М., "Книжная палата", 1989  
Воспоминания о Бабеле
Бабель рассказывает о Бетале Калмыкове
Владимир Канторович

Вечер в "каминной"

На воспоминания об Исааке Эммануиловиче Бабеле я, в сущности, не имею права. Наше знакомство можно назвать шапочным. Раза два-три мы сидели с ним за общим столом, но почему-то застольные разговоры не оставили ни малейшего следа в моей памяти.
Зато мне посчастливилось слышать, как Бабель в узком кругу литераторов читал "Марию". В другой раз весь вечер он рассказывал о Бетале Калмыкове.
Этот последний "вечер с чаепитием" был устроен редакцией одного из толстых журналов в "каминной" писательского дома на улице Воровского.
Исаак Эммануилович рассказывал весь вечер. Не читал, а именно рассказывал. И хотя в руках он держал листки (или тетрадку), однако в текст, помнится, ни разу не заглядывал и ничего оттуда не читал.
И все-таки мне казалось, что я слышал не изустные рассказы, а по-бабелевски отработанные новеллы, которые автор читал по памяти, наизусть. Мы знаем, Бабель находил слова незаменимые, единственные. Искал эти крупинки золота, как поэт, перебирая тонны словесной руды. Каждое слово стояло в его тексте в своем смысловом, семантическом, ритмическом ряду, и именно там, где и должно было стоять. Никакие рассказчицкие интонации не могли бы ни смягчить, ни усилить впечатления. Может быть, я ошибаюсь, но Бабель не казался мне выдающимся мастером устного рассказа. В этом смысле он не стоял вровень с признанными королями этого жанра - назову из его современников хотя бы Новикова-Прибоя. Но, по правде сказать, Бабелю, который создавал один за другим десятки вариантов каждой новеллы, дар изустного рассказа был бы словно ни к чему...
Еще до того, как вечер открыл Всеволод Иванов, кто-то спросил Исаака Эммануиловича: правда ли, что он написал новую книгу - о Бетале Калмыкове?
Бабель ответил неопределенным жестом. Можно было расшифровать его так: написал, но до завершения далеко!
Весь вечер Бабель рассказывал о Бетале Калмыкове (или, как я догадывался, читал наизусть свои новеллы). Правда, утомившись, Исаак Эммануилович попросил кого-то из друзей прочитать отрывок из газеты (судя по формату - из периферийной газеты). Но едва читка закончилась, Бабель снова принялся рассказывать.
Что это было, этот газетный текст? Мы, безусловно, почувствовали связь между газетным очерком (?) и новеллами Бабеля. Словно прозвучал чистейший звук камертона - и вслед за ним свободные вариации в той же тональности. Газетный очерк нас позабавил: он был стилизован под фольклор. Когда-нибудь мы обнаружим этот затерявшийся номер неизвестной газеты, и я не удивлюсь, если увижу, что знакомый материал озаглавлен примерно так: "Сказание о Бетале Калмыкове". Герой представал пред читателями истинно сказочным батыром, но, к счастью, неотступно звучала юмористическая, чуть ироническая нотка. Она не разрушала образа, но незаметно сводила батыра Бетала с балкарского Олимпа на нашу бренную землю.
Кто был автором газетного очерка?
Кажется невероятным, чтобы И. Бабель, годами не расстававшийся со своими рукописями, а в эти годы особенно скупо доверявшийся печати, согласился под своим именем напечатать, да еще в периферийной газете, один из вариантов какой-нибудь главы будущей своей книги. Напомню, что после "Нефти", опубликованной в 1934 году, Писатель за последующие пять лет опубликовал только четыре рассказа (если не считать воспоминаний). Ну, а с другой стороны, разве Бабель стал бы на своем литературном вечере читать вслух чужое произведение о любимом герое? Невероятно.
Думается, к "Сказанию о Бетале Калмыкове", с которым Писатель познакомил нас в тот вечер, он все же приложил руку как редактор.
Очевидно, в первичном материале, собранном газетой, Бабель обнаружил крупицы правды, зарождение эпоса.
Исаак Эммануилович прежде всего отделил ценные злаки от обильных плевел, отсек цветистую лесть, вытравил пошлость, а дальше, увлекшись процессом редактирования, вписывал, наверное, кое-что и от себя. И под рукой мастера на страницах газеты родился красочный образ человека, отнюдь не образцового, но понятного и близкого своему народу, не похожего, впрочем, на праведника из Четьих-Миней восточного образца.
Оговорюсь: все, что здесь сказано по поводу услышанного тогда очерка о Бетале Калмыкове, - моя догадка. Но раз уж она высказана, я продолжу поиски самого документа, номера газеты с этими материалами о Бетале Калмыкове.
А вот что не догадка, а достоверное воспоминание. Новеллы, рассказанные Бабелем, и газетный очерк восприняты были нами, слушателями, как единое художественное целое, как доказательство, что замысел книги о герое, пленившем воображение Писателя, существует не только в его воображении, но уже в какой-то мере - литературная реальность.
Исааку Бабелю снова пришлось выслушивать упреки друзей:
- Когда же мы прочтем рассказанное вами?
- Исаак Эммануилович, ну можно ли держать это в столе?
- Можно, - сухо ответил Бабель. - Эти тетрадки станут на полку, рядом с другими (о тех мы знали по отрывкам, появлявшимся в печати). Пусть постоят. Я к ним еще не раз вернусь.
Позже Константин Паустовский рассказывал нам о многих вариантах "Любки Казак", переписанных Бабелем от руки, каждый от начала и до конца, причем переделка не коснулась сюжета; просто появлялись немногие новые слова, менялся ритм некоторых фраз. В середине тридцатых годов мы еще не представляли себе, чем обернется благоговение Бабеля перед словом! Ведь из-за этой трагической страсти рукописи Бабеля, хотя бы незавершенные, существовали в одном-единственном экземпляре.
В тот вечер Бабеля снова просили не так скупо делиться с читателем написанным.
Исаак Эммануилович привычно отшучивался:
- Зачем расставаться с рукописями? Раз редакции не скупятся на авансы...
Ни одна строка о Бетале Калмыкове не уцелела...
Как известно, антрополог M. M. Герасимов по сохранившимся черепным костям воссоздает облик людей, умерших сотни и тысячи лет назад. В Литературе не справиться с такой задачей... по чьим бы то ни было воспоминаниям.
Но новеллы о Калмыкове, невосстановимые в их художественной целостности, были все же фактом писательской биографии Исаака Бабеля, фактом литературной истории.
И если это так, то, пожалуй, те, кому посчастливилось некогда услышать из уст Писателя несколько новелл о замечательном балкарце, должны бы поделиться с новыми поколениями читателей И. Бабеля тем, что сохранила их память. Дать представление о жанре этой незаконченной и утерянной книги, о внутренней теме новелл, о тональности, в которой они были выполнены. Попытаться восстановить образ главного героя книги, авторскую позицию. И конечно, прежде всего - передать впечатления от рассказанных Бабелем новелл, пронесенные через три с половиной десятилетия.
Литературный герой бабелевских новелл отнюдь не "зеркальное отображение" своего прототипа, исторического Бетала Калмыкова. Это вообще было бы для Бабеля не характерно, - не случайно же "очевидцы" так трудно воспринимали "Конармию". Писатель Бабель меньше всего копиист, он создает свой художественный мир. Впрочем, при всем своем своеобычии образная вселенная Бабеля выражает многие стороны реальной жизни глубже, пронзительнее других произведений, претендующих на документальность. Бессмысленно искать в нарисованных Писателем портретах фотографическое сходство с прототипами, тем более принимать такое сходство за критерий оценки.
Долгие годы Бетал Калмыков был первым человеком в своей небольшой республике - и не только потому, что занимал высокие посты и представлял советскую власть.
Его знали в лицо, звали по имени все балкарцы и кабардинцы -от десятилетних ребятишек до стариков-долгожителей, которых тогда было много и среди балкарцев. Калмыков был первым секретарем обкома ВКП (б), но было в нем что-то и от главы большого рода.
Конечно, в гражданскую войну и в первые годы после нее все было иначе. В 1922 году я оказался в Нальчике в числе первых туристов. В горы нам отсоветовали подниматься, в городе же было и спокойно, и сытно, и дешево. Вот тогда-то я не раз наблюдал, как Бетал Калмыков выезжал по делам в горы. В открытую коляску запрягали пару горячих кабардинских коней. Кучеру было с ними нелегко справиться, тем более что коленями он придерживал винтовку. Сзади сидел коренастый горец, натянутый, как пружина, не позволявший себе откинуться на подушки (это и был Бетал). На боку в деревянной кобуре висел у него огромный маузер, наготове были еще два штуцера (или обреза). Бетал и его кучер готовы были к любой неожиданности; в бою они, наверное, не дали бы маху. Классовая и политическая борьба, усугубляемая родовыми и племенными распрями, в те годы еще не утихла в горах.
Позднее, в тридцатых годах, Бетал Калмыков благодаря журналистам и литераторам стал особенно популярной фигурой в стране.
Это по инициативе Бетала колхозы Кабардино-Балкарии развели вдоль горных дорог бахчи, посадили ягодники, огороды. Воткнули в землю колышки с дощечками и на них написали крупно:

Путник! отдохни, пожалуйста! подкрепись! тебя угощает колхоз...
(Конечно, не забывали назвать гостеприимного коллективного хозяина.)

Бабель искал признаков будущего в сегодняшнем дне (по собственным словам, он всегда был готов помочь цыпленку разбить скорлупу). Но в то же время нельзя было закрывать глаза на противоречия, таившиеся в этом человеке. К нему, например, приросло шутливое прозвище: "Наш социалистический старейшина рода" и др.

Известно, литератор и дня не проживет без шутки. Но даже за самой едкой, гротескной непременно скрывается какая-то частица жизненной правды или черта человеческого характера, иногда только чахлый росток, глазу, затуманенному восторгом, невидимый... И вправду невидимый? Спустя тридцать лет кабардинский Писатель Алим Кешоков опубликовал роман "Вершины не спят". Бетал Калмыков, безусловно, послужил автору прототипом при создании образа "головного журавля" Кабардино-Балкарии тридцатых годов - Инала Маремканова. В прошлом Инал - легендарный революционер, в романе - человек, упивающийся властью, нетерпимый, подозрительный, крушивший всех стоявших на его пути. "Кто против меня, тот, значит, и против новых порядков, - поучает Инал своего помощника, выполняющего функции "меча карающего" в автономной республике, - вот тебе и метод в руки... Хороши любые средства".

