М., "Книжная палата", 1989  
Воспоминания о Бабеле
Исаак Бабель
Лев Никулин

Он любил забавные мистификации. Занимался мистификациями в шутку и всерьез, вероятно, для того, чтобы лучше узнать человека.
Мы учились в одно время в Одессе, в коммерческом училище "имени императора Николая Первого". Странно, что одесское купечество избрало шефом своего училища царя, не уважающего коммерцию.
Бабель был на один класс моложе меня, но я помнил мальчика в очках, в старенькой тужурке и помятой фуражке с зеленым околышем и гербом в виде жезла Меркурия.
Когда мы встретились через шестнадцать лет у Василия Регинина, журналиста, редактора журнала "30 дней", Регинин Бабеля не назвал, а представил его как крупного хозяйственника. В темно-синей куртке, по старой памяти называвшейся френчем, Бабель все-таки совсем не походил на хозяйственника. К тому же Регинин быстро свел разговор на литературные темы, спросил, читал ли я "Соль", "Смерть Долгушова" и другие рассказы о Конной армии. Тут Бабель сказал:
- Вы меня не помните? А я вас помню. Вы играли роль Тартюфа в ученическом спектакле, в комедии Мольера.
Я ответил, что играл в первый и последний раз в жизни.
- Я думал, что вы будете актером... Ну, а я похож на ответственного работника?
Я заметил, что он играл эту роль неважно. Но ответственно. Бабель засмеялся.
Регинин был, как говорится, профессиональным собеседником и рассказывал в тот вечер увлекательные истории. Поэтому мы больше слушали, чем вспоминали былое или обсуждали настоящее и будущее.
Прощаясь, Бабель сказал: "Будем видеться".
Получилось так, что в ту пору видеться нам пришлось больше всего за границей, в Париже, осенью 1927 года.
В первый свой приезд в Париж Бабель как бы растворился в этом городе. Его вскоре перестали интересовать Монпарнас, кафе "Куполь", "Дом". Он зачастил к нам, на авеню Ваграм, вернее на улицу Брей, где в дешевом отеле "Тильзит" жил всякий народец - русские, иностранцы без определенных занятий. Бабель не имел привычки предупреждать о своем приходе по телефону. Однажды он меня не застал и постучался к моей соседке, актрисе "Летучей мыши" - в то время кабаре Балиева гастролировало в Париже накануне отъезда в Нью-Йорк.
Ему ответил мужской голос.
Бабель вошел и увидел молодого человека.
- Вы к Тамочке? Она ушла на репетицию.
- А вы кто будете? - деликатно осведомился Бабель.
- А я ейный ухажер.
Бабель потом со смехом рассказывал об этом разговоре. Он подружился с этой парой, предвещал молодому человеку блестящую артистическую карьеру. Так и случилось. Теперь это знаменитый характерный артист американского кинематографа. А моя соседка - его жена. И оба они тепло и нежно вспоминают Бабеля.
В Париже он переписывался со мной так называемыми "пневматичками" - записочками, пересылаемыми пневматической почтой.
"Дорогой Лев Вениаминович. Я совсем расхворался. По ночам не сплю, задыхаясь, простуда страшная, глаз пухнет, гноится,- вообще я разлагаюсь гораздо менее эстетично, чем парижская буржуазия. Я очень хочу вас видеть. Компаньон я, конечно, никудышный. Как только оправлюсь - заявлюсь к вам. Предварительно - предупрежу письмом.
Ваш Бабель.
14/IX--27".

Но не предупреждал, только приходил пораньше, и мы отправлялись бродить по осеннему Парижу. Он говорил:
- Мы должны благодарить бога, что нашим учителем был француз Вадон. Он научил нас болтать по-французски, а то мы были бы тут глухонемыми.
Компаньоном он был веселым. Когда встречал что-то смешное, останавливался и долго смеялся прерывистым смехом, задыхаясь, - сердце у него пошаливало.
Однажды (это было на Монмартре) мы остановились против одного из домов, имевших определенную репутацию в ночном Париже. По ночам здесь кипела жизнь. Мы же забрели на эту улицу утром - все окна были открыты настежь, видна была претенциозная роскошь, зеркала - все как на ладони.
- Как вы думаете, в этом заведении ведут конторские книги?
- Думаю - ведут. Это коммерческое предприятие. Оно платит налоги.
- Интересно бы изучить записи в книгах. Это была бы глава в хорошем романе.
Все тот же Володя, с которым мы уже однажды путешествовали с Всеволодом Ивановым, за полцены возил нас по городу - осенью, в плохую погоду, работы у него было мало. Мы ехали медленно, останавливались на набережной Сены или в Латинском квартале, на маленькой древней площади позади Пантеона. В то время Париж еще освещался газом, бросавшим призрачный, фосфорический отсвет на дома, оголенные деревья бульваров. Два или три раза происходили эти ночные странствия, это называлось "покататься на Володе".
Через несколько лет Бабель с грустью сказал мне:
- А хорошо бы еще раз покататься на Володе.
Однажды в такую парижскую ночь мы оказались на бульваре Рошешуар и остановились возле ночного бара "Черный шарик". Вошли. К нам за столик села красивая смуглая Женщина. Она оказалась марокканкой, танцевала в "Казино де Пари" с живым удавом. Бабель обстоятельно расспрашивал ее о заработках, о том, чем питается удав, долго ли спит. Потом мы довезли марокканку до отеля, где она жила.
- Вы понимаете что-нибудь в красоте? Куда они смотрят, эти женолюбы французы? Такая красавица - в гнусной дыре!
- Не пропадет, - мрачно сказал Володя. - Ей нужен шанс. "Шанс" был. Два года Спустя портрет марокканки появился в
газете "Пари суар". Она получила все - драгоценности, автомобиль, даже виллу на Ривьере. Портрет и ее история появились в газете после ее смерти. Ее зарезал ревнивый любовник.
В кафе вблизи вокзала Сан-Лазар Бабель показал мне высокую и очень красивую, странно молчаливую Женщину. Она была почему-то в бальном, сильно открытом, но помятом и поблекшем платье. - Похожа на Элен Безухову. Правда?
Это правда, такой можно бы представить себе красавицу Элен Безухову. Но цена этой была как всем одиноким Женщинам вблизи вокзала Сан-Лазар в четвертом часу ночи, когда льет холодный дождь...
Внезапно я получил письмецо:
"Родная детка! Так случилось. Я уехал скоропостижно - как хотел бы умереть. Детка. Представился случай!.. Если вы еще в отеле, если не собираетесь приехать в Марсель - напишите..."
Бабель звал меня в Марсель настойчиво, и я спросил, как долго он собирается пробыть в этом городе. Ответ пришел быстро:
"...Я не только до 1 ноября не уеду из Марселя - я никогда отсюда не уеду. Когда бы вы ни приехали - вы меня застанете.
Если приедете вечером - (есть поезд, приходящий в Марсель в 10 ч. вечера) - буду вас встречать. Сообщите день приезда и какой поезд".
Но из Марселя он все-таки уехал:
"...Дела призывают меня в Париж. Дожидаться вас - можно второго пришествия дождаться. Поэтому таперича ждите меня в Hфtel Tilsit".
О Марселе он рассказывал с восхищением, говорил, что это Одесса, достигшая мирового расцвета. Его восхищали кварталы вокруг Старого порта, ветхие дома, состарившиеся в пороках Женщины, выползавшие из щелей-комнат, матросы всех рас и наций. Все это описано у Мопассана. Кстати, эти кварталы перестали существовать, они уничтожены бомбардировкой в годы второй мировой войны. На этом месте построены новые, в современном стиле доходные дома.
В Париже Бабель жил на улице, носившей название Вилла Шовело. Мы шутили, что приятели в Москве думают, что он обитает в роскошной вилле.
В конце 1927 года я вернулся в Москву, и в 1928 году мы довольно часто переписывались. В феврале из Парижа пришло письмо:
"Дорогой Лев Вениаминович. Сделайте милость, пойдите на представление "Заката" и потом не поленитесь описать мне этот позор. Получил я пьесу в издании "Круга". Это чудовищно. Опечатки совершенно искажают смысл. Несчастное творение!.. Из событий, заслуживающих быть отмеченными, на первом месте упоительная, неправдоподобная весна. Оказывается, люди были правы - хорошая весна в Париже...
До февраля я работал порядочно, потом затеял писать одну совершенно удивительную вещь, вчера же в 111/2 часов вечера обнаружил, что это совершенное дерьмо, безнадежное и выспреннее к тому же... Полтора месяца жизни истрачены впустую. Сегодня еще горюю, а завтра буду думать, что ошибки учат..."
О "Закате" я сообщил Бабелю и, насколько помню, вынужден был его огорчить.
Каждое произведение Писателя привлекало внимание. После "Одесских рассказов" какое-то время было модно говорить языком Бени Крика. Лев Толстой ставил в заслугу Куприну его умение искусно владеть испорченным языком. Бабель тоже отлично владел языком одесских окраин. Язык этот - головоломка для переводчиков на Западе. Эпос богатырей-биндюжников увлекателен для западных читателей, для них это экзотика. Но в пьесе "Закат" наших зрителей привлекала не экзотика, а вечная тема надвигающейся старости. Бабель предчувствовал неудачу в театре, знал, что пьесу сыграют не так, как нужно, Это волновало его, и в следующем письме из Парижа он опять пишет об очаровательной весне и снова возвращается к своей пьесе:
"...Нет, грех хулить - город хороший, беда только, что очень стабилизированный... В апреле уеду, наверно, в Италию к Горькому, патриарх зовет настойчиво, отказываться не полагается. Поживу там до отъезда Горького в Россию... Кстати, о "Закате"... Горжусь тем, что провал его предвидел до мельчайших подробностей. Если еще раз в своей жизни напишу пьесу (а кажется, напишу), буду сидеть на всех репетициях, сойдусь с женой директора, загодя начну сотрудничать в "Веч. Москве", или в "Веч. Красной" - и пьеса будет называться "На переломе" (может быть, и "На стыке"), или, скажем, "Какой простор!.." Сочинения я хотя и туго, но сочиняю... Я хворал гриппом, но теперь поправился, испытываю бодрость духа несколько даже опасную - боюсь, лопну! Дружочек, Лев Вениаминович, не забывайте меня, и бог вас не оставит!.. Очень приятно получать ваши письма. Наверное, и новости есть какие-нибудь в Москве..."
