимосвязи со многими другими. Прежде всего, усиливалось беспокойство в связи с положением внутри страны сразу после XX съезда. Страна тоже бурлила. Шли митинги, раздавались экстремистские призывы, кое-кто требовал вооружения народа. По старой привычке об этом прямо не писали, но волны слухов многих повергали в смятение. Вполне допускаю, что в самом советском руководстве, а большинство в нём принадлежало группе Молотова, Кагановича, Маленкова, укреплялась оппозиция. Ведь именно эти люди утверждали, что правда о Сталине должна принадлежать узкому кругу вождей, не возбуждать, не взвинчивать массы.

Вот как рассказывал Хрущёв о собственных переживаниях: "Утром, когда я проснулся, не помню, в котором часу, потому что лег уже перед рассветом, в голове торчала мысль — поступить так или иначе, ввести войска и раздавить контрреволюцию или ожидать, когда пробудятся внутренние силы, справятся сами с контрреволюцией. А вдруг контрреволюция временно возьмет верх? Прольется много пролетарской крови, НАТО внедрится в расположение социалистических стран".

Китайская делегация улетала на родину. Хрущёв позвонил китайским товарищам и попросил их приехать на аэродром за час до отлета: "Хочу ещё раз посоветоваться с вами". Там же, во Внукове, появился и весь состав Президиума ЦК КПСС. Хрущёв делится с Лю Шаоци своей тревогой. Предлагает все-таки привести войска в действие. Лю Шаоци медлит с ответом, но потом соглашается. Говорит, что доложит Мао Цзэдуну и тот, видимо, поддержит это решение (так вскоре, кстати, и произошло).

Сомнения кончены, наступили дни и ночи непрерывных совещаний с югославскими, румынскими, польскими товарищами. Наступил час, когда Хрущёв был полон энергии действий. Войска маршала Конева вошли в Будапешт, завязались бои, и за три дня путч был подавлен. Никто из нас в ту пору не знал и не писал о том, какой это далось ценой, каковы были жертвы. А они были, и немалые. Значит, и сопротивление нашим войскам оказывала не горстка контрреволюционеров?! Хрущёв понимал это. Он потребовал, чтобы ни офицеры, ни солдаты не показывались в "усмиренном" городе, не "мозолили глаза". Сам говорил, что вполне возможны вспышки ненависти.

За этими "тремя днями" боев шло долгое эхо
 
Волны антисоветской кампании захлестнули мир. Получалось, что, разрывая со сталинизмом, мы действовали в Венгрии сообразно сталинским методам. Эта точка зрения лежала на поверхности. Серьезные аналитики вскоре начали взвешивать события глубже. Становилось яснее, что у XX съезда есть враги не только внутренние, но и внешние. "Правые" и "левые" и в нашей стране, и за рубежом сомкнулись, как это часто случается. Политический эгоизм тех и других был направлен вроде бы к разным целям, но вёл к одному — дестабилизации обстановки. В мутных волнах хаоса каждый хотел поймать свою "золотую рыбку".

В Венгрии в 1956-м, во всяком случае так думал не только Хрущёв, но и другие товарищи, в том числе венгерские, решались глобальные проблемы целостности социалистического мира. Под удар ставилась возможность выстраивать и внутренние, и внешние общественные институты не по сталинским схемам. Эти процессы шли не без ошибок, не без крови. Рушилась система власти, основанная на безжалостной диктатуре одного лица. Наивно полагать, что, падая с тысяч пьедесталов, бронза и гранит этой фигуры, никого не задев, мирно рассыпались. Все тогда смешивалось — большое и малое. Помню, когда Хрущёв узнал (а это было как раз в октябре 1956 года), что советская спортивная делегация собирается отправиться в Австралию на Олимпийские игры, он пришёл в страшное негодование: "Какие Игры?! В Египте — война. Австралия — союзник Англии. Их там арестуют". Он поднял трубку телефона и начал о чем-то нервно говорить с Булганиным. Я решил, что поездка, видимо, не состоится. Закончив разговор с Булганиным, Хрущёв ничего мне не сказал, хотя понял, что я тоже собираюсь в дорогу.