Не может быть, чтобы Бабель, зная своего друга долгие годы, готов был втиснуть всю его человеческую сущность в одну из простейших, одночленных формул. Не мог он не видеть, что Беталу, этому стойкому мечтателю и неутомимому борцу за будущее, не чужды ни противоречия, ни пережитки, что у него властная натура и что страсти кипят в его душе.

Новеллы о Бетале Калмыкове написаны после "Нефти", рассказа, признаваемого переломным в творчестве Писателя. Бабель говорил в те годы И. Эренбургу, что прежде писал чересчур цветисто, злоупотребляя образами, что теперь стремится к большой простоте. Но, очевидно, намечавшийся путь не был прост, однозначен. Бабель искал новых жизненных впечатлений повсюду. Однако то, что мы слушали в "каминной" Дома литераторов, было ближе к прежней прозе Бабеля, чем к тому, что намечалось в "Нефти".
Литературный герой новой книги предстал пред нами в романтическом обличье и был, на первый взгляд, свободен от кое-каких противоречий, явно выраженных в его прототипе.

Но вот что примечательно. Восприняв на Слух тридцать пять лет назад несколько новелл из уст Бабеля, я запомнил их (точнее -свои тогдашние впечатления), тогда как за эти годы, насыщенные событиями, перезабыл многое даже из того, что повлияло на собственную мою судьбу.

Как полнее передать читателю эти впечатления, пронесенные сквозь целую эпоху? Я расскажу две новеллы, услышанные в тот вечер от Бабеля, такими, какими их сохранила память.
Литераторы не придерживаются обычая дипломатов, которые по свежим следам записывают "для истории" свои беседы с государственными деятелями. Со времен Гутенберга рукописи создают, чтобы их размножать на печатных станках для читателей. Кто из нас на вечере в "каминной" сомневался, что рано или поздно увидит эти новеллы в книге Бабеля?.. Конечно, запись, даже если бы она была сделана в тот самый вечер, когда мы слушали Писателя, все равно не сохранила бы для потомства подлинного произведения Исаака Бабеля. Зато сколько бы ожило подробностей, сколько бы сохранилось бесподобных, неповторимых словечек Бабеля и примеров той тончайшей оркестровки произведения, в которой он не знал себе равных.

Я не записал новеллы ни в тот вечер, ни позднее. Мало того -не раз и не два рассказывал их в той обстановке, среди тех людей, для которых слова, услышанные мною некогда из уст Бабеля, звучали как сказка. А каждый рассказчик знает, что много раз пересказанный сюжет, взятый даже из собственной жизни или из своего произведения, непроизвольно меняется, обрастает новыми подробностями...

Обо всем этом я помню. Догадываюсь, что спорна сама попытка передать (через столько лет!) впечатление от рассказов Бабеля. Но друзья подсказывают, что нет иного пути помочь читателю представить себе, какой была задумана книга о Бетале Калмыкове, книга, которой так и не суждено было стать "фактом Литературы".

Разбойник Исмаил капитулирует

- Поедем в горы? - предложил Бетал Калмыков Бабелю. - Милиционеры выследили наконец Исмаила-разбойника 1. Он засел в своем убежище на неприступной скале. Двоих ранил, отстреливается. Его обложили, как волка, и надежд на спасение у него не осталось. Не Шамиль - тот перепрыгнул, как говорят, через шесть рядов солдат, окруживших его саклю в Гимринском ущелье... Утром позвонили из района, одумался Исмаил. Крикнул сверху: сдаст оружие. Но только Беталу, в собственные руки. И еще: пусть Бетал поклянется, что Исмаила никто не унизит. Будут судить, пусть расстреляют, но чтобы его, безоружного, никто рукой не коснулся... Гордый, что скажешь? Придется брать в плен разбойника Исмаила. Поедем?
----------------------
1 Имена всех действующих лиц, кроме Бетала Калмыкова, как и географические названия, кроме Нальчика, я не запомнил. Пришлось подменить их произвольными именами и названиями. - В. К.

Вместе с Бабелем-рассказчиком мы пережили его радость: он станет свидетелем фантастической сцены - разбойник выбрал секретаря обкома, чтобы сдать ему оружие! А на дворе - тридцатые годы!
Романтическая тема стала раскрываться уже в пути. Бетал разговорился о своем бунтарском прошлом. Оказывается, до революции он одно время скрывался в горах, был "социальным разбойником".

- Вроде вашего Дубровского, что ли... Мстил князьям, богачам. Добычей делился с бедняками. И ведь ни один меня не выдал, а?
И Спустя некоторое время:
- Когда это было! Правильного пути еще не видел. Узнал его позже.
А про бандита, который соглашался сдаться в плен ему одному, Бетал сказал так:
- Этот Исмаил шкуру спасал - старые преступления его раскрылись. А в горах он сидел смирно. Людей не убивал. Ну, скотину похищал... колхозную, это так.
И добавил со вздохом, в котором прозвучало, однако же, не одно только осуждение:
- Люди из ближних селений знали, наверное, где он скрывался. Многие. Не выдали... А кто им Исмаил? Вот уж не друг, не защитник. На их шее сидел. Не выдали...
В райцентре к Беталу в машину сели вооруженные люди -уполномоченный со своим помощником. Поднялись еще выше в горы. За Агарты колесная дорога превратилась в конную тропу.
Пошли дальше пешком. И вскоре услышали: ударил одиночный выстрел, а в ответ - стрельба вразнобой, из нескольких ружей.
Старшина встретил Бетала неподалеку от засады.
- Огрызается! Нашего Асхада ранил в руку. Легко. Третьего уже.
Ничего не скажешь, Исмаил - горец, выбрал логовище с умом. От более высоких скал, с которых мог бы ему угрожать противник, его защищал длинный выступ. К расщелине, где он прятался, откуда из-за камня прицеливался, стрелял, шел крутой подъем - он был целиком под обстрелом. Семь милиционеров расположились кто где, веером, выбрав себе защиту за камнями и уступами. Бетала Калмыкова отвели в сторону, - чтобы достать его из ружья, разбойнику пришлось бы на полкорпуса высунуться из своего убежища. Он сразу же оказался бы на мушке у всех семерых стрелков...
Милиционеры хором повторяли какие-то слова, несколько раз прозвучало имя Калмыкова. Видимо, передавали Исмаилу, что условия капитуляции приняты, Бетал здесь.
Откричались милиционеры и смолкли. Тишина пришла в горы, гулкая, настороженная.
Наконец из ущелья донесся крик Исмаила-разбойника.
- Назначает встречу на полпути, - объяснил Бабелю один из сопровождающих и кивнул в сторону каменной россыпи, круто подымавшейся к самому убежищу.
- Рискованно, товарищ начальник, - сказал по-русски уполномоченный.
- В каждой игре свои правила, - ответил Бетал. Вынул из кармана и отдал ему револьвер.
Распорядился:
Тот, у кого голос позвонче, крикни: пусть Исмаил выйдет из ущелья сразу, как меня увидит. Пусть спускается навстречу.
Парень, присевший за крупным камнем, прокричал приказ Бетала дважды.
Я помню: дойдя до этого места, Бабель выдержал долгую паузу. На этот раз он подчинился неписаным законам устного рассказа.
Бетал, собранный, наружно спокойный, ждал дальнейшего развития событий.
И снова вокруг тишина.
О чем он там раздумывает, Исмаил? Молится, что ли?
Из расщелины донесся короткий возглас. Уполномоченный пополз к обстреливаемой зоне. Милиционеры взяли на мушку темную нору - отверстие, зиявшее между скалами.
Бетал сделал несколько решительных шагов к подъему. Виден он преступнику? Еще шаг, другой, - теперь-то Исмаил наверняка разглядел Калмыкова. Что же он медлит?..
И в то же мгновенье на темном фоне волчьей норы обозначилась фигура рослого горца. В ладонях, поднятых на уровень груди, он бережно, как чашу с питьем, нес обрез.
У свидетелей и участников этой рискованной игры вырвался из груди вздох облегчения.
Бетал и Исмаил шли навстречу друг другу.
На крутой тропе меж рассыпанных камней природа позаботилась сохранить ровную площадку. Не для того ли, чтобы эта сцена, немыслимая, казалось, в наше время, еще больше напоминала военную капитуляцию! Бетал достиг этой площадки первым и ждал, пока на нее ступит Исмаил, - где ж это видано, чтобы побежденный возвышался над победителем? Вот они замерли лицом к лицу. Вот Исмаил произнес какие-то слова. Бетал ответил. Исмаил протянул обрез. Бетал небрежно взял его одной рукой, повернулся и стал первым спускаться с кручи; побежденный следовал за ним. Навстречу уже карабкались, спешили милиционеры.
Один из них схватил Исмаила за руку, другой хотел ощупать его карманы.
Бетал отдал сердитую команду, милиционеры подчинились. Теперь разбойник шел между рядами тех, с кем вел непрерывный бой двое суток.
Был он очень бледен, но гордо крутил свой ус.
Однако Бабель не поставил точку после эпизода с капитуляцией. Новелла имела продолжение. Необходимое для подводного движения сюжета.
Бетал с Бабелем и Исмаил под конвоем милиционеров подошли к машине (шоферу удалось подогнать ее поближе к месту событий). Бабелю Бетал указал на переднее место, рядом с шофером. Сам же сел сзади, рядом с разбойником. Уполномоченный хотел было втиснуться третьим, но Калмыков приказал ему остаться на месте, обыскать ущелье.
Правда, правый карман у Бетала снова оттопырился, и рука была наготове.
Вот что произошло по пути в город.
Ехали по берегу шумной, разлившейся реки. Внезапно увидели: тонет буйвол. Видно, оступился, сошел с брода, сильное течение сбило животное с ног, а тяжелое ярмо не отпускало, не давало всплыть. Возница суетился, старался сбить ярмо, но силы его были на исходе. Буйвол захлебывался.
Шофер притормозил машину. Исмаил и Бетал еще на ходу выскочили на дорогу и бросились на помощь земляку. Так в каждом из трех горцев сработал инстинкт, чувство, воспитываемое жизнью в горах, передаваемое из поколения в поколение, как наказ мудрых и справедливых: "Терпящему бедствие - помоги!"
Двое сильных мужчин быстро справились с тем, что было не под силу старику. И вот уже спасенный, присмиревший буйвол стоит на прибрежных камнях.
Теперь у колхозника нашлось время оглянуться на тех, кто помогал ему. Справа от себя он увидел Бетала Калмыкова, - кто же не знает его в горах? Кто не искал у него помощи, не испытал на себе его заботы? Колхозник произнес слова благодарности. Только тогда он оглянулся и на второго спасителя, того, что стоял слева, - и окаменел! Это же Исмаил! Как многие местные люди, он конечно же знал разбойника в лицо. Что это? Два смертельных врага соединились, чтобы помочь ему в беде?.. Оправившись от изумления, старик из селения Науруз так же церемонно поблагодарил разбойника.
Дальше ехали без приключений. В Нальчике, у здания тюрьмы, машину остановили, преступника сдали дежурному. На прощанье Бетал кивнул ему. Исмаил наклонил голову и слегка прижал руки к груди.