Бабель внешне мужественно переносил горести и неудачи, никто не знает, почему у него не получилась "удивительная вещь", над которой он работал полтора месяца. Он нисколько не преувеличивает, когда говорит о мучительном своем труде, о днях, месяцах, даже годах, истраченных впустую. Может быть, он был слишком взыскателен. "Я как-то никак не могу слезть с котурн..." - писал Бабель в одном письме.
Он жадно наблюдал жизнь, вникал в характеры людей Запада. Из Остенде он пишет мне 7 августа 1928 года:
"...Повидал я всякой всячины на моем веку - но такого блистающего, умопомрачительного Содома и во сне себе представить не мог. Пищу я вам с террасы казино, но здесь я только пишу, а кушать пойду в чудеснейшую рыбачью гавань - где фламандцы плетут сети и рыба вялится на улице. Выпью за ваше здоровье шотландского пива и съем фрит мули. Будьте благополучны.
Ваш И. Бабель".
С Бабелем было легко, не надо было умничать, вести псевдозначительные разговоры о Литературе.
Как-то мы долго говорили об Одессе, об одесском мещанстве. Бабель не только знал его язык, знал он и косность, тупость, доведенную до остервенения алчность этого мещанства. Оно не всегда обитало на окраинах. Это было мелкое и среднее чиновничество, обыватели, читающие только черносотенную "Русскую речь". В Одессе были даже черносотенные гимназии - Синицына и 5-я. Но в городе был и многочисленный пролетариат, рабочие, моряки, была демократическая интеллигенция. Странно, что именно в таком городе гнездилась оголтелая "черная сотня" с извергом градоначальником и городским головой.
Мы были юношами в 1907 - 1910 годах, но хорошо разбирались в политической обстановке. И когда много лет Спустя Бабель говорил об Одессе, он точно и ясно видел обстановку, которая была в его родном городе после 1905 года. Однако в "Одесских рассказах" он, художник, создал видимый только ему, воображаемый город с гиперболическими образами и ослепительными жанровыми сценами. Было ли так на самом деле? Не думаю. Бандит Мишка Япончик из времен гражданской войны трансформировался в Беню Крика из эпохи реакции после 1905 года. Это все-таки противоестественное слияние. В гражданскую войну Одесса пережила не одну смену власти, иностранную оккупацию, деникинщину. Разгул спекуляции, интервенция развращали население, особенно молодежь. То самое мещанство, которое читало "Русскую речь", часто состояло в "Союзе русского народа", ликовало. И в то же время здесь были примеры настоящего героизма, смелости рабочего подполья, была Жанна Лябурб, Ласточкин, было восстание моряков французской эскадры.
Когда мы говорили об этом, Бабель вполне серьезно горевал, что он видит своим мысленным взором не эту подлинную Одессу, а ту, которую он создал в своих "Одесских рассказах".
"Приезжайте в августе, - писал мне Бабель. - До этого времени я еще буду в Париже - вряд ли до августа кончу мой "Сизифов труд". Теперь здесь очень интересно, можно сказать - потрясающе интересно, - избирательная кампания, и я о людях и о Франции узнал за последнюю неделю больше, чем за все месяцы, проведенные здесь. Вообще мне теперь виднее, и я надеюсь, что к тому времени, когда надо будет уезжать, - я в сердце и уме что-нибудь да увезу. Будьте веселы и трудолюбивы!!! Открытки ваши, выражаясь просто, растапливают мне сердце, и прошу их слать почаще".
Бабель жадно вникал в быт Франции, он решил писать о ее людях и, может быть, уже писал, и думал увезти в сердце и уме образы этой страны, это, вернее всего, и был его сизифов труд. Снова и снова он говорил о мучительном своем труде. Между тем в Москве газеты, журналы ждали его произведений. Не помню уже, по поручению какого издания я послал ему телеграмму с просьбой дать отрывок из того произведения, над которым он работает. Бабель ответил телеграммой:
"Невозможно. Следует письмо. Бабель".
И в самом деле, пришло письмо от 30 августа 1928 года.
"Я до сих пор не привел свою Литературу в вид, годный для напечатанья. И не скоро еще это будет. Трудновато мне приходится с этой Литературой. Для такого темпа, для таких методов нужна бы, как вы справедливо изволили заметить, Ясная Поляна, а ее нет, и вообще ни шиша нет, я, впрочем, этих шишей добиваться не буду и совершенно сознательно обрек себя на "отрезок времени" в несколько годов на нищее и веселое существование. Вследствие всех этих возвышенных обстоятельств я с истинным огорчением (правда, мне это было очень грустно) отправил вам телеграмму о том, что не могу дать материал для газеты. В Россию поеду в октябре. Где буду жить, не знаю, выберу место поглуше и подешевле. Знаю только, что в Москве жить не буду. Мне там (в Москве) совершенно делать нечего... Я сейчас доживаю здесь последние дни и целый день шатаюсь по Парижу - только теперь я в этом городе что-то раскусил. Видел Исаака Рабиновича, тут, говорят, был Никитин, но мы с ним, очевидно, разминулись, а может, я с ним увижусь. Из новостей - вот Анненков тяжко захворал, у него в нутре образовалась туберкулезная опухоль страшной силы и размеров. Позавчера ему делали операцию в клинике, где работал когда-то Дуайен. Мы очень боялись за его жизнь, но операция прошла как будто благополучно. Доктора обещают, что Ю. П. выздоровеет. Бедный Анненков, ему пришлось очень худо. Пошлите ему в утешение какую-нибудь писульку.
Ну, до свидания, милый товарищ, с восторгом пишу: до скорого свидания".
Бабель возвратился на Родину, в Москву, и мы стали видеться часто. Я жил вблизи ипподрома, а Бабель любил лошадей и бега и дружил с наездниками. По утрам он бывал на проездке лошадей на ипподроме. Надо было видеть, с каким восхищением он говорил о рысаке Петушке: "Это - гений". Он утверждал, что понимают в лошадях только конники, кавалеристы.
С самым близким своим другом, кавалеристом, героем гражданской войны Дмитрием Аркадьевичем Шмидтом, Бабель познакомил меня не на ипподроме, а где-то на улице. Шмидт на первый взгляд казался хмурым, неразговорчивым. Потом он поражал меня своеобразным и очень умным юмором. О войне и своих подвигах он не говорил никогда, только как-то сказал, что все войны (он был Георгиевским кавалером в первую мировую войну) "гнил в бинтах". Хотя он был в полном смысле слова "военная косточка", но в нем не было ни тени солдафонского духа, это был воин-большевик, он вступил в партию в 1915 году. Юмор и любовь к Литературе, эрудиция, образованность, которой он нисколько не кичился, сочетались в нем с элегантностью военачальника. В последние годы своей жизни он был командиром танковой бригады.
Могли ли мы думать тогда, в конце двадцатых годов, что Бабеля и Шмидта ждет во времена культа Сталина одна и та же участь?!
Бабель иногда надолго исчезал из Москвы. В конце 1931 года он жил в Молоденове, на конном заводе. Однажды мы собрались его навестить. Мы - это Дмитрий Шмидт, директор издательства "Федерация" Цыпин и я. Путешествие предстояло довольно сложное, дороги вокруг Москвы в то время оставляли желать лучшего, да и машины были слабенькие и много пережившие на своем веку.
Бабель инструктировал нас:
"Жду вас всех третьего к двум часам. Так мы уговорились с Цыпиным. Ехать надо так: по Можайскому шоссе до Перхушково, там повернуть на Успенское; на конном заводе я буду вас ждать к двум часам. До Успенского совхоза дорога будет хорошая, версту-полторы вас потреплет. Ждать я вас буду у зам. управляющего Курляндского или у наездника Пенкина.
Завтра или послезавтра попытаюсь вам позвонить. Продовольствие и водка у меня будут - если хотите деликатесов и белого хлеба, привезите с собой...
Привет - самый душевный, на который я только способен, Е. Г.
Ваш И. Бабель. Молоденово 30.10.31".

Поездка почему-то не состоялась. И об этом можно только пожалеть. Не так уж мы были молоды тогда и не слишком самозабвенно отдавались работе, но в то время нами владело такое чувство, что все еще впереди, что встреч с хорошим и умным, талантливым человеком будет еще много. И вот упущена возможность побыть с ним в совершенно новой обстановке, среди новых для тебя людей... Так было и во Франции, когда я не собрался в Марсель к Бабелю. Так и в этот раз, - впрочем, в Молоденово я не поехал не по своей вине, скорее потому, что подвел Цыпин.
А теперь грустно, ничего не вернешь, и человек ушел навсегда.
Появляясь в Москве, Бабель не стремился бывать в среде литераторов, особенно когда злословили или даже восхваляли его. Казалось, он на редкость легко сходился с людьми, но это только казалось. Когда люди переставали его интересовать, он исчезал.
Он любил беседовать с Олешей. Его огорчало только, что в застольной беседе Юрий Карлович очень часто прикладывался к бутылке, и тогда Бабель, вздыхая, говорил:
- Не налегайте, Юра... Я теряю собеседника.
Его интересовали люди выдающиеся, знаменитые. В Париже он познакомился с Шаляпиным, и это ему Шаляпин сказал: "Не удалась жизнь". Впрочем, он говорил это не раз и другим. Бабель виделся с Иваном Буниным. Не помню, что Бабель рассказывал об этой встрече, но Бунин не преминул злобно и грубо упомянуть о нем в своих "Воспоминаниях", кстати сказать вышедших в 1950 году, когда в Париже уже было известно о судьбе Писателя. Но Бабель был обруган в хорошей компании - наряду с Александром Блоком и Маяковским.