Однако на утро следующего дня в "Комсомольской правде" мы узнали, что делегация спортсменов все-таки отправляется в Австралию и туда полетит группа журналистов. Видимо, уже поздно вечером Хрущёва убедили в том, что неучастие советской делегации в Олимпийских играх могло бы показать нашу нервозность, неуверенность. Никаких особых эксцессов в Мельбурне не произошло. Небольшие толпы венгерских "контрас", спешно переброшенные в Мельбурн, не получили никакой активной поддержки австралийцев. В командном зачете советские спортсмены были первыми. Мы опередили команду США чуть ли не на сотню, если не больше, очков. Владимир Куц стал легендарным героем Мельбурна, выиграв забег на 10 000 метров у знаменитого английского стайера Пири. Только во время финальной игры наших и венгерских ватерполистов вспыхнула драка. Солдаты дивизии генерала Кларка, охранявшие Олимпиаду, быстро навели порядок на трибунах и в воде. Венгерская делегация выступила тоже успешно. Газетам не удалось посеять панику в её рядах. Лишь один спортсмен объявил себя невозвращенцем.

Представляясь руководству советской спортивной делегации перед началом Олимпиады, этот генерал (воевавший, кстати, в Корее) заявил, что все будет "о'кей",— он не даст потушить олимпийский огонь. Так это и случилось. 1957 год начался более спокойно. Летом этого года Хрущёв решил отправиться в Венгрию с дружественным (!) визитом. Главную речь Хрущёв произнес на многотысячном митинге в центре города. Хрущёва не остановило предупреждение охраны об опасности стоять перед огромной массой людей после известных событий. Хрущёв не то чтобы был беспечным человеком, но он понимал крайнюю необходимость обратиться именно к такому большому собранию. Хрущёв не побоялся коснуться щепетильной темы о войсках царя Николая Первого, потопивших в крови восстание венгерских патриотов против гнета австрийцев в 1848 году.

Перед началом митинга Янош Кадар сказал Хрущёву, что на балконе американского посольства стоят и слушают его американский посол и скрывающийся в здании посольства кардинал Миндсетти. Это только возбудило Хрущёва. Он повернулся лицом к американскому посольству и посылал туда непарламентские фразы. Посол демонстративно удалился. Когда митинг закончился, Хрущёв ринулся в толпу слушателей. Здесь, в тесной толпе, Хрущёв рассказывал о своей дружбе со многими венгерскими товарищами.
 
Напомнил, как ещё в 1929 году на военных сборах Ференц Мюних (ставший вскоре после событий 1956 года Председателем венгерского правительства) влепил Хрущёву трое суток ареста на гауптвахте за нескатанную по правилам шинель. Хрущёв отвечал на вопросы толпы о Сталине, напоминая при этом, что и товарищ Янош Кадар был жертвой сталинского произвола.

Новые проблемы и в нашей стране, и в мире, относящиеся к 56-му и 57-му годам, отодвигали венгерскую, да и не только венгерскую, историю на второй план. Египет отстоял свою независимость. Происходило политическое прозрение в самых разных общественных кругах. Так или иначе, но разрыв со сталинизмом все более углублялся. Те, первые, начавшие эту работу, не были безгрешными. Чтобы честно судить о них, следует помнить и точки отсчета, а не относить объяснения тяготевшего над обществом сталинского прессинга насчет некой поздней самоадвокатуры.

Драма Венгрии долго не давала покоя Хрущёву. Дело состояло не в том, что Хрущёв на каком-то этапе изменил свое мнение о необходимости и правомерности того военного шага. Пожалуй, именно после венгерских событий он начал более четко представлять себе, как сложно рвать с пуповиной, которая связывала нас всех со Сталиным и сталинизмом. И ещё. Я помню, что Никита Сергеевич часто заговаривал о присутствии советских войск, пусть и на дружеских, но все-таки чужих территориях. Он считал, что надо уйти от этой необходимости. Никогда не забуду фразы, которую в пенсионные годы часто повторял Хрущёв: "Это невероятно держать рай под замком". Он относил эту мысль к свободе поездок советских граждан за границу, но, думается, её следует понимать шире.

Года через три после венгерских событий, во время встречи с Яношем Кадаром в Крыму, Никита Сергеевич спросил у него: "Быть может, пора нашим солдатам вернуться с венгерской земли?" Кадар помедлил. "Лучше уж, товарищ Хрущёв, пусть у нас побудут ваши солдаты, а у вас — Ракоши. И вы дадите гарантии, что он к нам никогда не вернется". Ракоши, ставленник Сталина, бежавший из Венгрии осенью 1956 года, доживал свой век в Краснодаре. Не только Кадар, но и Хрущёв понимали, что в Венгрии есть круги, на которые Ракоши все ещё надеялся опереться. В те годы Хрущёва не оставляла мысль о выводе наших войск не только из Венгрии, но и из Польши. Об этом он говорил с Гомулкой.
 