Бетал, Батырбек и погорельцы

Бетал снова увез Бабеля в горы - в районе праздновали открытие нового клуба.
В райцентре Бетала ожидала толпа празднично одетых мужчин. Чуть подальше стояли Женщины с детьми.
Бетал вышел из машины. Его окружили, здоровались с ним, а он расспрашивал о здоровье родственников, - казалось, секретарь обкома знает всех, может назвать чуть не каждого по имени, помнит, у кого сколько сыновей, какие в семье радости и беды. Такое встретишь только у малых народов на Кавказе, да и то не всегда.
Расставаясь, Бетал пригласил всех на открытие клуба.
К дому районного секретаря Батырбека гости из города пошли пешком.
Как всегда, за столом собралось великое множество людей. И все были накормлены, обласканы хозяйкой, ее пожилыми родственницами.
В клуб отправились засветло. Бетал был весел, перебрасывался словечком-другим с встречными пешеходами - со всех концов селения народ тянулся к клубу. Новое здание радовало глаз. От него еще вкусно пахло свежим тесом, красками.
Бетал обошел клуб кругом. Душа его была полна гордости: кто, как не он, твердил с таким постоянством, что зажиточная жизнь мерится не пудами, аршинами и рублями, а
Культурой! Но к его радости примешивалось и чувство ребенка, когда тот любуется новой игрушкой.
Бетал со спутниками уже приблизился к гостеприимно открытым дверям клуба, люди, собравшиеся здесь, отступили, чтобы пропустить почетного гостя...
И вдруг в один миг Бабель-рассказчик разрушил нарисованную им же идиллию, этот порыв всеобщего прекраснодушия. В пейзаже, нарисованном с помощью одних только звонких, брызжущих радостью, ярких и чистых красок, внезапно проступило темное пятно - неожиданно заявил о себе посланец из мира не столь благополучного. Этим посланцем стала Женщина в черном деревенском платье до пят; темный платок на голове покрывал, по обычаю, и волосы, и лоб, и шею, и подбородок - и все же не мог скрыть искаженные смертельной обидой черты лица. Женщина бросилась наперерез начальству, с губ ее сорвался сдавленный крик.
- Бетал!
Тотчас же перед ней вырос молодой горец в кубанке, за ним другой. Они преградили путь Женщине, пытаясь оттеснить ее и вообще замять этот неприятный, неприличный, как им казалось, инцидент.
Бетал легко мог сделать вид, что ничего не приметил, и войти в клуб, чтобы не портить настроение себе и слушателям его сегодняшней праздничной речи.
Я вспоминаю, что в рассказе Бабеля, когда он дошел до этой сцены, вдруг прозвучало короткое, как удар хлыстом, балкарское слово. Бетал приказал, и добровольные слуги порядка послушно расступились.
- Что тебе, Женщина? - спросил Калмыков.
Она говорила жестоко, страстно. В горле звучала тяжкая обида, но унижения ее душа не приняла, врожденное достоинство не изменило ей и теперь.
Рассказчик заставил нас в эту минуту оглянуться на начальников, опытных церемониймейстеров празднества, - ведь это их обличала Женщина!
Батырбек и другие так и застыли на месте, где их застала неожиданность. Они молчали. Не переглядывались друг с другом. Казалось, даже не слушали, а просто присутствовали. Лица их были лишены всякого выражения.
Позже Бабель узнал, что колхозница жаловалась на глухоту и черствость людей. Сгорел дом, погибло все имущество. Третий день с больным мужем они ютятся в хлеву. Ни одна душа не пришла на помощь. Начальники не откликнулись на беду, не помогли. Где справедливость?
Бетал слушал Женщину. Ярость вскипала в нем. Батырбек и его помощники знали Бетала, его характер. Они не оправдывались. Но если бы вскрыть в ту минуту грудную клетку Батырбека, вряд ли сердце обнаружилось бы там, где оно бьется у всех людей.
Женщина высказала все и умолкла, ожидая решения.
Выждав минуту и убедившись, что колхознице нечего больше добавить, Бетал произнес спокойно, твердо:
- Возвращайся к мужу. Все будет по справедливости. И, круто развернувшись, шагнул к двери клуба.
Местное начальство потянулось за ним. Не лица у них были - маски, безликие, застывшие.
Когда закончилось торжественное заседание, Калмыков, Батыр-бек и Бабель спустились вниз, к машине.
- Из какого селения та Женщина? - коротко бросил Бетал. Выслушав ответ, приказал:
- Едем к погорельцам.
- Поздно, товарищ Калмыков! - взмолился Батырбек. - Дорога плохая, машина будет скользить. Опасно!
- Садись в машину. Зло выслеживают по горячему следу.
- Бетал! - сделал еще одну попытку секретарь райкома. - Все будет как надо, ошибку исправим, виновных накажем...
- Садись с шофером, указывай дорогу!
Въехали в селение Сораби в темноте, разыскали свежее пожарище.
Чистый горный воздух пьешь, как нектар. Здесь прогорклый воздух отдавал дымом, бедой...
Дом сгорел дотла. Он стоял на отлете - в селении больше никто не пострадал. На задах сгоревшего дома лепился не то сарай, не то хлев для баранты. Из-под его ворот пробивался слабый свет.
Трое приезжих вошли вовнутрь. В каганце чуть мерцал огонек. У задней стенки, прикрытый потертой буркой, лежал, вытянувшись во весь рост, больной хозяин сгоревшего дома. Голову его подпирал ополовиненный мешок с кукурузным зерном. Лицо, заросшее седой щетиной, было обращено к вошедшим. Из-под бурки торчали голые ноги, обутые в старые, все в трещинах, калоши. У изголовья неподвижно стояла жена. Глаза ее горели неистовой верой во всемогущество Бетала.
Бабель оглянулся. На стенках сарая висела старая упряжь. По углам валялись лишь тряпье да ржавые ведра. Хозяевам ничего не удалось спасти от огня.
Бетал произнес приветствие и молча слушал, пока погорельцы отвечали на вопросы Батырбека.
Вдруг Бетал произнес:
- Все будет хорошо, люди!
Попрощался и вышел к машине. Скомандовал:
- В райком!
В пути никто не произнес ни слова.
Молча вышли из машины, молча пришли к кабинету секретаря. Бетал с Батырбеком сели друг против друга, лицом к лицу, и в ярости стали стремительно бледнеть...
...Эти бледнеющие от ярости двое мужчин врезались в мою память навсегда - уверен, запомнились подлинные слова Бабеля!
Бетал испепелял Батырбека взглядом, но и тот не опускал глаз; они выражали стойкость прямо-таки огнеупорную. Шел поединок. Друг другу противостояли сильные, страстные мужчины, сгустки воли, вместилища страстей. Слабых Бетал не терпел в своем окружении.
Вдруг Калмыков со страшной силой ударил кулаком по столу:
- Позор!
И Спустя некоторое время снова прозвучало единственное слово (это многословный Бетал!) :
- Позор!
Дважды повторенный, этот возглас разрядил грозовую атмосферу. Двое мужчин еще помолчали, теперь, кажется, во взаимном согласии.
Наконец Бетал встал. Голос его звучал обыденно, даже тускловато:
- В пятницу вернусь (события происходили в воскресенье). У Хазрета будет стоять новый дом. В нем будет все, что нужно колхознику. Балкарцы увидят: если беда посетила одного - на помощь приходит большая колхозная семья. Все. Я вернусь в пятницу.
На обратном пути в Нальчик Бетал, как обычно, шутил, рассказывал, но ни разу не коснулся событий в Сораби. У Бабеля на языке вертелся вопрос: как можно поставить дом за четыре дня? Вопрос так и не был задан.
В пятницу Бабель ждал вестей с самого утра. Бетал позвонил в полдень, сказал, что сегодня и в субботу он занят, но в воскресенье они непременно поедут в Сораби.
В назначенный день Калмыков с Бабелем действительно уехали в горы. В райцентре к ним в машину сел веселый, разговорчивый, краснощекий Батырбек.
Сораби удивил на этот раз многолюдством. Нелегко было в машине проехать по главной улице селения и совсем уже трудно узнать недавнее пожарище. На его месте стоял новенький, с иголочки, дом-пятистенка под железной кровлей. Добрая сотня мужчин наводила последний глянец, вязала изгородь, выносила со двора мусор, горелую землю. Из трубы валил дым. В сарае, недавно служившем пристанищем людям, мычала корова.
Вслед за Беталом и Батырбеком Бабель поднялся по ступенькам и вошел в дом. Посредине избы, словно трон, возвышалась городская железная кровать с четырьмя медными шишками.
На ней в той самой позе, в какой его застали неделю назад, лежал больной. Под ним была добротная бурка, голова покоилась на сатиновых подушках, а ноги в грубошерстных носках прочной вязки были обуты в новенькие калоши.
Бетал поздоровался с Хазретом и его женой. Выслушал от хозяина слова благодарности, произнесенные с чувством достоинства, которое редко покидает горцев. И вышел наружу.
Люди бросили работу, обступили крыльцо.
Бетал сказал народу горячее слово:
Так будет в новой жизни всегда! Большая колхозная семья придет на помощь любому сыну и дочери, когда их постигнет беда. Люди научатся смягчать горе земляков. Могучая сила у народа. Но каждый должен помнить; хочешь делать добро - не откладывай, поспеши! Сверши его в первый же черный день, выпавший на долю земляка!
Бетал говорил в тот раз долго.
Народ внимал ему в полном молчании.
Рассказывая по памяти две новеллы Исаака Бабеля о Бетале Калмыкове, я старался придерживаться их сути, не пытаясь воспроизвести "подробности", - за давностью лет подлинные я мог позабыть и взамен домыслить новые.
"Воспоминания о новеллах" как бы облечены в форму элементарного очерка, автор которого отказывает себе в праве даже на собственное мнение об описываемых событиях, тем более на любой вымысел.
Конечно же я запретил себе стилизацию, расцвечиванье текста "под Бабеля", - это было бы отвратительно!
Правда, внимательный читатель, наверно, обнаружит считанные выражения, резко выпадающие из сухого, чуть ли не протокольного, стиля. Но я крепко убежден, что эти слова принадлежат самому Бабелю: они навсегда врубились в мою память. Такими я их услышал.
Как кошмар преследует меня мысль, что кто-либо из читателей воспримет две последние главки воспоминаний за пересказы произведения Исаака Бабеля, за попытку имитировать его стиль!
Тогда как смысл работы, проделанной памятью, в том, чтобы истинные ценители прозы Бабеля, узнав теперь новые исторические и литературные факты о том, как Писатель трудился над книгой о Бетале Калмыкове, и познакомившись с впечатлениями одного из слушателей, смогли бы вообразить, как эти новеллы могли прозвучать в устах их творца.