Судьба свела меня с Бабелем еще один раз за границей, на этот раз в Италии, в Сорренто, в гостях у Горького.
Произошло это так: в феврале 1933 года состоялась моя поездка в Турцию. Из Стамбула я писал Бабелю в Париж о моих странствиях. 22 февраля 1933 года он мне ответил письмом:
"Дорогой Л. В. Не могу сказать, как обрадовала меня ваша открытка, как я рад за вас, всем сердцем... Наконец-то. Писать не писал, а думал и вспоминал о вас постоянно - в особенности во время прогулок по av. Wagram... Хороший город Париж - еще лучше стал... Американцы и англичане с шальными деньгами исчезли, Париж стал французским городом и от этого поэтичнее, выразительнее, таинственнее... Боюсь, что на Монпарнасе мы не встретимся. В начале лета я буду в Москве, в марте - хочу поехать в Италию. Не прихватить ли мне Турцию и вернуться через Константинополь? Не входит ли Италия в ваш маршрут? Ответьте мне. Напишите о делах российских. Читали соборно фельетон ваш о Пильняке - помирали со смеху... У меня здесь отпрыск трех с половиной лет - существо развеселое, забавное и баловливое.
Эренбург богат - американцы в который раз купили у него "Жанну Ней" для фильма. Я же, напротив, беден. Есть ли у меня знакомые в турецком представительстве?..
Ответьте поскорее...
Ваш И. Б."
Почти в это же время я получил письмо от А. М. Горького с приглашением приехать к нему в Сорренто.
В Сорренто я прибыл поздно вечером. Утром, открыв дверь на террасу, стоял ослепленный и восхищенный видом на Неаполитанский залив, на горы и вдруг услышал знакомый смешок и голос:
- Этого еще не хватало...
У окна второго этажа гостиницы стоял Бабель.
Гостями Горького кроме нас были Самуил Яковлевич Маршак и художник Василий Николаевич Яковлев. Не буду повторять уже рассказанного в книгах о трех неделях жизни в Сорренто, о прогулках в парке виллы Иль Сорито, о поездке на Капри, о долгих вечерних беседах за столом в доме Горького, о том, как Алексей Максимович читал нам рассказ "Едут", столь любимый Бабелем.
Мы возвращались ночью после этого чтения в нашу гостиницу. Бабель говорил с ласковым изумлением:
- Мы никогда не узнаем, что такое всемирная слава. А Горький ее узнал. И остался таким, каким был, когда начинал. Представьте другого на его месте... - И он назвал одного своего очень честолюбивого земляка. - Вы представляете себе, что бы это было?.. Заметили вы, как старик волновался, когда читал, и поглядывал вокруг? А "Едут" вошло во все издания его сочинений.
Бабель особенно любил этот рассказ и в 1934 году, беседуя с сотрудниками и читателями журнала "Смена", говорил о Горьком:
- Возьмите его маленькие рассказы в полторы-две страницы. Они летят, летят, как песня. Кто помнит рассказ "Едут"? Он очень короток. Всем надо его прочесть.
Быстро летели дни соррентийской весны. Однажды сын Горького - Максим Пешков повез нас на своей полугоночной машине в Амальфи. Он вел машину с ужасающей скоростью по извилистой горной дороге, на крутых поворотах покрикивал, не оборачиваясь:
- Ну, дьяволы! Запасайтесь гробами! Вернулись мы, однако, благополучно.
- После того, что мы с вами пережили, ничего не страшно.
Бабель рассказывал: однажды ночью он ехал с Максимом по дороге, где накануне происходили автомобильные гонки. Максим не участвовал в этих состязаниях. Но он переживал все, что, вероятно, переживали в момент состязания гонщики, радовался возможности победы, потом огорчился, когда по времени оказался не в первом десятке победителей. Это было по-детски трогательно, но можно себе представить, что переживал его спутник в те секунды, когда машина, круто разворачиваясь, висела над пропастью!..
Море в тот день было неспокойно, пароходик то скатывался в бездну, то взлетал на гребни волн, и хотя остров казался совсем близко, добирались мы до него довольно долго.
На острове была тишина, сеял теплый дождик, не шелохнувшись, стояли апельсиновые и лимонные деревья, кипарисы. Мы пришли и постояли немного у дома, где жил Горький. Ворота были заперты наглухо.
Кончился дождь, на улицах появились люди, в кафе зазвучала музыка, послышалась английская речь...
Вечер застал нас на квартире у врача, русского по происхождению, в его кабинете с хирургическими инструментами, пробирками. Врач был молод, родился в Италии, по-русски говорил с сильным итальянским акцентом. На столе в его комнате мы увидели последний номер журнала "Коммунистический Интернационал", том сочинений Ленина и отметили, что это неконспиративно, нельзя забывать, что у власти фашизм, Муссолини.
Я рассказываю об этой встрече еще и потому, что Спустя тридцать с лишним лет в моих руках оказался итальянский журнал "Il mondo" No 3 от 15 января 1957 года. В этом журнале я нашел статью "Babel a Capri". Автор статьи Роберто Пане - тот молодой врач, которого мы посетили весной 1933 года на Капри. Статья была посвящена Писателю Бабелю, его таланту и личности.
Из Сорренто я отправился в Париж, пробыл там два месяца и вернулся в Москву. Бабель тоже возвратился в Париж, и в июле 1933 года я получил от него тревожное письмо. В Москве злословили по поводу того, что он слишком долго задерживается за границей, злословили главным образом в литературной среде. Знали, что первая жена Бабеля предпочла остаться у родственников за границей, что у Бабеля в Париже дочь. Очевидно, это дошло до него, и вот письмо, в котором он отвечает любителям злословия:
"...Послали бы мне друзья мои денег на дорогу или хотя бы ж. д. билет. Пять месяцев тому назад я написал об этом, никто не ответил. Что это значит? Это значит, что я предоставлен самому себе в чужой и враждебной обстановке, где честному сов. гражданину заработать невозможно. Едучи сюда, я рассчитывал, что у Евгении Борисовны будут деньги на обратный путь. Но американский дядюшка кончился, наступила misиre noire (черная тоска), долги и проч. Унижение и бессмыслица состоит в том, что человек, лично ни в чем не нуждающийся, приспособленный к тому, чтобы обходиться без всяких просьб, принужден прибегать к ним, и так как он делает это против своего чувства, против своей гордости, то выходит это у него плохо. Жизнь у этого человека ломается надвое, ему надо принять мучительные решения. Сочувствия не нужно, но понимание товарищей - хорошо бы.
Это "о мире", теперь о себе. Живу отвратительно, каждый день отсрочки мучителен, кое-как состряпал кратчайший exposй (содержание). Если понравится, заплатят, - выеду на этой неделе, если не понравится (изложено отнюдь не в духе Патэ!), - тогда... не знаю, что делать, объявить себя разве банкротом, попросить в полпредстве ж. д. билет и тайком бежать от кредиторов...
Voila, не весело. Мне до последней степени нужно быть в Москве 10.VIII, иначе рухнут давнишние заветные планы. Итак, с верой в "божью помощь" - a bientфt...
Любящий вас И. Б.
Эренбург был в Лондоне, захворал там, теперь он в Швеции".
Мучительное решение состояло в том, что надо было надолго (оказалось, навсегда) расстаться с дочерью, с семьей. Мысль о том, чтобы оставить Родину, разумеется, никогда не возникала, и по всему видно, что "стабилизированный" быт на Западе был чужд характеру Бабеля, он с жадным интересом изучал, узнавал эту жизнь как Писатель, но ему нужна была бурная, стремительная жизнь в той стране, которая ему была всего дороже.
Горький, по выражению самого Бабеля, послал его "в люди". Годы революции Бабель прожил в суровых условиях военного коммунизма, прошел школу Красной Армии, Первой Конной... Где бы он ни жил, оставался советским Писателем, оригинальным, неповторимым, но советским Писателем.
У него была ненасытная жадность к людям, среди его друзей были строители, директора заводов, партийные работники, рабочие, председатели колхозов, военные... Где еще мог он встретить таких людей, такие характеры, созревшие в бурях и борьбе величайшей революции... Уверен, что в последние годы своей жизни, лишенный свободы, он продолжал узнавать людей, их характеры, их язык, их горькие раздумья.
Бабель писал эти письма на чужбине: в Париже, Марселе, Остенде, но есть письмо из Молоденова, подмосковной земли, куда в то время добраться было не очень просто. Он любил и знал жизнь России, любил жить в "глубинке" и предпочитал ее городской жизни.
Больше тридцати лет хранились эти письма, я перечитал последнее с чувством горечи и боли.
Бабель исчез из нашей среды, как исчезли другие наши товарищи, но все же он оставил неизгладимый, я бы сказал, ослепительный след в нашей Литературе. Не по своей вине он не допел свою песнь.


Встречи с Бабелем
А. Нюренберг

Москва. 1922 год. Начало лета. Петровка. У запыленной витрины, оклеенной пожелтевшими афишами, знакомая фигура. Всматриваюсь - Бабель. Подняв голову, чуть подавшись вперед, он внимательно рассматривает какую-то карикатуру.
Я подошел к нему, поздоровался. Не отвечая на приветствие рассеянно рассматривая меня, он спросил:
- Читали последнюю сенсацию? - И, не дожидаясь ответа, добавил: - Бабель - советский Мопассан!
После паузы:
- Это написал какой-то выживший из ума журналист.
- И что вы намерены делать?
- Разыскать его, надеть на него смирительную рубаху и отвезти в психиатрическую лечебницу...
- Может, этот журналист не так уже болен?.. - заметил я осторожно.
- Бросьте! Бросьте ваши штучки! - ответил он, усмехаясь. - Меня вы не разыграете!