Хрущёв, конечно, не мог не считаться с НАТО, с американцами в Западной Европе, вот почему он твердо подчеркивал, что присутствие Советской Армии в ГДР необходимо. Там проходила линия прямого противостояния Варшавского Договора и НАТО... Много позже, уже в 1968 году, когда советские войска вошли в Чехословакию, Никита Сергеевич воспринял это известие более чем нервозно. Я просто не помню, чтобы какое-то иное событие той поры так взволновало его. Он делился своим беспокойством, чувством большой тревоги. "Там совсем не такая ситуация, как была в Венгрии,— рассуждал Хрущёв.— Очень трудно будет это объяснить в Чехословакии... А потом,— добавил он,— войска легче вводить в другие страны, чем выводить их оттуда".

Вполне допускаю, что Хрущёв руководствовался больше эмоциями, чем анализом фактов, когда говорил о Чехословакии. Наверное, не ушли из его памяти и события в Венгрии. Правда, так говорил уже другой Хрущёв, все-таки другой. Ни в чем не изменившийся принципиально, а просто получивший способность спокойного, "для себя", анализа пережитого. Возможности, как в кинематографе, замедлить кадры собственной жизни. Он, конечно, осознал, что не всегда бывал прав и разумен и что вечная правота одного человека — иллюзия, которая рано или поздно рассыпается в прах.

Сегодня не только мы в нашей стране, но и многие вокруг нас, далекие и близкие, переосмысливают те процессы, которые шли тридцать и более лет назад. В Венгрии, что само по себе естественно, хотят проанализировать минувшее, в том числе и 1956 год, в свете новых фактов и взглядов. И Венгрия это, конечно, сделает. Важно только, мне кажется, понимание одного существенного обстоятельства. Рассматривать следует не одно звено, а всю цепь событий того времени.

Вспоминая сейчас Хрущёва на пенсии, я забегаю вперед. Но, пожалуй, такое упреждение событий оправдано. Мир Хрущёва в пенсионные годы был очень ограничен. Никто и никогда из прежних коллег не звонил ему по телефону, не поздравлял с праздниками, не расспрашивал его о здоровье и уж тем более не навещал. Даже Анастас Иванович Микоян, попрощавшись с ним после заседания октябрьского Пленума ЦК партии в 1964 году, ни разу не говорил с Хрущёвым. Сын Микояна Серго, отвечая уже в 1988 году на вопросы о том, почему его отец, так близко стоявший к Хрущёву, ни разу не встретился с Никитой Сергеевичем, поведал в оправдание отцу, по-моему, малодостоверную историю. Будто бы Хрущёва и Микояна поссорили между собой их шоферы (?!). Один говорил своему опальному хозяину что-то нелестное о Микояне, а другой рассказывал, как ругают в его машине Хрущёва. Наивное объяснение. Оба они, и Хрущёв, и Микоян, прекрасно знали, как могут обернуться их возможные встречи и разговоры. По старому опыту они берегли не столько себя, сколько семьи.

Анастас Иванович Микоян умер в 1978 году. В его сейфе обнаружили книгу "Хрущёв вспоминает", изданную в Америке. Как рассказывал мне один из сыновей Анастаса Ивановича, Иван, этот факт вызвал страшный гнев власть предержащих. Охранники Микояна, не "уследившие" за появлением крамольной книги, были строго наказаны. Лишь один человек долго выражал Хрущёву знаки дружеского расположения. Это был Янош Кадар. Ко дню рождения Никиты Сергеевича из венгерского посольства присылали ящик любимого Хрущёвым красного вина "Бика вер" и знаменитые венгерские яблоки.
Однако всему этому ещё предстояло быть.