Мы родились по соседству
Леонид Утесов

Написать о Бабеле так, чтобы это было достойно его, - трудно. Это задача для Писателя (хорошего), а не для человека, который хоть и влюблен в творчество Бабеля, но не очень силен в литературном выражении своих мыслей.
Своеобразие Бабеля, человека и Писателя, столь велико, что тут не ограничишься фотографией. Нужна живопись, и краски должны быть сочные, контрастные, яркие. Они должны быть столь же контрастны, как в "Конармии" или в "Одесских рассказах".
Быт одесской Молдаванки и быт "Первой Конной" - два полюса, и они оба открыты Бабелем. На каких же крыльях облетает он их? На крыльях романтики, сказал бы я. Это уже не быт, а если и быт, то романтизированный, описанный прозой, поднятой на поэтическую высоту.

Так почему же все-таки я пишу о Бабеле, хоть и сознаю свое "литературное бессилие?" А потому, что я знал его, любил и всегда буду помнить.

Это было в 1924 году. Мне случайно попался номер журнала "Леф", где были напечатаны рассказы еще никому не известного тогда Писателя. Я прочитал их и "сошел с ума". Мне словно открылся новый мир Литературы. Я читал и перечитывал эти рассказы бесконечное число раз. Кончилось тем, что я выучил их наизусть и наконец решил прочитать со сцены. Было это в Ленинграде. Я был в ту пору актером театра и чтецом. И вот я включил в свою программу "Соль" и "Как это делалось в Одессе".
Успех был большой, и мечтой моей стало - увидеть волшебника, сочинившею все это. Я представлял себе его разно. То мне казалось, что он должен быть похож на Никиту Балмашева из рассказа "Соль" - белобрысого, курносого, коренастого парнишку. То вдруг нос у него удлинялся, волосы темнели, фигура становилась тоньше, на верхней губе появлялись тонкие усики, и мне чудился Беня Крик, вдохновенный иронический гангстер с одесской Молдаванки.

Но вот в один из самых замечательных в моей жизни вечеров (это было уже в Москве, в театре, где играет сейчас "Современник") я выступал с рассказами Бабеля. Перед выходом кто-то из работников театра прибежал ко мне и взволнованно сообщил:
- Знаешь, кто в театре? Бабель!

Я шел на сцену на мягких, ватных ногах. Волнение мое было безмерно. Я глядел в зрительный зал и искал Бабеля - Балмашева, Бабеля - Крика. В зале не было ни того, ни другого.
Читал я хуже, чем всегда. Рассеянно, не будучи в силах сосредоточиться. Хотите знать правду? Я трусил. Да, да, мне было по-настоящему страшно.
Наконец в антракте он вошел ко мне в гримировальную комнату. О воображение, помоги мне его нарисовать! Ростом он был невелик. Приземист. Голова на короткой шее, ушедшая в плечи. Верхняя часть туловища намного длиннее нижней. Будто скульптор взял корпус одного человека и приставил к ногам другого. Но голова! Голова у него была удивительная! Большая, откинутая назад. И за стеклами очков - большие, острые, насмешливо-лукавые глаза.
- Неплохо, старик, - сказал Бабель. - Но зачем вы стараетесь меня приукрасить?

Не знаю, какое у меня было в это мгновение лицо, но он улыбнулся.

- Не надо захватывать монополию на торговлю Одессой! - Бабель лукаво поглядел на меня и расхохотался.

Кто не слышал и не видел смех Бабеля, не может себе представить, что это было такое. Я, пожалуй, никогда не видел человека, который бы смеялся, как он. Это не был раскатистый хохот - о, нет! Это был смех негромкий, но совершенно безудержный. Из глаз его лилися слезы. Он снимал очки, вытирал слезы и снова начинал беззвучно хохотать.

Когда Бабель, сидя в театре, смеялся, сидящие рядом смеялись, зараженные его смехом, а не тем, что происходило на сцене.
И до чего же он был любопытен! Любопытными были у него глаза, любопытными были уши. Он все хотел видеть, все слышать.

В вечных наших скитаниях мы как-то встретились с ним в Ростове.

- Ледя, у меня тут есть один знакомый чудак, он ждет нас сегодня к обеду, - сообщил мне Бабель.
Чудак оказался военным. Он был большой, рослый, и еда у него была под стать хозяину. Когда обед был закончен, он предложил:
- Пойдемте во двор, я вам покажу зверя. Действительно, во дворе стояла клетка, а в клетке из угла в угол метался матерый волк. Хозяин взял длинную палку и, просунув ее между железных прутьев, принялся злобно дразнить зверя, приговаривая: "У, гад, попался? Попался?.."
Мы с Бабелем переглянулись. Потом глаза его скользнули по клетке, по палке, по лицу хозяина... И чего только не было в этих глазах! В них были и жалость, и негодование, и любопытство. Но больше всего было все-таки любопытства.
- Скажите, чтобы он прекратил, - прошептал я.
- Молчите, старик! - сказал Бабель. - Человек должен все знать. Это невкусно, но любопытно.
В искусстве Бабеля мы многим обязаны этому любопытству. И любопытство стало дорогой в Литературу. Бабель пошел по этой дороге и не сходил с нее до конца. Дорога шла через годы гражданской войны, когда величие событий рождало мужественные, суровые характеры. Они нравились Бабелю, и он не только "скандалил" за письменным столом, изображая их, но, чтобы быть достойным своих героев, начал "скандалить на людях". Вот откуда взялся "Мой первый гусь". Вот где я верю ему. Тяжело, но любопытно. Любопытство его, подчас жестокое, всегда было оправданно. Помните, что происходило в душе Никиты Балмашева перед тем, как товарищи сказали ему: "Ударь ее из винта"?
"И, увидев эту невредимую Женщину, и несказанную Расею вокруг нее, и крестьянские поля без колоса, и поруганных девиц, и товарищей, которые много ездют на фронт, но мало возвращаются, я хотел спрыгнуть с вагона и себя кончить или ее кончить. Но казаки имели ко мне сожаление и сказали:
- Ударь ее из винта".
Вот оно, оправдание жестокого поступка Балмашева. "Казаки имели к нему сожаление"! И я им сочувствую, и всякий, кто жил в то романтическое, жестокое время, поступил бы так же.
Если же вы хотите знать, что такое бабелевский гуманизм, вчитайтесь в рассказ "Гедали", но только не думайте, что в нем разговаривают два человека - Гедали и Бабель. Нет. Это диалог Писателя с самим собой.
"- ...я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. - говорит в этом рассказе Гедали. - Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни удовольствие. "Интернационал", пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают...
- Его кушают с порохом, - ответил я старику, - и приправляют лучшей кровью..."

Нет, нет, не верю. Не нужна Бабелю приправа из лучшей крови, как не нужна ему матерщина и зарубленный саблей гусь ("Мой первый гусь"). "Человек, пострадавший по ученой части...", он противится жестокости всем своим существом. Казаки чуждаются его, и это вынуждает его стать таким, как они... "Я видел сны и Женщин во сне, и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло". Вот правда Бабеля.
С 1917 по 1924 год Бабель, по совету Горького, "ушел в люди". Это был уход из дома, и он снова очутился в Одессе, пройдя длинный путь. Как у всякого одессита, у Бабеля была болезнь, которая громко именуется "ностальгией", а проще - тоской по родине.

Есть очень милый рассказ об этом

В одном маленьком городишке жил человек. Был он очень беден. И семья у него, как и у большинства бедняков, была большая, а заработков почти никаких. Но однажды кто-то сказал ему:
- Зачем ты мучаешься здесь, когда в тридцати верстах отсюда есть город, где люди зарабатывают сколько хотят? Иди туда. Там ты будешь зарабатывать деньги, будешь посылать семье, разбогатеешь и вернешься домой.
- Спасибо тебе, добрый человек, - ответил бедняк. - Я так и сделаю.
И он отправился в путь. Дорога в город, куда он направился, лежала в степи. Он шел по ней целый день, а когда настала ночь, лег на землю и заснул. Но чтобы утром знать, куда идти дальше, он вытянул ноги туда, где была цель его путешествия. Спал он беспокойно и во сне ворочался. И когда к концу следующего дня он увидел город, то он был очень похож на родной его город, из которого он вышел вчера. Вторая улица справа была точь-в-точь такая, как его родная улица. Четвертый дом слева был такой же, как его собственный дом. Он постучал в дверь, и ему открыла Женщина, как две капли воды похожая на его жену. Выбежали дети - точь-в-точь его дети. И он остался здесь жить. Но всю жизнь его тянуло домой.

Вот что такое эта самая ностальгия.

- Старик, - сказал мне как-то Бабель, - не пора ли нам ехать домой? Как вы смотрите на жизнь в Аркадии или на Большом Фонтане?
А когда мы хоронили Ильфа, он стоял рядом со мной у гроба, так же, как когда-то у гроба Багрицкого.

- Вам не кажется, Ледя, что одесситам вреден здешний климат? - спросил он меня. О том же он говорил Багрицкому, говорил Паустовскому. Он всегда звал одесситов домой.
Решительно, ностальгия - прекрасная болезнь, от которой невозможно и не нужно лечиться.