1927 год. Париж. Ранняя осень. Улица Барро. Район Бастилии. Нуворишевская гостиница "Сто авто". Пишу из окна столько раз воспетые художниками романтические крыши Парижа. Не могу оторваться. Некоторое время тому назад приехал Бабель, переполненный московским оптимизмом. С его приездом ранняя осень, кажется, чуть задержалась. Бабель не любил ничего напоминающего туристский стиль. Ультрадинамические осмотры и изучение музеев под руководством гида раздражали его. Не любил ничего показного, парадного. Все это, говорил он, для богатых американцев. Бабелю был близок простой, трудовой Париж. Его тянуло в старые, покрытые пылью и копотью переулочки, где ютились ночные кафе, дансинги, обжорки, пахнущие жареным картофелем и мидиями, обжорки, где кормится веселая и гордая нищета.
У Бабеля был свой Париж, как была и своя Одесса. Он любил блуждать по этому удивительному городу и жадно наблюдать его неповторимую жизнь. Он хорошо чувствовал живописные переливы голубовато-серого в облике этого города, великолепно разбирался в грустной романтике его уличных песенок, которые мог слушать часами. Был знаком с жизнью нищих, проституток, студентов, художников. Увидев картины Тулуз-Лотрека, он заинтересовался его тяжелой, горестной жизнью (Тулуз-Лотрек был разбит параличом) и потянулся к его творчеству. Он хорошо знал французский язык, парижский жаргон, галльский юмор. Мы часто прибегали к его лингвистической помощи.
Наступили серые, туманные, дождливые дни, и мы с Бабелем решили использовать их для хождения по музеям. Начали с Лувра. Местом свидания назначили "зал Джоконды" в одиннадцать часов утра. В условленный час Писатель Зозуля и я уже стояли у Джоконды. Прождали час, но Бабеля не было. Потеряв надежду дождаться его, мы отправились в кафе. На другой день пришло письмо от Бабеля. Оно пропало, но содержание его сохранилось у меня в памяти. "Дорогой друг, простите мою неаккуратность. Меня вдруг обуяла нестерпимая жажда парламентаризма, и я, идя к Джоконде, попал в палату депутатов. Не жалею об этом. Что за говоруны французы! Встретимся - расскажу. Привет супруге. Ваш И. Бабель".
В другой раз местом свидания в Лувре назначили "зал Венеры Милосской", но Бабель опять нас обманул. Встретившись, мы набросились на него с упреками. Бабель галантно извинился и рассказал, что по пути в Лувр в витрине автомобильного магазина он увидел новые машины последних марок. Машины поразили его, и он не мог от них оторваться. "По красоте, - сказал он, - по цвету и по пластичности они не уступают вашим Джоконде и Венере Милосской. Какая красота! - повторял он. - Потом я набрел на витрину бриллиантов. В витрине лежали словно куски солнца! Решительно, в этих витринах больше современности, чем в музеях".
Так и не удалось нам с Бабелем попасть в Лувр.
Готовясь к персональной выставке в магазине какого-то предприимчивого маршана на улице Сен, жена Бабеля, художница, устроила в своей мастерской нечто вроде предварительного просмотра и, как бывалых зрителей, пригласила Зозулю и меня. Мы пришли. На стенах висели камерные натюрморты и парижские пейзажи, написанные в постимпрессионистской манере. Работы были приятные, но не оригинальные. Чувствовалось, что художница стремится быть похожей на модных парижских живописцев, особенно на Утрилло.
Бабель сидел в стороне и все время молчал.
Когда показ кончился, он иронически заметил: "Теперь, друзья, вы понимаете, почему я не хожу в Лувр".
За чашкой кофе со сладкими пирожками мы поговорили об искусстве. Похвалили Пабло Пикассо, Пьера Боннара и наших русских Сутина и Шагала. Ругнули Бюффе и абстракционистов.
Любил ли Бабель живопись? Думаю и верю, что любил, но не так, как большинство наших Писателей, которые в картинах ищут преимущественно содержания, мало обращая внимания на поэзию цвета, формы и фактуры.
Он глубоко верил, что искусство, лишенное чувства современности, чуждое новым выразительным средствам, - нежизнеспособно. И часто высказывал мысль, заимствованную у итальянских футуристов: "Музей - это великолепное кладбище".
Он не искал, как Зозуля, встречи лицом к лицу с живописью, но если случалось с нею встретиться, старался понять ее и, если возможно, искренне полюбить.
Его самолюбивая и гордая эстетика была совершенно чужда натурализму. О художниках, пишущих "а la цветное фото", он говорил как о дельцах и коммерсантах. Он верил и доказывал нам, что быстро развивающаяся цветная фотография с успехом заменит их бездушное творчество и очистит живопись от пошлости и убожества. Какую школу он больше всего любил? Пожалуй, импрессионистскую. Со всеми ее ответвлениями.
Были ли у Бабеля любимые художники? Были. Ван Гог, Тулуз-Лотрек, Пикассо. Он интересовался творчеством Шагала, замечательного фантаста, беспримерного выдумщика. Расспрашивал о его методах работы. Вдохновенно говорил об офортах Гойи, где, как известно, политическое содержание играет доминирующую роль.
Он высмеивал кубистские экзерсисы Пикассо, Брака. Глупые и пустые опусы сюрреалистов. Хорошо отзывался о французских скульпторах Бурделе и Майоле. У него был отчетливо выраженный свой вкус. И он оберегал и защищал его.
Шестидесятилетие Максима Горького отметили во всем мире. Чествовали Горького и в Париже. Были организованы доклады и устроены небольшие выставки, посвященные творчеству великого Писателя.
На одном из вечеров выступил Бабель. Вспоминаю, с каким искрящимся юмором провел он свое выступление, рассказывая, как столичные и провинциальные редакторы некогда "обрабатывали" литературные труды Алексея Максимовича. Публика бешено аплодировала. Выступление свое Бабель закончил воспоминанием о том, как Алексей Максимович благословил его на тяжелую и неблагодарную работу литератора и как однажды он сидел у Алексея Максимовича и вел с ним взволнованную беседу о советской Литературе, а Горький все время отвлекался от разговора и что-то записывал.
Прощаясь, Бабель спросил его: - Что это вы, Алексей Максимович, все время писали?
- Это я "Клима Самгина" кончаю, - ответил тот.
Узнав, что бывший редактор газеты "Одесская почта" Финкель торгует старой мебелью на "блошином рынке", Бабель пожелал с ним встретиться. Мы съездили с Исааком Эммануиловичем на рынок, и я познакомил его с Финкелем. Встреча носила сердечный и торжественный характер.
- Вы месье Финкель? - спросил Бабель, крепко пожимая руку бывшему редактору.
- Да, я Финкель.
- Редактор знаменитой "Одесской почты"?
- Да, редактор знаменитой "Одесской почты"... А вы, кажется, Писатель Бабель, автор знаменитых одесских рассказов?
Не желая мешать их столь драматическому разговору, я ушел в глубь рынка, в ряды, где продаются старые холсты и антикварные рамы. Вернувшись через полчаса, я нашел Бабеля и Финкеля сидящими в старинных малиновых креслах "времен Наполеона". Лица их сияли, и выглядело это так, будто они выпили бутылку выдержанного бессарабского вина. В метро Бабель с грустью сказал мне:
- Жалко его. Разжирел, поседел и опустился. Я его спросил, куда делись его ценные подношения. "Все сожрали, когда жили в Вене, - ответил он. - Они нас спасли".
И снова Париж.
Возвращаясь поздно ночью из кафе, мы, "чтобы на Монпарнасе пахло Одессой", как говорил Бабель, распевали незабываемые одесские песенки: "Сухой бы я корочкой питалась. Сырую б воду я пила..." или: "Не пиши мне, варвар, писем, не волнуй ты мою кровь...".
Видавшие виды, ко всему привыкшие парижские полицейские не обращали на нас внимания.
Бабель любил подолгу простаивать перед газетными киосками, у витрин магазинов и лавчонок, внимательно читать объявления на уличных щитах. Он посещал судебные камеры, биржу, аукционные залы и места рабочих собраний, стремясь все подметить, запомнить и, если можно, записать.
В живописи он мне больше всего напоминал Домье - великого сатирика, насмешника и человеколюбца.
Бабель был неутомимым врагом пошлости и банальности в Литературе и искусстве. Он высмеивал Писателей, пишущих "обкатанным" языком.
- Они совершенно равнодушны к слову, - говорил он. - Я бы штрафовал таких Писателей за каждое банальное слово!
- А художников, пишущих сладенькие олеографии, следовало бы исключить из союза, - добавлял я, вдохновленный его максимализмом.
Часто Бабель и Зозуля приходили ко мне в гостиницу выпить чашку московского чая и поделиться парижскими впечатлениями.
Исаак Эммануилович был неподражаемым рассказчиком.
Во всех его шутках, рассказах и сценках неизменно присутствовали строго обдуманная форма и композиция. Чисто бабелевская гиперболичность и острая, неповторимая выразительность были приемами, которыми он пользовался для достижения единственной цели - внушить слушателю идею добра. Он словно говорил ему: "Ты можешь и должен быть добрым. Слушая меня, ты будешь таким. Самая созидательная и важная сила в человеке - добро".
"Стыдно после рассказов Бабеля быть недобрым", - думалось мне.


Из давних встреч
Кирилл Левин

Как-то в двадцатых годах я пришел к Писателю Ефиму Зозуле, жившему в то время в переулке возле Плющихи, и застал у него молодого человека в парусиновой блузе и мятых сереньких брюках. Он был среднего роста, плотный, в очках, с высоким лбом и начинающейся от лба лысиной. Глаза его и выражение лица сразу привлекали внимание: в глазах была какая-то веселая недоверчивость, - они как бы говорили: все вижу, все понимаю, но не очень во все это верю. Лицо с широкими крыльями носа и толстыми губами выражало спокойную, доброжелательную силу.
Зозуля познакомил нас, и, услышав фамилию Бабель, я с нескрываемым восхищением взглянул на него. Бабель с дружелюбной усмешкой встретил мой взгляд. Я недавно прочитал в маленькой книжке "Библиотеки "Огонек" его великолепные рассказы, так не похожие на то, что печаталось в те годы. Удивительные по языку, сжатости, скульптурной выпуклости, эти рассказы произвели на меня впечатление необыкновенное.