Вздох облегчения

В самом начале я рассказал о новогоднем вечере в кругу друзей, об Олеге Ефремове, о том, как он определял те самые десять лет, которые в середине 60-х уходили в молчание. Сейчас Ефремов — художественный руководитель МХАТа, Герой Социалистического Труда. А начиналось это в 50-х... 15 апреля 1956 года на маленькой сцене студии Художественного театра в поздние ночные часы несколько молодых актеров играли пьесу Виктора Розова "Вечно живые". Самые пышные премьеры тех лет не собирали такой блестящей публики. "Блестящей" не в расхожем смысле слова — не было там дам в роскошных туалетах, влиятельных чиновников, присяжных, критиков. И в зале, и на сцене чувствовалось иное. Ум, талант, искренность, открытость. Никто не говорил тогда о XX съезде, никто вообще не произносил громких слов, люди чувствовали неуместность прежних оборотов речи.

В этот вечер родился московский театр "Современник". На много лет он стал выразителем времени, его спектакли воспринимались не только как художественное откровение, но и как политическое событие — соединение этих двух важнейших для искусства начал и было тем новым, что приходило в нашу жизнь после XX съезда. Мы возвращались к лучшему в прошлом, не боясь ответственности за будущее. "Как это вы так рисковали? — спросил меня уже после 1964 года один начинавший преуспевать газетчик.— Хвалили в "Известиях" "Современник", а ведь там не все нравилось".— "Очень просто,— отвечал я.— Смотрели спектакли, обменивались мнениями в редакции и решали, как быть".— "Сами?!" — с неподдельным изумлением переспрашивал собеседник. Он, видимо, после спектакля узнавал (по ответственным телефонам) "мнение" и уж потом писал рецензии. Не знаю, о чем он думал, затевая разговор, но, наверное, расхожее: "Ну, этому-то за широкой спиной все было позволено". Наверное, так думали и другие. По такой логике трудно понять самое простое: человек в любом положении за все расплачивается сам. Жизнь наша, увы, устроена так, что в лучшем положении часто оказываются те, кто ничего не делает.

Моим сверстникам не нужно напрягать память, чтобы прошли перед глазами кадры из фильмов "Летят журавли", "Иваново детство", "Чистое небо", "Судьба человека", "Девять дней одного года". В отчаянной схватке отстаивали мы в газете фильм "А если это любовь...". Первыми поддержали статью Померанцева "Об искренности в литературе", напечатанную в "Новом мире". И нисколько не удивились неискреннему возмущению столоначальников от критики, которые сразу же набросились на газету.

XX съезд придал ускорение такому множеству дел, привёл в движение такие разные структуры общественной жизни, что было бы наивным предполагать, что кто-то один может не то что проанализировать, но просто все вспомнить. Осенью 1987 года я прочитал в "Огоньке" любопытное эссе критика Сергея Чупринина. Он напомнил, что всего за несколько послесъездовских лет только в Москве были созданы или возобновлены журналы "Юность", "Молодая гвардия", "Дружба народов", "Москва", "Наш современник", "Театр", "Вопросы литературы", "Иностранная литература", еженедельник "литература и жизнь" (позднее переименованный в "Литературную Россию"), проведен учредительный съезд Союза писателей РСФСР. Возникли в различных регионах страны литературно-художественные и общественно-политические журналы "Нева", "Север", "Дон", "Подъем", "Волга", "Урал". А как восторженно, в каких спорах были восприняты первые сборники "Дней поэзии", как сама поэзия взорвала тишину и вырвалась на улицы и стадионы!

Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский, Римма Казакова, Юлия Друнина, Евгений Винокуров, Новелла Матвеева, Давид Самойлов... А проза? Остановлюсь, ибо перечень был бы велик, неполон и субъективен.

Спустя почти тридцать лет напомнил я Андрею Вознесенскокому его спор с академиком Петром Александровичем Ребиндером. Дело было в редакции "Известий". Андрей читал новые стихи, в том числе и "Антимиры". Вдруг негодующая тирада академика: "Молодой человек! У вас в стихах все неправильно. Какая отметка была у вас по физике?" И язвительный академик начал критиковать "Антимиры" за "несоответствие" законам физики. "Нельзя же так буквально",— кипятился Андрей. "Нет, именно буквально и надо",— настаивал Ребиндер. Петр Александрович не лишен был юношеской запальчивости, азарта в спорте, любил поэзию, но не мог простить поэту неточностей.

Всех примирил чай. Мы пили его из большого медного самовара, отысканного репортерами отдела информации невесть где, и ели горячие бублики — главное угощение на встречах с друзьями газеты. Эти встречи стали регулярными. Во многих редакциях рождались, возобновлялись, активизировались "четверги", "пятницы", "субботы". Люди соскучились по общению, соскучились по возможности говорить громко обо всем, что тревожило.