И когда после "Конармии" появились "Одесские рассказы", это был тоже очередной приступ ностальгии. Герой Бабеля - Беня Крик, прототипом которого был Мишка Япончик, стал героем вполне романтическим. Это не важно, что "подвиги" Япончика были весьма прозаичны. В них, конечно, можно было увидеть и смелость, и, если хотите, твердую волю, и умение подчинять себе людей. Но романтики, той самой романтики, которая заставляет читателей "влюбляться" в Беню Крика, конечно же у Мишки Япончика не было. Зато талант Писателя-романтика был у Бабеля, и он поднял своего героя на недоступную для того высоту. И он вложил в уста Арье Лейба слова о Бене: "Вам двадцать пять лет. Если бы к небу и к земле были приделаны кольца, вы схватили бы эти кольца и притянули бы небо к земле". Вот он какой, Беня Крик. Он налетчик. Но он налетчик-"поэт". У него даже сигнал на машине с музыкой из "Паяцев". Ну до чего же это здорово, честное слово! Сколько бы раз ни перечитывал рассказы о нем, я волнуюсь, хоть и знаю, что Мишка Япончик был далеко не столь романтичен.

Бабелю противны серые люди. Я уже говорил, что он любит не фотографию, а живопись, причем яркую, сочную, впечатляющую. Вспомните Афоньку Биду, Конкина, Павличенко, Балмашева. И рядом с ними - Гедали, Любку Казак, Менделя Крика, Беню, его брата Левку Быка. Когда я представляю себе всех их, меня охватывает какой-то буйный восторг, мне хочется петь.

И наконец, Бабель-драматург. "Закат"! Казалось бы, опять эта вековечная тема "отцов и детей". Но как она повернута! Дети, воспитывающие отца. И как воспитывающие! И снова портреты: Мендель, Беня, Левка, Двойра, Нехама, Боярский. Любую роль, даже женскую, я был бы готов сыграть.

Пьеса шла давно, во Втором МХАТе, и мне кажется, что она не до конца была понята исполнителями. Были удачи, но были и просчеты. Бабель говорил мне, что он мечтал о таком распределении центральных ролей, в идеале (это было еще до спектакля в МХАТе): Мендель - Б. С. Борисов, Нехама - Блюменталь-Тамарина, Двойра - Грановская, Беня - Утесов, Левка - Надеждин, Боярский -Хенкин, Арье Лейб - Петкер. Но это были мечты, которым не суждено было осуществиться.
Бабель написал значительно больше, чем мы знаем, но его рукописи, к великому огорчению, не были обнаружены.

Автобиографию Бабель начинает так: "Родился в 1894 году в Одессе, на Молдаванке". Если бы я писал свою автобиографию, то она начиналась бы так: "Родился в 1895 году в Одессе, рядом с Молдаванкой (Треугольный пер.)". Значит, мы родились по соседству, рядом росли, но, на мою беду, в детстве не встретились, а познакомились только через тридцать лет в Москве. Ну что ж, спасибо судьбе и за это.

Бабель был огромный Писатель. Наследство его - это одна книга, в которую входят "Конармия", "Одесские" и другие рассказы и две пьесы. Но мало ли больших Писателей, оставивших нам всего лишь одну книгу и навсегда вошедших в Литературу? Ведь в искусстве, как и в науке, важно быть первооткрывателем. Бабель им был. И подумать только, что он и сейчас мог бы быть среди нас. Но его нет. И хочется сказать об этом фразой из "Кладбища в Козине":
"О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?"


Человек со спокойным голосом
Виктор Шкловский.

Познакомился с Исааком Бабелем в Петербурге, который тогда только что переименовали в Петроград, в редакции журнала "Летопись". Журнал был очень толстый, в зеленой обложке. По случаю военного времени журнал печатался на рыхлой, плохой бумаге. Редактор, недавно вернувшийся в Россию Горький, по нашим тогдашним понятиям был стариком - ему уже было под пятьдесят.
Светло-густой ежик волос начинал седеть, голубые глаза были еще молоды. Но он слегка горбился, хотя и был еще очень силен физически, неутомим, и если не писалось (я говорю про беллетристику), то отвечал на бесчисленные письма.
Он не мог отсутствовать у своего стола в эти урочные часы, потому что к нему в это время должно было приходить вдохновение. Горький в это время писал "Детство", был в новом литературном взлете. Впереди были книги "В людях" и "Мои университеты" и замечательнейшая книга о Льве Толстом, "Егор Булычев", "Клим Самгин".

"Летопись" помещалась где-то на Петроградской стороне. Комнаты редакции большие, высокие, с зелеными обоями, с портьерами и с тюлевыми занавесками на окнах, с большими, не заставленными вещами письменными столами, тихо, удобно.
Сюда приходили Писатели: Чапыгин, Федор Гладков, Михаил Пришвин, Александр Блок, Валерий Брюсов, очень молодая и очень красивая начинающая журналистка Лариса Рейснер, солдат автомобильной роты Владимир Маяковский. В автомобильную роту Маяковского устраивал сам Горький, через капитана Крита, близкого знакомого.

Журнал был антивоенный. Печатались в нем, но не часто, большевики. Ходили в него как жрецы, которые одни только знают тайны и прошлого и будущего, умные люди без будущего - Базаров, Суханов.
Здесь я и познакомился с Бабелем.

Сам я был одет в кожаные штаны, кожаную куртку. Служил в броневом дивизионе; не то чтобы верил в скорый приход революции, но видел ее боковым зрением; ведь еще в 12-м году Велимир Хлебников напечатал в журнале "Союз молодежи" разговор учителя с учеником, таблицу, в которой были обозначены годы крушений великих империй, и кончалось все строкой: "Некто в 1917 году".
Маяковский ждал революцию ближе. Он писал: "В терновом венце революций грядет шестнадцатый год". Горький очень любил Владимира Владимировича, очень ему верил. Маяковский к Алексею Максимовичу тогда относился восторженно - ведь он знал его с кавказского детства по добрым Слухам и хорошим делам.

Бабель был низкоросл, широкогруд, одевался очень скромно; он рано полысел; говорил всегда тихим голосом.
Имел на друзей, знакомых невероятное влияние. Ему повиновались все, даже те Женщины, которые его любили. Подобного случая магнетического влияния я не знаю.
Бабель находился в состоянии подземного роста, - так с осени растения закладывают в корневище побег и ждут солнца.
Он напечатал в "Летописи" новеллу о том, как две дочери геолога, уехавшего на Камчатку, живут сами по себе. Мать занята. Одна из дочерей забеременела. Другая, постарше, собирается сделать ей аборт домашними средствами. Все было написано просто и страшно; обходится все благополучно.

Мать пришла домой, пишет безнадежное письмо на Камчатку. На Камчатку не было воздушного сообщения. Камчатка существовала как бы только в географии.
Горький очень верил Бабелю, удивлялся его точному мастерству.

Для того чтобы удивиться, надо быть талантливым человеком. Для того чтобы поверить в молодое дарование, надо быть почти гениальным.
Гениальные люди переоценивают друг друга, и, во всяком случае, они хоть несколько недель своей жизни верят друг другу. Пушкин поверил Гоголю почти сразу. Толстой не только поверил Горькому; видал Чехова в снах и как будто бы отвечал перед молодым Писателем.
Много было разговоров о Литературе в высоких комнатах "Летописи", много было загадано. Не все было угадано. Даже Писатели-пророки ошибаются. Поэты ошибаются не реже других - поэты нетерпеливы.
Квартира Горького, помещавшаяся на Кронверкском проспекте (ныне проспект Горького), посещалась нами всеми. Этот проспект замечателен тем, что он имеет только одну сторону. С другой стороны был парк.
Когда-то вместо парка на этом месте высились валы Петропавловской крепости. За парком, за высоким шпилем собора, была видна Нева, дальше - Адмиралтейская игла.
Будущее было в надеждах, за горизонтом: между нами и будущим был огонь и дым революции.
Была старая, огромная, расплывшаяся, как распаханный курган, Россия. Горы - Урал, Кавказ, Карпаты - были совсем далеко. На Карпатах, где я уже побывал в ту безнадежную войну, видел обрушенные окопы.
В одном окопе, подкопав себе пещерку в глиняной стенке бруствера, варил кашу старый солдат.
Горел огонек, заменяя домашний уют.
Прошла война. Жили мы опять в веселом Петрограде.
Алексей Максимович восхищался тогда прозой Михаила Зощенко, очень любил ее.
Про Всеволода Иванова он говорил: "Я так не начинал".
Очень любил Бабеля. По-другому, по-товарищески, он относился к Федину, веря в его надежный талант.
Федин был постарше. А тогда каждый год разницы между нами много значил.
Бабелю Горький посоветовал посмотреть людей, походить по России.
Революционная Россия тогда была очень пересеченной местностью.
Побывал потом Исаак Бабель солдатом, служил в ЧК 1, в Наркомпросе. Ходил в продовольственных экспедициях 18-го года, кажется, ездил на баржах по Волге - эти баржи тогда обстреливали. На них читали лекции. Побывал Бабель в армии, стоящей против Юденича, линия фронта которой подходила совсем близко к Питеру, занимала дачные местности.
-------------------------
1 В 1918 г. Бабель некоторое время работал переводчиком в иностранном отделе Петроградского ЧК. Подробнее см. об этом в книге М. Скрябина и Л. Гаврилова "Светить можно - только сгорая", Политиздат, 1987, с. 307--310.