Бабель спокойно поглядывал на меня и, когда Зозуля сказал ему, что я родился в Одессе, спросил, на каких улицах я там жил.
- Заметьте, - вежливо добавил он, и глаза его смеялись, - я спрашиваю, не на какой улице, а на каких улицах вы жили, так как полагаю, что ваши уважаемые родители часто меняли квартиры и каждая следующая была хуже предыдущей.
Я смотрел на него с удивлением - он точно в воду глядел - и глупо спросил его, откуда он все это знает.
Озорная улыбка скользнула по его губам, и он назидательно объяснил, лукаво поглядев на меня:
- Вы худы и, как говорят мясники, упитаны ниже среднего. В вашем костюме я бы не рискнул пойти на дипломатический прием, а ваши ботинки не лучше моих. - Он вытянул из-под стола, за которым сидел, ногу в стоптанном башмаке. - Движения у вас несвободные, вы, вероятно, жили в тесноте и не были в родстве с Ашкенази и Менделевичами (известные одесские богачи). И еще я утверждаю, что ваша последняя квартира была на окраине города, вернее всего - на Молдаванке. Вы будете это отрицать?
Зозуля хохотал, откинувшись на спинку стула и подхватывая рукой свалившиеся очки.
- Н-не буду, - растерянно пробормотал я, - последняя наша квартира была на Прохоровской улице, угол Мясоедовской.
Бабель удовлетворенно кивнул головой.
- Это рядом с Костецкой, - сказал он, - улицей в некотором отношении замечательной: Костецкая первая в Одессе улица по поставке воров, налетчиков и других не признаваемых законом профессий. Хорошо, что вы не жили там.
Столько острой наблюдательности и вместе с тем милого юмора было в его словах, произносимых медленно и значительно, с неуловимым каким-то оттенком, столько веселья было в его глазах, мягко смеющихся, с острыми лучиками в них, что я рассмеялся. Очень понравился мне этот человек, он показался мне простым и мудрым, многое понимающим и ничуть все же не возомнившим о себе.
После этого первого знакомства мне пришлось не раз встречаться с ним. Когда в редакции "Прожектора", литературно-художественного журнала, где я работал, собирались Писатели, Бабель чаще всего забивался в уголок, внимательно слушал, но говорил редко, всегда коротко и сжато, как и писал. Как-то я подметил его взгляд. Лукавая мудрость погасла в нем, и глаза смотрели печально и отрешенно, - Бабель был уверен в это мгновение, что никто не наблюдает за ним.
Однажды в нашей редакции он увидел снимок, изображавший группу Писателей на конях. В центре группы был снят Зозуля. Он сидел в седле в пиджаке, мягкой шляпе и брюках навыпуск. Бабель захохотал и спросил, откуда взялся этот снимок. Ему сказали, что снимок сделан в манеже на Поварской (теперь улица Воровского), где группа литераторов обучается верховой езде. Он попросил меня сводить его туда, и через несколько дней мы с ним пошли в манеж.
Здесь шла обычная, будничная учеба.
Бабель с отвращением оглядел трясущихся в седлах, гнувшихся вперед всадников, распустивших повод и вот-вот готовых свалиться, и скорбно покачал головой. Мы пошли с ним на конюшню. В денниках стояли лошади. Он с наслаждением принялся оглядывать их, вдыхая их терпкий запах, что-то тихо бормотал.
- Как приятен мне этот запах, - сказал он, - как много он напоминает.
Мы остановились возле денника, где стоял черный злой жеребец Воронок, статный, красивый, весь собранный. Я предупредил Бабеля, что заходить к Воронку опасно - жеребец может укусить или лягнуть.
- Ничего, - сказал Бабель, - я не боюсь.
- Прими, - властно скомандовал он, и когда Воронок, храпя и кося выпуклым и синим, как слива, глазом, неохотно отступил к боковой стенке, спокойно и неторопливо вошел в денник и огладил жеребца по шее. - Ну что? - ласково прошептал Бабель. - Давай познакомимся? Э, да ты уже старый, может быть, даже воевал в Конармии? Да ведь по тебе видно, что ты боевой конь! Хороший какой!.. - И, мягко коснувшись шеи и холки жеребца, он пощекотал его горло. Воронок сильно втянул воздух, обнюхал лицо Бабеля и негромко заржал.
- Как будто узнал вас, - сказал я, - а мог ведь и укусить.
- Конь прекрасно понимает человека, - сказал Бабель, - и презирает тех, кто его боится.
Мы вернулись в манеж. Там прыгали через препятствия. Длинный парень, бестолково взмахивая руками и распустив повод, вел коня на хертель - низенький забор с торчащими поверху метелками. Лошадь шла ленивой рысцой, небрежно помахивая хвостом, и, дойдя до хертеля, спокойно обогнула его.
Неожиданно послышался чей-то чужой, яростный голос:
- Как вы ведете коня? Собрать его надо, поднять в галоп и выслать на препятствие. А вы развесили повод, пассажиром в седле болтаетесь!
Я с удивлением оглянулся - это кричал Бабель. Всадник презрительно оглядел его мешковатую, штатскую фигуру и издевательски промолвил:
- Кричать все здоровы, а ты бы, очкарик, сам попробовал прыгать.
Бабель мигом оказался возле него.
- Слазь! - грозно приказал он. - Раз, два!
Ошеломленный парень испуганно сполз с седла, и Бабель перетянул стремена - они были ему длинны. Потом он захватил левой рукой повод вместе с гривой, вдел левую ногу в стремя, взялся правой рукой за луку седла, оттолкнулся от земли правой ногой и мигом очутился в седле. И уже это был новый, незнакомый мне Бабель. Он свободно и чуть небрежно сидел в седле, натянутым поводом подтянул голову коня, сжал его бока шенкелями и коротким толчком каблуков выслал его вперед. И конь словно преобразился -весь подобрался, почуяв настоящего всадника.
Бабель повел его короткой, собранной рысью, описал вольт и резким толчком правого шенкеля поднял коня в галоп, потом свернул к хертелю, наклонился вперед, и конь птицей перелетел через препятствие. Молодецки спрыгнув на землю, не выпуская повода, Бабель крикнул парня и командирским голосом бросил:
- Повод не распускать, в седле сидеть крепче!
И быстро пошел из манежа. Во дворе он повернулся ко мне и промолвил:
- Человека трудно понять. Вдруг снова захочется скакать, брать барьеры... Не мог видеть, как портят коня.
Слава пришла к нему стремительно, шумно. Его переводили на иностранные языки, редакции лучших журналов осаждали его, просили рассказы. А он работал медленно, вытачивая каждое слово, каждую фразу, вечно недовольный собой, подолгу ничего не давая в печать, но не прекращая упорной работы. Он был общителен, у него было много друзей, и когда он, обычно немногословный, вдруг начинал рассказывать, - а рассказывал он изумительно, - было похоже, будто художник широкими мазками набрасывает на полотно то, что видно ему одному.
Он любил жизнь, много и жадно изучал ее и какие только профессии не перепробовал! Известно, что после его первых неудачных рассказов Горький послал его "в люди" и Бабель семь лет ничего не печатал, хотя все это время работал. А в тридцатых годах он, уже знаменитый Писатель, опять усомнился в том, правильно ли пишет, и снова замолчал, перестал печататься, не переставая писать.
Его выбрали делегатом на Международный конгресс Писателей, происходивший в Париже. Лучшие Писатели Франции встретили его как равного - переводы его рассказов были известны и высоко оценены там. Он прекрасно владел французским языком и блистательно выступил на конгрессе. Его слушали с глубоким интересом, аплодировали.
В последний раз я видел Бабеля в 1936 году, когда он собирался на Северный Кавказ, где подолгу гостил у своего друга, партийного работника Кабардино-Балкарской АССР Бетала Калмыкова. Мы шли по Тверской, и он напомнил мне, что я обещал подарить ему мою последнюю книгу. Я предложил сделать сегодня же вечером.
- Я сегодня уезжаю, - ответил Бабель, - но когда вернусь, вы придете ко мне с вашей книгой.
Он был спокоен, шутил. Прощаясь, сказал, пожимая мне руку:
- Вы не собираетесь в Одессу? Если поедете, поклонитесь ей от меня.


Каким я помню Бабеля
Т. Стах

Весной, - если память мне не изменяет, это было в 1923 году, - я познакомилась с Исааком Эммануиловичем Бабелем. Стах 1 привел его однажды к нам. Жили мы тогда в Одессе, на Пушкинской, 7. Дома этого уже нет, в годы войны в него попала бомба.
1 Борис Евстафьевич Стах-Герминович (1894--1953) - партийный и советский работник. В двадцатых годах был завагитпропом Одесского губкома. С 1925 года по осень 1928-го - директор Одесского государственного украинского театра драмы.

Гость посмотрел на меня с некоторым любопытством и сказал насмешливо:
- Слишком молодая! Помолчав, спросил:
- Жареную скумбрию умеете готовить? А кислое вино пьете? А соус из синеньких по-гречески любите?.. Тогда вот что. Я уже Договорился со Стахом. Есть у меня один чудесный старик, Любич. Живет на берегу. В рыбацкой хижине. Словом, через неделю отравляемся к нему в гости. Поживем там несколько дней.
Исаак Эммануилович был точен. Ровно через неделю он пришел снова.
- Едем завтра. Никаких тряпок с собой не брать. Спать будете на лежанке, остальное время - на берегу или в море. Договорились?
И настало райское житье.
Дни сменяли короткие ночи, жизнь текла размеренно и однообразно, но никто из нас ни разу не испытал чувства скуки или неприятного ощущения безделья... Это было какое-то удивительное слияние с природой, с морем... На всю жизнь я благодарна Исааку Эммануиловичу за те недолгие прекрасные дни.