Колеблющаяся чаша весов

Во время майской демонстрации 1960 года на Красной площади у меня состоялось "секретное" знакомство с группой молодых людей — Юрием Гагариным, Германом Титовым, Андрианом Николаевым, Павлом Поповичем, Валерием Быковским. Кто мог догадаться, какая компания на трибунах! Пожали друг другу руки и разошлись, чтобы никто не обратил на нас особого внимания. Все для этих ребят было ещё впереди. Но они уже стояли на трибунах Красной площади. Крепкие парни, небольшого роста, в несколько однообразных демисезонных пальто, плащах, шляпах — все только что из магазина. Военные летчики явно стесненно чувствовали себя в штатском. Такими я впервые увидел будущих космонавтов.

Писать тогда о них не разрешалось, как не упоминалось имя человека, который стал для своих молодых подопечных близким, родным. Сергей Павлович Королев очень долго оставался секретной личностью, обозначавшейся для непосвященных торжественным словосочетанием — Генеральный конструктор. Королев, Глушко, Келдыш, Курчатов вместе и порознь часто бывали на даче Никиты Сергеевича. Множество самых разных дел не мешало Хрущёву с радостным нетерпением ждать их в выходной день к обеду. Он вообще ценил людей науки, инженеров, ставил их, так сказать, выше гуманитариев. Для него такие люди реального, конкретного дела связывались с тем, что можно пощупать руками, что может дать видимую пользу. За научными, техническими открытиями его ум мгновенно отыскивал материальную выгоду, способ движения вперед и, главное, социальный эффект.

Однажды в воскресный день Никита Сергеевич поехал вместе с Королевым к нему на "фирму" и пригласил меня с собой. "Все, что увидите, забудьте",— только и сказал в машине. Расстаюсь с тайной, и чего-то жаль... О том, что я увидел тогда, пишу в первый раз. Наши современные представления о лабораториях космической техники, испытательных стендах со множеством дисплеев, хитроумных самописцев, мерцанием таинственных огоньков — свидетелей бесшумной работы искусственного интеллекта ЭВМ — сложились так прочно, так связаны с гигантской сложностью задач, что, боюсь, разочарую читателя. В небольшом зале висела обыкновенная школьная доска, совсем такая, как у первоклашек. Королев мелком чертил на ней траекторию будущего запуска, обозначая в разных точках те или иные ракурсы полета ракеты. Потом он пригласил всех в большой зал, и тут я увидел стального цвета рыбину, протянувшуюся на многие метры. Сергей Павлович что-то объяснял Никите Сергеевичу, они то и дело останавливались. Хрущёв пригибался, заглядывал под ракету, ощупывал её лоснящееся холодное тело.

Потом все долго рассматривали двигатель ракеты. Громадина напоминала по форме мячик для игры в бадминтон, отороченный юбочкой плиссе. Миллионы лошадиных сил способны были придать ракете умопомрачительную скорость. Позже, когда многие полеты уже состоялись, я напомнил Королеву о своём первом знакомстве с его детищем. "Я ведь думал — ты из охраны Хрущёва, знал бы — отправил вон",— полушутя сказал Королев. Он не выбирал выражений.

Почему-то Сергей Павлович часто бывал печальным, а может быть, сосредоточенным? На кремлевских приёмах держался в сторонке от незнакомой публики. Сияющим от счастья я видел Королева только один раз. И это тоже было в Кремле. С первыми экземплярами свежих номеров "Правды" и "Известий" Павел Алексеевич Сатюков, главный редактор "Правды", и я никак не могли пробиться к "главному" столу. "Пропустите газетчиков!" — крикнул Сергей Павлович и тем помог нам доставить газеты по назначению.
 
Он стоял рядом с Гагариным, по-отцовски обняв его за плечи,— кряжистый, высоколобый, чуть клоня голову вперед, будто от её тяжести. В нём дышала упрямая, властная сила. Наверное, именно эта сила помогала ему устоять вначале во внутренней тюрьме на Лубянке, а затем в Бутырке, куда он попал после ареста в июне 1938 года (его товарища Глушко арестовали в марте). Совсем недавно я узнал, по чьему доносу — стандартному набору обвинений во вредительстве — был арестован и осужден Сергей Павлович. "Отличился" коллега по работе. Из зависти, от ничтожества души. 12 апреля 1961 года Королев, позвонив Хрущёву с Байконура, кричал в телефонную трубку осипшим от усталости и волнения голосом: "Парашют раскрылся, идет на приземление! Корабль в порядке!" Речь шла о приземлении Гагарина. Хрущёв все время переспрашивал: "Жив, подает сигналы? Жив? Жив?" Никто тогда не мог сказать точно, чем кончится полет. Наконец Хрущёв услышал: "Жив!"