Но есть старая китайская пословица, что у многих аппетит шире рта

Революционный город - накаленный, огромный, неистощимый - много был шире рта армии Юденича и других армий: пасти их смыкались судорогой страха. Потом фронты откатились, а гром их усилился.
Попал Бабель и в Первую Конную армию. Мне про него рассказывал директор кинокартины "Броненосец "Потемкин" Блиох, который прежде был там комиссаром. Бабеля очень любили в армии. Он обладал спокойным бесстрашием, не замечаемым им самим. В Первой Конной понимали, что такое бесстрашие.
Умение освободиться от страха у каждого человека свое. Но тогда, когда человек находится под пулями, видит конную атаку, не меняется голос, его посадка, когда он не подтягивается и не распускается - физическая смелость, всеми уважаемая.
Бабель вернулся в редакцию не скоро.
Встретился я с Бабелем в зимнем Питере. Снега в городе были так высоки, как будто это был не город, а решетчатый противоснеговый щит, сколоченный из редких досок. Такие щиты как бы притягивают к себе снег. Фабрики не дымили. Автомобилей тогда было считанные десятки. Снег лежал чистый, по снегу протаптывали глубокие тропинки. С крыш свешивались сугробы.
Бабель жил на Невском проспекте в доме номер 86. В комнате его всегда был самовар и иногда бывал хлеб. Сидел у самовара Петр Сторицын - химик с швейцарским образованием, замечательный рассказчик. Часто бывал здесь великий актер Кондрат Яковлев.
Из Питера Бабель уехал, оставив у меня свой чемодан. Он умел так таять в воздухе.
Когда я был на фронте на Днепре, до меня дошли Слухи, что Бабеля убили. Потом говорили, что он ранен. Я тогда тоже был ранен.
Что привез с фронта Бабель? Привез рассказы о Первой Конной армии, которые впервые были напечатаны в "Лефе" в 24-м году. Сам Бабель считал это началом своей настоящей литературной судьбы. Слово "карьера", конечно, не употреблялось. И про успех не говорили: говорили про искусство.
У Маяковского на Водопьяном переулке Бабеля встретили восторженно. Что нас поражало и что сейчас меня поражает в искусстве Бабеля, в искусстве рассказа про революцию?
Мы сейчас много говорим об атомной войне. Если она случится, - а она уже прорывалась над Хиросимой и Нагасаки, - эта война будет ужасна. Старые войны были медленны, но тоже страшны. Идти в атаку, плохо подготовленную артиллерией, встать с земли, пройти близкий путь до чужого окопа - трудно. Путь фронтовых частей и ночлеги в снегу, в грязи - не только материал для красивых пейзажей. Это долгая судьба и долгие отношения между людьми.
Люди снимают картины о революции, о революционных войнах, и получается так, что все это очень страшно, очень мрачно, что это не только переламывает и убивает, но это затаптывает людей. Это верно, но верно не до конца.
У Бабеля бойцы Первой Конной армии представляют себе войну и фронт как свое кровное, радостное дело. Над лугами - небо, а краем неба - победа. Люди пестры и радостны не потому, что они пестро оделись, а потому, что они оделись к празднику.
Бабель - оптимист революционной войны, Бабель изобразил непобедимую молодость, трудно побеждаемую старость и торжество вдохновения. Бабель не пацифист - он солдат революции.
Писал Бабель медленно. Платили за Литературу с количества строк, а Литература бывает разная - метром ее нельзя измерить. Она медленна, как смена времен года, быстра, как весна, которая подготавливается еще под землею.
Я был дружен с Бабелем. Мы называли друг друга по имени. Ему нравились мои теоретические статьи. А про беллетристику он говорил мне: "Сильнее тебя, взятого в одной строке, у нас нет никого". По-моему, это не много.
Но он умел помнить такие строки.
Вместе работали на кинофабриках. Задумывали сценарии, писали надписи, верили в чудеса, и безымянные чудеса происходили. Взыскательный и смелый Бабель был нужен всюду. Но бывают чудеса, которые попадают в жестяные коробки и лежат на полках.
Последний раз увидал я Бабеля в Ясной Поляне. Приехали мы из Союза Писателей бригадой. Во главе бригады был Василий Иванович Лебедев-Кумач. Время шло к осени.
За широкими полянами стояла березовая роща. Старые аллеи давно сомкнулись над дорожками.
Нас угощали в старом, еще толстовским дедом построенном помещении. Там стояли длинные столы. На столах - картошка, капуста, огурцы. Мяса не помню. Сзади за спиной ходили старые люди неслышной походкой, наливали водку в большие рюмки.
Сидел рядом с Бабелем. Несколько раз подошел к нам сзади старик и хотел налить. Я накрыл рюмку рукою и спросил старика:
- Почему все время к нам?
- Его сиятельство приказали.
- Какое сиятельство? Старый лакей тихо ответил:
- Лев Николаевич.

Я отошел к стенке и спросил еще раз: чье приказание?

- Графа. Приказано наливать по шуму, чтобы шум был ровный: где молчат - наливать, где шумят - пропускать, так, чтобы шум был ровный

Шуму в этот раз было немного.
Пошли к могиле Льва Николаевича. На невысоком холме под тогда не очень еще старыми дубами возвышался невысокий холмик. Тогда его еще не покрывали еловыми ветками.
Зеленела трава. Небо спокойно оконтуривалось уверенными изгибами дубовых веток. Листья, по форме знакомые, как своя ладонь, покоились в синеве.
Первым встал на колени Лебедев-Кумач. Мы встали все.
Лежал среди спокойных деревьев в глубокой могиле богатырь с трудной судьбою; если богатырь сидит дома, то, значит, дом - крепость, которую нужно держать.
Пошел с Исааком Эммануиловичем вниз с той "муравьиной горки", по зеленому лугу, к реке.
Кажется, ее называют Воронкой. В ней любил купаться Лев Николаевич.
Он хорошо плавал. Никогда не вытирался после купания. Сох на ветру.
Поле было зеленое, широкое. Мы говорили о Толстом, о длинных романах, о способе сохранять дыхание в длинном повествовании, о том, как не пестрить стиль, а если надо, то надо это сделать так, чтобы все поле было драгоценным. Мы говорили об Алексее Максимовиче, тогда живом.
Говорили о кино, о своих неудачах, о чужих удачах, о том, как надо писать драгоценно и понятно, точно и выборочно, точно и празднично.
Бабель был печален. Очень устал. Одет он был в толстовку, кажется, синего цвета. Спина его слегка круглилась.
Молодость прошла.
Мельком он рассказывал о Париже. Долго говорил о новой прозе.
Мы дошли до спокойной речки. Не шумела вода.
Течет время, как вода, смывая память. Не хочу выдумывать, не хочу уточнять разговор. Мы ведь пишем, а не записываем, не ведем корабельный журнал.
С того спокойного дня Бабеля я больше не видал.


Урок мастера
Г. Марков

В один из приездов в Москву работники Гослитиздата сообщили мне, что рукопись моего романа "Строговы" прочитал Исаак Эммануилович Бабель. Это известие, конечно, взволновало меня. Не рассчитывая на личную встречу с известным Писателем, я стал просить товарищей узнать его мнение о моем произведении. Кто-то из них позвонил Бабелю.
- Пусть приезжает ко мне сегодня же. К обеду.
И вот после обеда мы сидим с Исааком Эммануиловичем в его кабинете, расположенном в уютной квартире дома в Николо-Воробинском переулке. Сидим в полусумраке, беседуем увлеченно и откровенно...
Так выглядит этот разговор с Бабелем в моей записи, сделанной вскоре, но, к сожалению, не помеченной никакой датой (воспроизвожу эту запись без какой-либо правки).
- Исаак Эммануилович, я приехал из Сибири, из города Иркутска, стоящего от Москвы на расстоянии пяти тысяч двухсот километров, - сказал я. - Но буду откровенен: я был бы не удовлетворен беседой с вами, если бы все это имело какое-нибудь значение при рассмотрении моей рукописи. Современный художник вооружен самым передовым и самым научным мировоззрением. Наша действительность достаточно многогранна, как в Москве, так и на окраине. Это очень существенно. Это переносит центр тяжести на суть дела и сжигает всяческие мосты для скидок на так называемую отдаленность. В конечном итоге не важно, где мы живем, важно, какими масштабами мы мыслим.
- Да, это так. Но география для меня имеет какое-то значение. Прежде всего в смысле специфики человеческого бытового уклада. Я прочел вашу рукопись с удовольствием. Вы мир видите просто и просто о нем пишете, - продолжал далее Бабель. - Учтите: ничто не имеет столько нераскрытых возможностей, сколько настоящее чувство художественной простоты. Если вы будете следовать этому - вас ждут удачи.
Больше всех меня захватила Женщина, которую вы написали с большой силой. Анна. В этом образе сильно все: от философии до художественных деталей. Скажите, сколько вам лет? Откуда вы знаете, как держит себя любящая жена с глазу на глаз с любовницей мужа? Затем, как вы узнали, где подсмотрели и услышали такое сложное чувство в Женщине, как раздвоение любви? Все это описано у вас так верно, что кажется, будто испытано вами.
- Если б я опирался только на свой опыт, я бы не сказал и одной десятой того, что сказано у меня. Я отталкивался от слышанного и воображаемого. Я выработал привычку фиксировать в своей памяти житейские случаи и мелочи. Это расширяет мои представления о жизни. Опираясь на эти представления, я строю воображение и поверяю этим точность воображения. Кроме того, я знал Женщину, которая очень походила на Анну Строгову, хотя была далеко не Анной Строговой.
- Это хорошо. Без воображения не может быть художника. Но воображение не нечто оторванное от жизни, а питаемое жизнью. Где вы работаете? Что вас окружает? - спросил Бабель.
- Я сейчас работаю в библиотеке, и меня окружают книги, - ответил я.
- Это очень плохо. Самое опасное для художника - это сделаться книжником.
Все замечательное в Литературе - замечательно своей новизной. Ни одна самая хорошая книга не способна дать этого. Новизна в широком смысле этого слова - это жизнь. Мой совет: держитесь ближе к жизни, знайте больше простых людей, населяющих землю, и бойтесь книжничества. Плохо, когда Писатель отталкивается не от жизни, а от книги.
- Надеюсь, все сказанное вами никак не противоречит необходимости знания книги? - спросил я.
Бабель ответил:
- Само собой разумеется. Нельзя смешивать книжничество и знание книги. Для Писателя знание книги - это знание важной области жизни, приобщение к
Культуре.
- Мне кажется, что я представляю все это верно, - сказал я. - Сошлюсь на свой маленький опыт: рукопись, которая лежит перед вами, создавалась не мной одним. Говорю это, расширяя самое понятие "создавалась". Это - концентрация жизненного опыта множества людей. Я собирал этот опыт в той среде, которая близка и понятна мне: крестьяне, охотники, рыбаки. До двух десятков людей разного пола и разных возрастов находятся под постоянным моим наблюдением. Я слежу за всеми движениями их жизней. Это помогает мне видеть общее через частное. Даже тогда, когда я начинаю представлять прошлое, я мысленно передвигаю туда этих людей, и это прошлое начинает рисоваться мне осязаемо, как вчерашний день, прожитый мною. Правда, все это затруднено тем, что эти люди отделены от меня расстоянием.
Таким образом, на первый план я ставлю жизнь, но роль книги для меня при этом не уменьшается, а увеличивается. Книга держит меня в состоянии напряжения, она помогает лучше видеть жизнь и глубже осмысливать ее многообразие.
- Почему вы не живете в деревне? - спросил Бабель.
- Возможно, что это было бы лучше. Но для того, чтобы плодотворно наблюдать, мне нужна не вообще деревня, а деревня, с которой я кровно связан. Это неосуществимо практически. Я не найду там дела, могущего соединить два важных обстоятельства: возможность зарабатывать хлеб насущный и заниматься Литературой.
Кроме того, город мне жизненно нужен, мне нужна творческая среда, темп и атмосфера городской культурной жизни.
- Поговорим теперь о рукописи, точнее - о языке, - сказал Бабель, беря рукопись.
Ваш язык прост, точен, но, к сожалению, не везде. Вы еще не всегда умеете говорить своим словом.