Каждое утро серебристые качалочки вычищенной и промытой скумбрии лежали в миске. Обваляв в муке, я жарила их в постном масле, и когда рыба покрывалась золотисто-коричневой хрустящей корочкой, отбирала несколько самых твердых помидоров из корзины гостеприимного хозяина и звала мужчин завтракать. Обычно дед Любич (вообще-то он был наборщиком, а в ту пору находился не то в отпуску, не то еще по какой-то причине на работу не ездил) разделял с нами эту утреннюю трапезу.
Бабель чуть не каждый день сокрушался, что вишни не поспели. Он страстно любил крепкий, почти черный чай с вишнями, раздавленными в стакане...
Затем начиналось море. Море и море. Мы загорали, чувствовали себя преотлично... Молодые, здоровые, бодрые, морская даль, безоблачное небо, размеренное движение волн - чего еще желать?
Когда мужчины начинали разговор, я уходила подальше, купалась и совершенно не интересовалась их беседами. Как сожалею я теперь об этом!
Лунные теплые ночи мы чаще всего коротали на берегу, любуясь тихой морской гладью, и попивали самодельное вино старика Любича. Легкое, чуть с кислинкой, оно не пьянило, оно попросту отнимало ноги. Мы буквально не в состоянии были сделать и шага, как, впрочем, и оторваться от этого вина...
Так пролетели десять или двенадцать дней.
С той поры и завязалась наша дружба. Бабель часто звонил, интересуясь буквально всем: и поведением "ребенка" - моей дочери, и здоровьем наших матерей, - к пожилым Женщинам он относился как-то особенно, беседовал с ними на любые темы, и видно было, что ему интересны эти разговоры, что они доставляют ему удовольствие.
В журнале "Силуэты", выходящем в Одессе, появился тогда один из первых рассказов Бабеля - "В щелочку", всколыхнувший "всю Одессу"... Одни сочли его чрезмерно натуралистическим, другие восхищались мастерством и лаконичностью автора.
Бабель только посмеивался.
Однажды раздался звонок. Я отворила дверь, и грузчики втащили огромнейший буфет... Оказалось, что Исаак Эммануилович, производя некоторую расчистку у себя дома, презентовал нам свой, как он сказал, "похожий на синагогу", "фамильный" буфет. Это было громоздкое черное сооружение с резными украшениями, где невероятно прочно оседала пыль... Буфет с трудом втиснулся в нашу квартиру и занял подобающее ему место в столовой. Долго у нас жил этот буфет, и Бабель всегда проверял его содержимое. Не могу сказать, чтобы он оставался довольным, и не раз называл меня бесхозяйственной кукушкой.
В 1928 году мы переехали в Киев; буфет остался в нашей прежней квартире и пропал со временем вместе с остальной мебелью.
Но вернусь несколько назад.
Зимой - пожалуй, это был 1924 год - на гастроли в Одессу приехала Айседора Дункан.
Б. Пильняк и Вс. Иванов, находившиеся в ту пору в Одессе, художник Борис Эрдман, редактор "Одесских известий" Макс Осипович Ольшевец, Бабель и Стах решили чествовать Айседору и собраться в узком кругу в Лондонской гостинице.
Айседора на таких встречах не выносила присутствия Женщин. Исаак Эммануилович пожалел меня - мне страстно хотелось быть на этом ужине - и взялся переубедить Айседору. Он намекнул ей, что я не Женщина вовсе, а известный в Одессе гермафродит, и к тому же ярый поклонник ее таланта. Айседора пожала плечами и без особого энтузиазма разрешила мне присутствовать.
О всех этих подробностях я узнала значительно позже, поэтому явилась на вечер в блаженном неведении...
Мы сидели в полутемной большой комнате Лондонской гостиницы. Ужин проходил весело и непринужденно, хотя Айседора показалась мне печальной и рассеянной. Это была уже немолодая Женщина с изумительными глазами какого-то блекло-сиреневого цвета и медно-красными волосами, довольно коротко подстриженными. После ужина ее упросили танцевать. С большого стола все убрали, аккомпаниатор сел за рояль. Айседора поднялась и начала медленный танец на столе. Босая и полунагая, она постепенно сбрасывала с себя все свои разноцветные прозрачные шарфы и делала это очень ритмично, в такт музыке.
Наверное, это было красиво и оригинально. Все, естественно, были в полном восторге, целовали ей руки, восхищались и благодарили, пили за ее здоровье. Бабель, высоко подняв брови, с удивлением и крайним любопытством смотрел на Айседору. Несколько раз снимал и протирал очки. Его как бы "раздетое" без очков лицо казалось беспомощным и очень добрым...
Разошлись под утро.
Когда мы шли по пустынному Приморскому бульвару, Бабель сказал:
- Здорово, конечно! Но далеко ей до Жозефины Беккер! Та пленяет хоть кого, желает он этого или не желает. Это огненный темперамент и мастерство великое. А таких ног, как у нее, я вообще никогда не видел!..
Бабель не раз потом рассказывал нам о Жозефине Беккер и неизменно восхищался ее необыкновенным талантом.
Вскоре Исаак Эммануилович переехал в Москву.
На премьере своей пьесы "Закат", поставленной в Одессе, он не был, несмотря на обещание приехать. "Закат" проходил с шумным успехом. Толпы людей осаждали кассы. Спектакль и впрямь был хорош, великолепно сыгранный Юрием Шумским, Полиной Нятко, Маяком, Мещерской, Хуторной.
"Закат" шел и в Украинском и в Русском театрах, публика валом валила в оба театра, - каждый считал своим долгом посмотреть оба спектакля и определить, чей "Закат" лучше...
Миновало несколько лет. Мы долго не виделись с Бабелем...
В конце 1928 года он приезжал в Киев. Мы жили тогда в помещении Театра имени Франко (Стах был директором этого театра). Бабель прожил у нас около недели, много гулял по Киеву, который он любил, неизменно восхищаясь Печерском, - он считал этот район самым красивым местом в Киеве. Я не раз сопутствовала ему в этих прогулках. Однажды мы зашли в цветочный магазин. Долго и придирчиво выбирая цветы, Бабель заказал к Новому году несколько корзин цветов для своих киевских приятельниц и все волновался, не пропустил ли кого. Получила и я от него такую новогоднюю корзиночку альпийских фиалок.
Ему очень нравилось жить в театре. После спектакля он заходил в пустую ложу и подолгу иногда сидел там... Затащить его на спектакль было гораздо труднее: в тот период он больше увлекался кино. Но когда удавалось пригласить его на спектакль, высидеть до конца у него почти никогда не хватало терпения. Помню, я спросила его, нравится ли ему "Делец" Газенклевера, премьеру которого он посмотрел. Подумав, он сказал кратко: "Вообще неплохо, но у этой красивой актрисы слишком много зубов"...
Еще раз он приехал в Киев уже в 1929 году, но я тогда была в Одессе и знаю только, что он прожил у нас несколько дней, жалуясь на сильный мороз. Он говорил, что дышится ему легче в туман или слякоть, только не в мороз (астма уже тогда, очевидно, мучила его).
В 1934 году мы решили перебраться в Москву. Решение это очень поддерживалось Бабелем, он неоднократно писал нам, что это просто необходимо. Торопил. К несчастью, все его письма пропали во время войны в числе других драгоценных реликвий. Чудом уцелела из довольно обширной переписки одна-единственная открытка. В суете, в работе, обремененный планами и заданиями, поездками и встречами, он все же находил время писать нам, интересовался нашей жизнью, приглашал дочь мою - ей было тогда лет двенадцать-тринадцать - в Москву ("пока родители поумнеют"). Привожу текст этой недавно найденной открытки - единственной теперь памяти о Бабеле.
"М. 26.III.34 г.
Милая Т. О. Где же Бэбино письмо, о котором вы сообщаете? Приглашение остается в силе, надеюсь, что летом мы приведем сей прожект в исполнение, я-то буду очень рад. Суета по-прежнему одолевает меня, но меньше, большую часть времени провожу за городом, собираюсь совсем туда переселиться. Работаю над сценарием по поэме Багрицкого - для Украинфильма. Повезу его в Киев и по дороге остановлюсь в Харькове. Поговорим тогда. Получил письмо от Жени. Парижский мой отпрыск требует отца и порядка, как у всех прочих послушных девочек. Я в тоске по поводу этого письма. Привет Стаху и Бэбе. Ваш И. Б."
Обещанная встреча по каким-то причинам не состоялась. Вскоре мы переехали в Москву.
В день приезда я позвонила Бабелю, и он в этот же день пришел к нам на Покровку, где мы остановились, и потащил нас в МХАТ. Разговор был короткий и, как всегда, не терпящий возражений: "Нельзя быть в Москве и не посмотреть "Дни Турбиных".
Он сидел и смотрел спектакль, виденный им не раз, с таким же волнением, как если бы видел его впервые.
Играли тогда Хмелев, Еланская, Яншин... Я была очарована. Исаак Эммануилович посматривал на меня и, увидя, что я прослезилась, остался очень доволен.
Как-то он пришел к нам, когда я правила после машинки свой перевод какого-то рассказа. Он взял листок, прочел его и сказал: - Сколько можно употреблять прилагательных? "Милый, ласковый, добрый, отзывчивый..." Боже мой! Одно - максимум два, но зато - разящих! Три - это уже плохо.
В тот его приход он рассказывал мне, как был на кремации Эдуарда Багрицкого. Его пустили куда-то вниз, куда никого не пускают, где в специальный глазок он мог видеть процесс сжигания. Рассказывал, как приподнялось тело в огне и как заставил себя досмотреть это ужасное зрелище.
В памяти запечатлелись несколько дней, проведенных у него на даче в Переделкине в 1938 году.
Он жил там с семьей, у него уже была дочь. После работы я приезжала на дачу и готовила Бабелю его любимое блюдо - соус из синих баклажанов, - блюдо, которое ему никогда не приедалось. С пристрастием пробовал он и смаковал горячий еще соус, скуповато похваливал меня, но ел с аппетитом.