А теперь мы не сразу и вспомним фамилии тех, кто работает в сей момент в околоземном пространстве,— нужен какой-то особо сложный рекордный запуск или нечто из ряда вон выходящее, чтобы вновь приковать наше внимание. Естественное дело — привычка. Труд космонавтов по-прежнему рискован и предельно тяжел, нагрузки возрастают, программы усложняются. Человек уже прошел по Луне и прикидывает маршруты для полета на Марс.

Но в тот давний теперь уже день, когда самолет с первым человеком Земли, увидевшим нашу планету из космических далей, подлетал к Москве, весь город охватило волнение. Сотни тысяч людей высыпали на улицы и площади, спешили к Ленинскому проспекту. Пробиться на балконы домов, мимо которых пролегал путь торжественного кортежа, было потруднее, чем получить билеты на самый популярный спектакль. Никто не прогонял ребятню с крыш, деревьев и заборов. Приветствия были и на огромных полотнищах, и на листках бумаги: "Наши в космосе!", "Ура Гагарину!", "Здравствуй, Юра!" Взрыв патриотической гордости рождал радость и веселье, душевную раскованность и легкость.
 
Сказать коротко, это было счастье

Но вот истребители почетного эскорта отвернули от серебристого Ила, шасси машины легко чиркнули от бетону посадочной полосы, пыхнув синей струйкой гари, самолет осел и замер. На трапе Гагарин. Приостановился на секунду и пошёл легкой, изящной походкой по красному ковру к трибуне. Потом мы узнаем, что у него развязался шнурок на ботинке и это терзало его. журналисты, сидевшие на металлической этажерке близко к самолету и все видевшие, переживали, как бы он не наступил на него и не упал. Майор Гагарин, военный человек, ступал по ковру так, как если бы всю жизнь ходил именно по этой торжественной дорожке. В нём были природное чувство достоинства, самообладание, простота, скромность и уверенность в себе. Эти его человеческие качества с поразительной точностью разгадал Сергей Павлович Королев.

Юрий Гагарин остановился перед трибуной, легко вскинул руку к голубому околышу фуражки и, обращаясь к Никите Сергеевичу Хрущёву, начал рапорт. А затем в течение многих лет главным организатором всех космических достижений страны будет считаться Брежнев. Судя по фильмам тех лет, Гагарин рапортует "пустоте". На трибуне Мавзолея тоже "организуют" странное одиночество героя (великие возможности киномонтажа и ретуши давно вошли в практику), и желающих именно таким образом представить начало космической эпопеи найдется более чем достаточно.

Как не будут писать и о том, что после короткого заседания Военной коллегии Верховного суда под председательством Ульриха 27 сентября 1938 года Королеву дадут десять лет за вредительство. Не так-то просто окажется выскочить из лап "правосудия" того времени. В ответ на заявления о невиновности, об абсурдности обвинений создадут специальную комиссию, в составе которой окажется все тот же Ульрих да ещё Берия. Через два года после ареста особое совещание определит Королеву наказание — восемь лет заключения. Королев расскажет жене Нине Ивановне, что от смерти его спасла случайность: когда его этапировали из бухты Нагаево во Владивосток для пересмотра дела, пароход "Индигирка", на котором предстояло плыть Сергею Павловичу, не пришёл. А чуть позже стало известно, что он затонул со всеми пассажирами.

В сентябре 1940-го Королева по распоряжению Кобулова, заместителя Берия, переведут в особое техническое бюро. Так ещё с начала 30-х годов использовались многие специалисты-"вредители". Надо думать, это очень продвигало нас вперед в создании технического оснащения Красной Армии. Удобно: сидит и работает. Никогда — ни раньше, ни теперь — не спорю я с теми, кто так или иначе находит оправдание всему этому, усматривает в докладе Хрущёва о Сталине, в постановлении о преодолении последствий культа личности чуть ли не ошибку. В застойные годы такая точка зрения высказывалась более чем активно. В этой позиции легко угадывалось торжество административно-приказной системы, вновь пробудившейся и получившей право отдавать распоряжения и повелевать всем и всеми. Как приятно снова слышать: "Будет сделано!" Завод и опера, роман и поэма, газета и дом... Как приятно видеть рабскую покорность в глазах подчиненного! И неважно, какой завод и какая опера. Желающие слепить нечто подходящее всегда найдутся.