Вот примеры

Вы пишете: "Анна вернулась с покрасневшими глазами". Это хорошо и просто. Но вот дальше: "Прикладываясь к чудотворной иконе, она поддалась царившему возле нее экстазу и всплакнула". Экстазу? Это слово не только не ваше, оно враждебно вашей манере.
Дальше. "Захар не изменил спокойного тона". Тон?! Поверьте, это не ваш тон.
Еще: "В конце августа не по-летнему шелестят деревья. Высохшие листья, хрупкие, как лед первых заморозков, трепещут от самого легкого дуновения ветра". Это хорошо сказано. Точно. Просто. Но вдруг читаю дальше: "В эту пору по полям стоит печальный шум, нагоняющий унылые думы". Унылые думы... Господи, кто только не писал этого!
Или вот еще: "Матвей отвечал не торопясь. Приятно было чувствовать себя в центре напряженного внимания этих людей". В центре напряженного! Это же не ваше. Это написано с чужого голоса.
А вот описание грозы: "В Ильин день разразилась гроза. Вначале солнце с остервенением жгло землю. От зноя повяли листья берез. Воздух накалился, как в жарко натопленной бане. Лошади забились в кусты, коровы залезли в речку, курицы ходили по двору, вяло раскрыв клювы. Артемка босой выбежал на крыльцо, обжег ноги и с плачем поспешил обратно".
Все это хорошо. Тяжеловесно. Ощущаешь физически, пятками, вместе с Артемкой. И вдруг вы теряете свой язык: "Воцарилась жуткая тишина. Казалось, что сейчас свершится что-то гигантски катастрофическое". Отвратительно! Еще пример того, как вы портите фразу: "Агафья нажарила рыбу на сковороде, и дед Фишка, радуясь тому, что все в эту ночь произошло так, как ему хотелось, ел жареных чебаков с редкостным наслаждением". Редкостное наслаждение - из чужой песни.
"Резвой рысью жеребчик подвозил ее к селу. Он точно понимал, чего от него хотела хозяйка, и, колесом выгнув шею, красиво перебирал ногами".
Но что значит красиво? Для читателя это пустой звук. Раскройте это "красиво" в какой-то подробности.
"Страшные боли мучили его, и единственным желанием старика была смерть". Это и пережато и недосказано. Помните, что стремление жить - безгранично, даже тогда, когда жизнь для человека - страдание. Осторожно с выводами. Наконец: "Анна оделась на виду у Демьяна в сак и пошла". Сак? Это род пальто. Дайте деталь: какой сак? Пусть читатель увидит это.
Вы, наверное, спросите: как избежать этих и иных подобного рода недостатков?
Скажу - строгостью к себе. Взвешивайте каждое слово. Ставьте его на суд своего вкуса. Но это достигается не сразу. Это достигается тренировкой, упражнением. Только.
- Эта рукопись - моя первая вещь, - сказал я. - Верно ли, что надо начинать с мелких произведений? Почему в редакциях морщат лбы, когда говоришь, что начал сразу с романа?
- Морщат лбы невежественные люди, - засмеялся Бабель. - Литература - более тонкое дело, чем она представляется таким людям. Каждый начинает по-своему, и вредно прописывать рецепты со стороны.
Если вы начали с романа, то, следовательно, ваш строй души сложился именно в этом плане.
Многие говорят: "Горький начал с рассказов, Горький советовал писать рассказы". Но забывают другое: никто так бурно не поддерживал литераторов, начавших с романа, как Горький.
Затем. Русская Литература знает и такие важные факты: Толстой начал романом, Достоевский начал романом. Не надо представлять дело так: роман - это что-то высшее, рассказ - нечто низшее.
Хороший рассказ стоит на том же уровне, на каком стоит хороший роман.
Роман, рассказ - это скорее то, в чем выявляется творческое "я" Писателя.
Вы знаете, что я не написал романов. Но скажу вам откровенно: самое мое большое желание в жизни - это написать роман. И я не раз начинал это делать. К сожалению, не выходит. Получается кратко. Может быть, поэтому я преклоняюсь перед людьми, пишущими романы. Я пишу кратко. Значит, таков мой психический склад. таков строй души.
Вообще же говоря, моя литературная жизнь сложилась счастливо. Я сразу попал к Горькому.
- Что вы можете сказать мне относительно моей дальнейшей творческой работы? - спросил я.
- Углубляйте свои достоинства и недостатки. Не думайте, что это звучит парадоксально, - сказал Бабель. - Творческая индивидуальность - это и достоинства и слабости, но такие, которые вытекают из присущего только вам склада души и другими не повторимы.
Слушая других, не забывайте о своем внутреннем голосе. Сообразуйтесь с ним.


Из дневника 1931 года
В. П. Полонский

...Среди них - оригинал Б. Он не печатает новых вещей более семи лет. Все это время живет на проценты с напечатанного. Искусство его вымогать авансы изумительно. У кого только не брал, кому он не должен - все под написанные, готовые для печати, новые рассказы и повести. В "Звезде" даже был в проспекте года три назад напечатан отрывок из рукописи, "уже имеющейся в портфеле редакции", как объявлялось в проспекте.
1 В. П. Полонский (1886--1932) --главный редактор журнала "Новый мир" в 1926--1931 гг. Публикация подготовлена вдовой В. П. Полонского К. А. Эгон-Бессер.

Получив в журнале деньги, Бабель забежал в редакцию на минутку, попросил рукопись "вставить слово", повертел ее в руках - и, сказав, что пришлет завтра, унес домой. И вот четвертый год рукописи "Звезда" не видит в глаза. У меня взял аванс по договору около двух с половиною тысяч. Несколько раз я перечеркивал договор, переписывал заново, - он уверял, что рукописи готовы, лежат на столе, завтра пришлет, дайте только деньги. Он в 1927 году, перед отъездом за границу, дал мне даже название рассказа, который пришлет ровно 15 августа. Я рассказ анонсировал - и его нет по сие время. Под эти рассказы он взял деньги - много тысяч у меня, в "Красной нови", в "Октябре", везде и еще в разных местах. Ухитрился забрать под рассказы даже в Центросоюзе. Везде должен, многие имеют исполнительные листы, но адрес его неизвестен, он живет не в Москве, где-то в разъездах, в провинции, под Москвой, имущества у него нет, - он неуловим и неуязвим, как дух. Иногда пришлет письмо, пообещает прислать на днях рукопись, - и исчезнет, не оставив адреса...

Не так давно в какой-то польской газете какой-то корреспондент опубликовал свою беседу с Бабелем - где-то на Ривьере. Из этой беседы явствовало, что Бабель настроен далеко не попутнически.
Бабель протестовал. Мимоходом заметил в Литгазете, что живет он в деревне, наблюдает рождение колхозов и что писать теперь надо не так, как пишут все, в том числе и не так, как писал он. Надо писать по-особенному - и вот он в ближайшее время напишет, прославит колхозы и социализм, и так далее. Письмо сделало свое дело - он везде заключил договора, получил в ГИЗе деньги - и "смылся". Живет где-то под Москвой, в Жаворонках, на конном заводе, изучая коней. Пишет мне письма, в которых уверяет в своих хороших чувствах, и все просит ему верить: вот на днях пришлет свои вещи. Но не верится. И холод его меня отталкивает. Чем живет человек? Но внутренне он очень богат - старая глубокая еврейская Культура.

Звонок Бабеля. Опять тысяча и одна увертка. Советовался-де с Горьким, и Горький не советует печатать рассказы, какие он мне дал. Но он написал "вчерне" два колхозных рассказа (об этом "вчерне" я слышал года три назад) и над ними работает. В течение месяца он их мне доставит. Узнав, что я вернусь в начале сентября: "Как приедете, в Вашем портфеле будут эти рассказы". Четыре года тому назад он так же уверял меня в том, что у меня "15 августа" будет рассказ "Мария Антуанетта", чтобы я анонсировал его в журнале, - рассказа нет и по сие время! Он роздал несколько своих рассказов в "Октябрь", мне и еще кому-то, но не для печати, а как бы вроде "залога", для успокоения "контор", которые требуют с него взятые деньги. Сдал книгу в ГИХЛ, - получив от издательства деньги и обещание книгу не печатать, так как она "непечатна", - то есть столь эротична, индивидуалистична, так полна философии пессимизма и гибели, что опубликовать ее - значит "угробить" Бабеля. По той же причине и я не хочу печатать те вещи, что он дал мне.
Странная судьба Писателя. С одной стороны, бесспорно: он "честен" - и не может приспосабливаться. С другой - становится все более ясно, что он чужд крайне революции, чужд и, вероятно, внутренне враждебен. А значит, притворяется, прокламируя свои восторги перед строительством, новой деревней и т. п.
Бабель: "Новиков-Прибой - славный Писатель", про Олешу: "О, он - Писатель замечательный". Обещает печатать весь будущий год каждый месяц. Замечает при этом: "Ух, много денег с вас стребую". Конечно, мы виноваты перед ним. Такого Писателя надо было поддерживать деньгами. Дрянь, паразиты - выстроили домишки. Он как-то рассказывал: "Получал я исполнительные листы и один на другой складывал в кучку. Но я крепкий. Другой бы сломался, а я нет, я многих переживу".
"Соть" Леонова не нравится Писателям. Б. говорит: "Не могу же я писать "Соть".