Он много работал в тот период, иногда отрываясь, чтобы походить по саду, сосредоточенно о чем-то размышляя и ни с кем не разговаривая. Был рассеян. "Много времени уходит на обдумывание, - как-то "открылся" он мне. - Хожу и поплевываю. А там, - и он небрежным жестом показал на свой высокий лоб, - там в это время что-то само вытанцовывается. А дальше я одним дыханием воспроизвожу этот "танец" на бумаге..." Правда, "одно дыхание" часто оборачивалось для него десятикратным переписыванием в поисках не дававшегося ритма, не звучащего слова, длинной фразы, с которой он безжалостно расправлялся. Но на эту тему он говорил очень редко, да и то вскользь. Я немного знала об этом, так как иногда перепечатывала ему одни и те же страницы по нескольку раз...
Вернувшись в Москву, он нередко посылал меня по всяким поручениям в редакции толстых и тонких журналов. Это называлось "охмурять редактора".
Очень хорошо помню, как явилась к Ефиму Давыдовичу Зозуле - он был тогда редактором "Огонька" - и тоном заговорщика, как учил меня Бабель, сказала, что перепечатывала новый рассказ Исаака Эммануиловича и могу "устроить" ему этот рассказ. Только после того, как последовало соответствующее распоряжение в бухгалтерию, рассказ был вручен редактору.
Однажды Бабель получил устрашающее предписание из бухгалтерии вернуть взятый аванс. В памяти моей осталось, как я отправляла лаконичную телеграмму в ответ. В телеграмме значилось что-то вроде того, что "письмо получил, долго хохотал, денег не вышлю".
Бабель был очень отзывчивым и добрым человеком, многим он помогал, как мог. Не раз я отправляла по его поручению небольшие суммы. По одному адресу он посылал довольно регулярно и всегда говорил, дописывая на переводе несколько теплых строк: "Это святые деньги. Она старая, больная и совершенно одинокая Женщина..."
Чаще всего я виделась с Исааком Эммануиловичем в 1937- 1938 годах. Чуть не каждый день в перерыв (я работала тогда во Втором Доме Наркомата Обороны) я мчалась к Исааку Эммануиловичу. То бумагу хорошую прихвачу (с бумагой тогда было трудновато, - да простят мне сей грех бывшие мои начальники!), то вишни Бабель просил купить, то еще что-нибудь... Как приятно было оказывать ему эти пустяковые услуги! Антонина Николаевна была очень занята, работа поглощала массу времени, Лида была совсем крошкой, и весь дом держался Э. Г. Макотинской, которая подолгу жила там и которой я всегда слегка завидовала...
Исаак Эммануилович много шутил. Что только не приходило ему в голову! Какую-то сотрудницу одного из журналов он упорно величал по телефону "Леопардой Львовной", искренне всякий раз принося свои извинения, но тут же снова "ошибался"... Сочетание этих слов ему очень нравилось. Иногда, избегая назойливых звонков, подходил к телефону и совершенно измененным, "женским" голосом говорил: "Его нет. Уехал. На неделю. Передам".
В разгар работы он вдруг срывался с места и шел в спальню, тискал и душил поцелуями свою дочь, приговаривая: "Будет уродка и хозяйка преотличная. Замуж не отдадим - останется в утешение родителям в старости".
Он много работал, часто подолгу вышагивал из угла в угол по своему небольшому кабинету, сосредоточенно думая о чем-то. Сокровенного процесса его творчества, думается мне, никто не знал. Этим таинством он не делился.

 
Чистый лист бумаги
Михаил Зорин

- "...Город накрыли темной чадрой..." - читает Бабель. Он снижает очки, протирает стекла платком, чуть щурит глаза.
- Красиво звучит. А? Почему вы не написали: "Была темная ночь"?
Так может написать каждый, - бросает кто-то смущенно.
- Ну и что же? - Бабель пожимает плечами. - Пушкин пишет в "Дубровском": "Луна сияла, июльская ночь была тиха..." Чехов еще точней: "Было двенадцать часов ночи". Не нагромождайте красивостей. Красивость - всегда фальшива. В вашем рассказе нет деталей. Я не вижу, как одет ваш герой, не вижу его
движений, не вижу комнаты, в которой он сидит. Начало рассказа состоит у вас из общих слов. Пушкин так начинает "Дубровского": "Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный русский барин Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение". Так же просто начинает своих "Мужиков" Чехов: "Лакей при московской гостинице "Славянский базар" Николай Чикильдеев заболел". Вчитайтесь, какая точность и ясность. В короткой, до предела лаконичной фразе жизнь человека. Мы узнаем его имя, фамилию, работу, место жительства, название гостиницы и состояние здоровья. Я часто вижу Чехова за письменным столом, вижу, как он пишет свои рассказы. Итак, договорились, война - красивостям...
- У меня в рассказе есть такие строки, - глухо говорит молодой человек: - "Ветер растрепал облака, и они повисли над городом, как черные косы". Они мне нравятся. Что делать, вычеркнуть?
- Мне они не нравятся, - смеется Бабель,- как это ни грустно. Мне больше нравится такая фраза: "Ночь приближалась и росла, как грозовая туча".
- Это Пушкин? - спрашивают с места.
- Нет, Тургенев, но также неплохо написано. Какие ощущения, какие чувства вызывает такая строка. У каждого из нас одинаковые перья, но писать они должны по-разному. Вчера я спускался в шахту и видел, как работают забойщики. Я обратил внимание, что многие шахтеры по-разному держат отбойные молотки. Они делали одно дело - добывали уголь. Но каждый делал это по-своему...
Мы сидим за круглым столом и пристально смотрим на Бабеля, удивляемся: он буднично прост и даже застенчив. Круг людей очень плотен.
- Вы окружили меня теплым течением Гольфстрима, - смеется Бабель, чувствуя повышенный к себе интерес, который мы по-юношески не можем скрыть.
Мы - это начинающие авторы, делегаты слета, студенты, молодые журналисты, рабочие шахт и заводов. Один из нас, линотипист, принес набранные им самим стихи и рассказы.
Бабель держит в руках гранки, заинтересованно спрашивает:
- Издаетесь?
- Нет... - смущается юноша. Он сбивчиво объясняет, что начальник цеха, узнав, что Бабель будет читать рукописи, разрешил линотиписту набрать рассказы.
Так Бабелю будет удобно и потом... солидно, - сказал начальник.
И в самом деле - гранки выделяются среди рукописей, напечатанных неумело и густо на пишущей машинке, и тетрадей, в которых от руки старательно переписаны рассказы, новеллы, этюды и даже повесть.
- Смелый автор, - добродушно посмеивается Бабель. Линотипист говорит, что ему захотелось посмотреть, как выглядят сочиненные им строки "в металле".
- Понятное желание...
Бабель рассказывает, что однажды в Одессе девушка принесла ему альбом, в который записывала свои стихи. Они были выписаны каллиграфически, каждая буква "отработана". Стихи робко-слабые, гимназические, но почерк не мог оставить человека равнодушным. Почерк вызывал восхищение. Строка к строке, на подбор "Где вы научились так красиво писать?" - спросил ее Бабель. "На почте..." - ответила девушка. И Писатель объяснил нам смысл этого ответа.
Многие одесские студенты зарабатывали тем, что писали на почте за неграмотных письма родным и близким. Люди любили красивый и четкий почерк. Люди диктовали свои письма, определяя их стиль. Одесский грузчик-украинец предпочитал лирику, солдат из далекой Сибири - сдержанную тоску и хозяйственную деловитость, Еврей неудачник-коммерсант - горесть, молдаванин - возвышенно-цветистый слог, но всем нравилось, чтобы письма были "подлинней и посердечней". Некоторые студенты тренированно заучивали тексты писем, заготовленные на случай рождения, смерти, свадьбы, успешного завершения торговой сделки, жалобы на здоровье, безденежье, но были и "художники", которые вели, выражаясь современным языком, "интервью" с неграмотными и писали каждый раз новые письма, сугубо частные, с различными житейскими сюжетами.
По своему складу интимного лирика девушка чаще и больше всего писала на одесском почтамте любовные послания. Это сказалось и в стихах.
- Стихи не произвели никакого впечатления, а почерк - незабываем, я его и сейчас вижу. Редкий...
Бабель передает гранки линотиписту.
- Итак, начнем с "металла".
Бабель, по выражению Эренбурга, ни на кого не был похож, и никто не мог походить на него. Он всегда писал о своем и по-своему; именно к этому призывал он нас в декабре 1935 года, когда встречался с участниками Вседонецкого слета молодых Писателей.
Объявили, что гости поедут на шахты, заводы, фабрики, в колхоз, где живет и работает Паша Ангелина.
Утром к гостинице "Металлургия" подкатили легковые машины, автобус. Бабель вежливо отказался от легковой машины, он решил ехать в автобусе с молодежью.
- Хорошо было бы затеряться в толпе заводских рабочих, послушать разговоры, шутки, споры... Писатель-экскурсант, - Бабель смеется, - это ужасно.
Автобус мчится по Макеевскому шоссе. В Макеевке, на металлургическом заводе имени Кирова, работает мастером в доменном цехе знаменитый Иван Григорьевич Коробов. Едем к нему. Бабель расспрашивает о старшем Коробове, о его сыновьях, которые, как и отец, стали доменщиками.
Макеевский завод-гигант изумляет Бабеля. Он оглядывает его с площадки доменной печи. Внизу паровозы, ковши с расплавленной массой чугуна, ветер, дым, обжигающий аромат кипящего металла, гудки, грохот подъемников, облака газа над литейным двором. Люди в брезентовых куртках и широких брезентовых шлемах, в синеватых очках, приподнятых на лоб, сильные, улыбающиеся. Макеевка в декабрьском тумане, заснеженные терриконы, ветви железнодорожных и шоссейных дорог.
Рыжеусый, бронзоволицый, веселый, Иван Григорьевич Коробов рассказывает о работе доменщиков, вскользь - о своих сыновьях.
Коробову представляют Писателей здесь же, на площадке: Бабель, Олеша, Дмитрий Мирский, Перец Маркиш, Вилли Бредель, Беспощадный, Авдеенко...