Эта тоска не по Сталину, а по той системе власти, которую он создал, и по страху. Через страх, считают подобного рода люди, наводится порядок, растут урожаи, выпускаются лучшие в мире машины, снижаются цены, вершится многое множество всего другого, полезного для народа. И разве имеет значение, как там в реальной жизни, а не в утвержденной схеме? Как там по правде... И вот ещё что. Страх не позволяет задать главного вопроса, практически и политически самого существенного из всех, на который, как я уже сказал, имеет право каждый: а какова цена? Нет, не та, которая диктуется спросом и предложением, конъюнктурой рынка или соподчиненностью людей, а высшая цена бытия и дела. Ведь если размышляешь об этом — значит, ищешь самый гуманный, рациональный вариант решения проблемы, если нет — обманываешь себя и других.

XX съезд проводил четкую грань в этом противостоянии, противоборстве взглядов. Непоследовательность Хрущёва начнет сказываться не сразу, и лишь через годы поставит его самого перед тревожным фактом пробуксовки: капитальный ремонт командно-приказной системы хозяйствования, прополка сорняков, окна дома, открытые в большой мир,— все это пока дает эффект, однако днище корабля все гуще обрастает ракушками; корабль ещё идет вперед, но это требует все больших оборотов машины, а она уже на пределе.

В тех десяти годах — полет Гагарина, реактивные скорости гражданской авиации, многие другие научно-технические открытия и достижения, удивлявшие мир. В конце 50-х на советские экраны вышел фильм немецких кинодокументалистов Торндайков "Русское чудо". В зеркале этого фильма мы как бы заново оценили многое из того, что успели сделать за короткий срок. вера в человека и вера человеку — вот что олицетворяет для меня то время. Оно определяло взгляды, перечеркивая фальшь, утверждая правду.

Во втором номере журнала "Новый мир" за 1987 год в статье В. Селюнина и Г. Ханина "Лукавая цифра" есть такие строки: "По-настоящему быстро народное хозяйство развивалось в 50-е годы. Этот период, по нашим оценкам, выглядит самым успешным для экономики. Темп роста превзошел тогда прежние достижения. Но суть не в одних темпах. Всего важнее то обстоятельство, что впервые рост был достигнут не только за счёт увеличения ресурсов, но и благодаря лучшему их использованию. Производительность труда поднялась на 62 процента (это почти 4 процента в год!), фондоотдача — на 17, материалоемкость снизилась на 5 процентов. Достаточно гармонично развивались все отрасли — не одна тяжелая промышленность, но и производство потребительских товаров, сельское хозяйство, жилищное строительство.

Впечатляющие успехи в кредитно-денежной сфере. Была обеспечена товарно-денежная сбалансированность, казавшаяся дотоле недостижимой. Если с 1928 по 1950 год розничные и оптовые цены выросли примерно в 12 раз, то в 1951 —1955 годах розничные цены снизились, а оптовые стабилизировались. Во второй половине 50-х произошел лишь небольшой рост цен. Как видим, то, к чему мы сегодня стремимся, однажды уже было сделано — экономика изрядное время работала эффективно. Поэтому важно выявить истоки успеха, отделить преходящие факторы от уроков, пригодных и поныне".

Те годы должны были бы стать уроком на будущее, но о них постарались забыть. И очень скоро началось движение вспять. В иных кабинетах раздался вздох облегчения. Ведь прежде, в те десять лет, рушился мир знакомых установлений, созданная за долгие сроки административная пирамида власти. Телефон молчал. Никто не говорил "надо", "немедленно", "доложить". Многие терялись перед задачами дня, не могли отдавать приказы с такой властностью, как прежде.
 
Требовались поступки, решения, дела, а эти люди привыкли перекладывать заботы на плечи других. По-своему их было жаль. Мне приходилось слышать недоуменное: "Чем я виноват? Почему мне портят жизнь, если я выстраивал её по точным приказам? Никогда не сбивался в сторону. Поддерживал. Пропагандировал. Внедрял!"

Содержание

 
www.pseudology.org