Заходил Б. Пришел вечером, маленький, кругленький, в рубашке какой-то сатиновой серо-синеватого цвета, - гимназистик с остреньким носиком, с лукавыми блестящими глазками, в круглых очках. Улыбающийся, веселый, с виду простоватый. Только изредка, когда он перестает прикидываться весельчаком, его взгляд становится глубоким и темным, меняется и лицо: появляется другой человек с какими-то темными тайнами в душе. Читал свои новые вещи: "В подвале", не вошедший в "Конармию" рассказ про коня: "Аргамак". Несколько дней назад дал три рукописи, - все три насквозь эротичны. Печатать невозможно. Это значило бы угробить его репутацию как попутчика. Молчать восемь лет и ахнуть букетом насыщенно эротических вещей - это ли долг попутчика? Но вещи замечательные. Лаконизм сделался еще сильнее. Язык стал проще, без манерности, пряности, витиеватости. Но сейчас печатать их Б. не хочет. Он дал их мне, сказав, чтобы "заткнуть глотку" бухгалтерии. Он должен "Новому миру" две тысячи рублей. Бухгалтерия грозит взысканием. Он дал рукопись, чтобы успокоить бухгалтерию. Обещает в августе дать еще несколько вещей, которые вместе можно будет пропустить в журнале. Но даст ли? Странный человек: вещи замечательные, но он печатать их сейчас не хочет. Он действительно дрожит над своими рукописями. Волнуется. Испытующе смотрит: "Хорошо? Я ведь пишу очень трудно, - говорит он. - Для меня это мучение. Напишу несколько строк в день и потом хожу, мучаюсь, меняю слово за словом".

Ведет оригинальный образ жизни, в Москве бывает редко. Живет в деревне под Москвой, у какой-то крестьянки. Проводит в деревне все время. Керосиновая лампа. Самовар. Простой стол и одиночество. Надевает туфли, зажигает лампу, пьет чай и ходит по комнате часами, думая, иногда записывая несколько слов, потом (снова) к ним возвращаясь, переделывая, перечеркивая. Его радует удачный эпитет, хорошо скроенная фраза. Он и в самом деле мучается и пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то, что само как-то появляется в сознании.

"На днях решил засесть за рассказ для Вас, за отделку, но проснулся и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, - не мог оторваться".
Сейчас он влюблен в лошадей, впрочем, это длится уже много лет, путается с жокеями, конюхами, изучает лошадей, иногда пропадает на ипподроме и конном заводе. Говорит, что пишет что-то о лошадях и жокеях.
Равнодушен к славе. Ему хотелось бы, чтобы его забыли. Жалуется на большое количество иждивенцев, кабы не они, было бы легче.
Бабель говорит: "Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он говорит".

Я его печатал в 1918 году в "Вечерней звезде" - после первых его рассказов в "Летописи". Я его тогда выручил. Когда он встретил меня в 1922 году в Москве - он привез тогда свою "Конармию", - он буквально повис на моей шее и уверял, что он приехал в Москву именно ко мне, что он меня искал и т. д.

Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный Писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционные, то есть они непечатны: ибо материал их таков, что публиковать его сейчас вряд ли возможно. Бабель работал не только в Конной, он работал в Чека. Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям ограничила его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь - вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, - это, вероятно, про Чека. Он и в Конармию пошел, чтобы собрать этот материал. А публиковать сейчас боится. Репутация у него попутническая.

Вчера заходил Бабель, принес читать новый рассказ: розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином, весел.
- "Кормит меня, возит повсюду", - говорит. Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато - сильно. Деревня его, так же как и Конармия, - кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики, сельсоветчики и кулаки, кретины, уроды, дегенераты. Читал и еще один рассказ о расстреле - страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, - показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образа до полной иллюзии. И все это простейшими (как будто) средствами. "Я, знаете, - говорит, - работаю как специалист, мне хочется сделать хорошо - мастерски. Способы обработки для меня - все. Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо". Он волновался, читая. Он доволен своим одиночеством. Живет один в деревне. Туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26о. Не хочет видеть никого.

Б. опять обманывает. Обещал в октябре рассказ, - не дал. Звонит, прислал письмо, - просит заключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед. Словом, обычная история.

Пришел сегодня, принес черновик начатых рассказов.

"Нет у меня готовых, что же делать?" Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не сдержал обещание, опять подвел меня. Обещал на декабрь, я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве, рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши - и некоторым презрением к русской Литературе, на которую одесситы совершили нашествие.

Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает, жена прислала телеграмму, - если не приедешь через месяц - выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется.

Б. рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака, его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного "кухаркиного" хода, - а через подъезд. Управляющий не знал, кто такой Б. И вообще не знал его имени, так же как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор.
 
Б., не ответив, прошел. Управляющий к нему: "Мы наркомов не пускаем, а ты лезешь". Но в окно его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать, - за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость - и разговаривал с Горьким как равный.


Подарок
Л. Боровой
 
- Послушай, - сказал мне однажды один мой приятель, журналист и кинематографический деятель, - сегодня у меня будет Бабель. Придет непременно, потому что я ему устраиваю аванс. А ведь он - горе мое! - не покрыл еще и прежний. Но что делать! Бабель ведь... Придут, вероятно, еще и другие. В общем, приходи. При тебе мне будет легче с ним разделаться.
Когда я пришел к Владимиру Александровичу, у него уже сидел какой-то седой красивый старик. Оказалось, что это довольно известный немецкий режиссер, бежавший от Гитлера. После долгих скитаний по Европе он приехал к нам, в СССР, прожил у нас более полугода, был обласкан и уже позволял себе критиковать наши порядки. Недавно он предложил Комитету по делам искусств поставить "Персов" Эсхила под открытым небом, по образцу Маркса Рейнгардта, с которым он долго работал.
- Комитет в принципе поддерживает эту идею, - рассказывал немец, - но почему-то никак не может сказать последнее слово. "Боитесь каких-нибудь современных персов?" - спросил я председателя Комитета. "Никого мы не боимся, - сказал председатель, - но дело все-таки сложнее, чем вы думаете". Я в сотый раз объясняю ему, что спектакль пойдет под открытым небом и помещения мне никакого не потребуется, а он все тянет и тянет, готов даже дать еще один аванс, но чувствую, что чего-то недоговаривает. И только вчера говорит мне очень осторожно: "А не будет ли это просто скучно?" "Персы" Эсхила - скучно! О чем же с ним говорить?!
Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность...
Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.
И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.
И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.
И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.
Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая Женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с "ним", то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, "как Женщина Женщине".
И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.
- Они думают, что Литература - это общество взаимного кредита! - сказал бодро Бабель. - Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, - добавил он, обращаясь ко мне.
Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-Евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.
- Как же! Помню... Повес! Эс Ге Повес! - обрадовался Бабель. - Такая была фамилия у председателя общества приказчиков-Евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской Литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это...
Между тем Марья Романовна принесла чай и разлила его по стаканам.
Бабель даже не пригубил из своего стакана. Он только поднял его, посмотрел на свет и воскликнул:

- Так я и знал. Смитье, настоящее смитье, а не чай!
- Я тоже так и знала, - сказала очень спокойно Марья Романовна. - Знала, что вы все равно заварите чай по-своему. А может быть, я попробую сделать это еще раз?
- Нет. Я это сделаю сам, - сказал Бабель и ушел на кухню.
- Смитье, - сказал он, возвратившись, - это одесское слово, но что-то очень похожее есть в Киево-Печерском патерике: "Аще бы мы ся смитием пометену быти". Может быть, сметье, а не смитье? Надо навести справки. А секрет настоящей заварки очень прост: надо положить по две ложечки чая на каждого и дать ему как следует настояться. Вот я его и оставил там, а у нас есть двадцать минут, чтобы поговорить о Литературе. Чай любит настаиваться в одиночестве и под разговор о Литературе. - Был я на днях в "Красной нови", - продолжал Бабель. - Никого из старших не было. Был только Александр Григорьевич Митрофанов. Он у них сидит на прозе, но, к сожалению, ничего не решает. И очень жаль! Потому что Митрофанов человек с замечательным чутьем и безукоризненным вкусом. Человек, который в самом деле понимает, что такое Литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях! Сын, как он сам охотно рассказывает, вечно пьяного сапожника и его сожительницы, Женщины очень сомнительного поведения. А как хорошо он видит и слышит Литературу, как умеет просмотреть на свет ее ткань! Никому я так не верю, как Митрофанову! И больше чем кого-либо боюсь его. Как жаль, что сам он пишет не всегда так, как ему хотелось бы и как мне бы хотелось. Так вот, этот Митрофанов говорит мне: "У нас теперь, понимаете, только две линии в прозе: вальдшнеповская и высоколобая. Несут и несут нам какие-то записки охотников. И все больше из тайги. Но не в этом дело. Пришел сегодня бледный старый человек. Такой, кажется, сроду не держал в руках ружья. Ему бы в самый раз подумать о спасении души. А он кладет мне на стол большущий роман. "Напазончили, стало быть?" - говорю я. Он очень смущен: "Вам уже сказали, черти?" - "Никто, говорю, не сказал, сам знаю". - "А "пазончить" здесь не к месту, - отвечает с большим достоинством этот несчастный. - Посмотрите в словаре. "Пазончить", да будет вам известно, означает - обрубать конечности и даже голову... Это вы будете пазончить мою рукопись". А то приносят что-нибудь под Хаксли или под Джи Эйч Лоренса. Знаете этого великого интеллектуала, автора "Детей и любовников", "Любовника леди Чаттерлей" и прочего? Не смешивать с другим Лоренсом. Но на это у нас есть свой интеллектуал, специалист по высоколобым. Ему, конечно, лучше, чем мне, - иногда у его авторов бывает так плохо, что даже вроде бы хорошо!.." Очень мил этот Митрофанов! Но чай уже, вероятно, готов.

Бабель убежал за чаем, принес, сам разлил по стаканам, остался доволен и неожиданно заявил:

- Пейте, а я прочитаю вам мой новый рассказ.

И стал читать. Это был рассказ "Справка", который до того назывался "Мой первый гонорар". Когда он кончил читать, мы помолчали немного. Тихо улыбалась, закрыв глаза, Марья Романовна.
Наконец Владимир Александрович первым опомнился, чмокнул губами и протянул руку к тетрадке с рассказом.
- Не пойдет. Ведь сам понимаешь! Но для аванса годится. Все-таки оправдательный документ.
Бабель отвел его руку и, к моему изумлению, протянул тетрадку мне.
- Это вам за Повеса! Отличную тему вы мне напомнили.
- А вы... а у вас остался еще экземпляр? - спросил я в полной растерянности, взяв у Бабеля рукопись.
- Остался. Я его уже переписал и еще перепишу и когда-нибудь отдам ему, - сказал Бабель, повернувшись к хозяину.
- Негодяй! - ответил тот. - А как будет с оправдательным документом?
- Никак! Я не возьму под этот рассказ аванс. Ты ведь сам сказал, что его нельзя печатать.
Так я и получил от Бабеля написанный его рукой один из вариантов (и, кажется, лучший) его рассказа "Мой первый гонорар".

Оглавлениние

 
www.pseudology.org