- Слыхал. - Коробов в распахнутой телогрейке, на шее цветной шарф, ушанка. - Беспощадный, Авдеенко - наши, донбасские... И Бабеля читал, про гражданскую войну, что ли?
Коробов приглашает Писателей взглянуть, как варится чугун. По очереди подходят к "окошку" размером в медный пятак, долго вглядываются через синее стекло в огненную массу горна.
- Чугун варить трудно? - Юрий Карлович Олеша поеживается под ветром.
- Следить дюже надо, чтобы не переварить, - смеется Коробов, - или недоварить. Без "сала", без жирка должен быть. На чугуне свет стоит...
Немецкий Писатель Вилли Бредель спрашивает, давно ли работает Коробов на заводе.
- Пацаном пришел, мальчонком. - Он показывает рукой, мол, мал был ростом. - Батя горновым был. Вот здесь и я стараюсь... Теперь все по книгам, анализы, лаборатории, а раньше на глазок узнавали, хорош ли чугун. Немцы-то небось теперь чугун и сталь на войну варят? - обращается он к Вилли Бределю.
Вилли Бредель смущается, говорит что-то по-немецки, словно он в ответе за то, что происходит сегодня в гитлеровской Германии. Он говорит Коробову, что в Германии есть очень хорошие мастера на заводах, он видел в Гамбурге, Кельне, Ростоке, Берлине.
- У нас тут, правда, в Макеевке, больше французы были, но и немцы попадались. Башковито работали, зер гут, - соглашается он с Вилли Бределем.
Со стороны степи летит большая птица. Осторожно кружит в небе, застывает над заводом, разбросав большие крылья.
- Что за птица? - спрашивает Бабель, протирая запотевшие очки. - Весьма любопытная картина...
- Орел, степной, донецкий, летит погреться в заводском дымку...
Писатели наблюдали пуск чугуна. Подошли составы, раздалась команда, пробурили летку, запахло едким дымом, искрящаяся, жаркая огненная струя, словно зверь, вырвалась из печи, тяжело бурля, падала в ковши.
В автобусе Бабель все еще продолжал расспрашивать о шахтах и заводах Донбасса, он весь под впечатлением только что увиденного. Исаак Эммануилович припоминает повесть Василия Гроссмана "Глюкауф", опубликованную в альманахе "Год 16-й".
- Хорошая книга, очень понравилась Алексею Максимовичу. Правда, чуть суховатая, но точная...
- Технически?
- Технически и художественно. Представьте себе повесть, в которой неправильно будет описан процесс варки чугуна. Такой человек, как Иван Григорьевич Коробов, просто обидится. Толстой описал Бородинское сражение не только как художник, но и как знаток военного дела. Может быть, это объясняется еще и тем, что он пережил оборону Севастополя.
Юрий Олеша, перебравшись в автобус, сидит рядом с Бабелем. За окном - шахты, рудничные поселки, розоватые отблески зимнего неба.
- Огненный край, - говорит Олеша.
- Если я буду писать о Коробове, о заводе, - Бабель смотрит на Олешу, - я начну свой рассказ с описания...
- ...льющихся огненных рек, - торопится кто-то из молодых Писателей.
Бабель поворачивается, смотрит на юношу. Он устало щурит глаза. Сегодня был очень тяжелый день.
- Чугунные реки, - повторяет юноша.
- Это очень красиво звучит: огненные реки, чугунные реки, бурлящие огнем реки, - перечисляет Бабель. - Я бы начал рассказ с этого степного орла, который греется в заводском дымку, как оказал Иван Григорьевич Коробов. Итак, договорились: орел остается за мной...
Устроили большой литературный вечер. Выступили Юрий Олеша, Александр Авдеенко, Александр Решетов, Владимир Лифшиц, Иван Кириленко, Юрий Черкасский, Павел Беспощадный, Перец Маркиш, Николай Ушаков. Председательствующий, Юрий Карлович Олеша, предоставляет слово Исааку Бабелю.
- В этом году я пережил два съезда Писателей, - начинает Бабель. - Первый состоялся летом этого года в Париже. Второй съезд - ваш. Первый проходил в одном из красивейших архитектурных памятников Парижа. Ваш съезд проходит в стандартном, темном, даже мрачноватом здании. На вашем съезде нет таких знаменитых Писателей. Но удивительное чувство охватывает меня, когда я вглядываюсь в ваши лица людей, только пробующих свои силы, свое сердце в Литературе. Я думаю о тех новых книгах, которые появятся через несколько лет. Я думаю о будущем нашей советской Литературы...
Бабель говорит медленно и тихо. Никаких ораторских жестов, никаких трибунных интонаций, никакой игры. Он цепко ухватился руками за край кафедры. Поблескивают очки.
- У вас есть драгоценные качества: молодость, энергия, у некоторых, кроме любви к Литературе, - талант. Вы живете в шахтерском краю и знаете: трудно добывать уголь. Слово добывать также нелегко. Раньше писали: один философ - властитель дум, другой Писатель - властитель душ. Мне не нравится слово властитель. Мне по душе другое слово - единомышленники. Сейчас тревожное время. О берег жизни бьет зловонная волна фашизма. Мы должны быть единомышленниками в борьбе против фашизма. Горький, Роллан, Барбюс, Арагон, Мальро призывают бороться против войны, против фашизма. Об этом страстно, горячо, может быть, несколько противоречиво, но одинаково согласные в главном, говорили Писатели в Париже. Нельзя дать фашизму восторжествовать, а фашизму уступают не только территорию Германии, но уступают душу и мозг немцев. Нельзя допустить, чтобы фашизм убивал людей.
Бабель говорит о том, как проходил Конгресс Писателей в защиту Культуры в Париже. Перед ним нет блокнотов, записей. Кажется, что он просто рассказывает близкому человеку о своих мыслях и чувствах. Бабель желает успеха молодым литераторам и хочет оставить трибуну. Юрий Олеша останавливает его жестом:
- Исаак Эммануилович! Тут накопились записки, множество вопросов. Надо ответить.
Он передает записки Бабелю. Тот медленно разворачивает их, читает вслух:
- "Сколько часов в день вы работаете?" - Процесс писания не прекращается у Писателя, даже когда он не сидит за рабочим столом. Но я пишу, когда чувствую, что не написать об этом не могу. Маяковский говорил, что он себя чувствует заводом. Есть заводы большие, как в Донбассе, с домнами и мартеновскими печами, есть маленькие...
- А какой вы завод? - спрашивают из зала.
- Я - человек, - отвечает Бабель. Следующая записка:
- "Скажите, как надо писать?"

В зале смех. Какой чудак задал такой вопрос? Впрочем, он закономерен. Большинство участников съезда зеленая молодежь.

- Я не могу ответить на этот вопрос. Я и автор записки думаем по-разному. Он - как надо писать, а я думаю о том, как не надо писать...
- "Есть ли у вас записные книжки?" - Я уважаю Писателей, которые обзаводятся записными книжками, заносят темы, мысли, фразы... Это большое подспорье. Но часто они лежат в ящиках стола забытыми. Иногда увидишь на улице лицо Женщины, и не нужны записные книжки. Лицо - рассказ и даже роман. И потом долго думаешь: где я видел эти глаза, эти губы, этот нос? Кто на меня так смотрел? Не глаза, а целый мир душевных драм...
Вчера из окна гостиницы я видел, как падал снег. Происходила обычная вещь. Декабрь, зима... А я думал, что это тоже рассказ. Скажем, "Снег в Донбассе". Он здесь другой, чем в Москве или Париже, и земля здесь другая. Но как об этом написать? Этого я еще не знаю, может быть, и никогда не узнаю. И поэтому мне становится грустно...
Бабель читает еще одну записку, застывает от удивления.
- "Почему у вас на носу очки, а на душе осень?" Он смущенно разводит руками.
- На носу очки потому, что я плохо вижу, а на душе у меня четыре времени года. Конечно, хотелось бы, чтобы всегда была весна, как пишут поэты, но в моем возрасте и с моей внешностью этого добиться трудно.
Из президиума передают все новые и новые записки.
- "Я пишу стихи и работаю в газете. Нужно писать о столовых, банях, о бюрократах, а я вечером пишу стихи. Стоит ли мне работать в газете?"
- Стоит!
Писатель рассказывает о том, как он работал в одесской газете "Моряк", в красноармейской газете Первой Конной.
В редакцию приходили участники гражданской войны - котовцы, щорсовцы, моряки, бойцы речных флотилий, грузчики, судостроители, авантюристы и проходимцы, прикрывающиеся фальшивыми документами и вымышленными подвигами. Бабель рисует этих людей - их походку, речь, одежду.
- Я старался их просто слушать. Как только я брался за перо или карандаш, они сразу меняли тон, они подбирали другие слова, становились осторожными и даже пугливыми. К нам приходил один бывший боец котовской бригады, который начинал все свои рассказы так: "Стало быть, идем мы в атаку..." Мы так и окрестили его "Стало быть...". Я и сейчас стараюсь беседовать с людьми без карандаша и блокнота. Иногда обычная газетная информация, набранная петитом, превращается у художника в рассказ или пьесу...
Бабель показывает на Олешу:
- Юрий Карлович Олеша тоже работал в газете "Моряк" и сейчас не расстается с журналами и газетами.
- "Как вы находите тему?"
- Я скептически отношусь к тем литераторам, которые берут творческие командировки в поисках тем. Есть выражение - напластование пород. В этом напластовании жизненного материала Писатель находит свой пласт. Одни вгрызаются глубоко, другие снимают только верхний слой.
- "Каких Писателей вы больше всего любите читать?"
- Хороших, интересных... Но когда раскрываешь книгу, еще ничего не знаешь - хороший Писатель ее писал или нет. Толстой заметил, что у Анны Карениной кроме ума, грации и красоты была и правдивость. Кроме таланта, яркого стиля и литературного мастерства хочется, чтобы у Писателя в книге была и правдивость.
- "Ваши книги о прошлом, о гражданской войне. Собираетесь ли писать о нашем времени?"
- Собираюсь. Я думаю о нашем времени, о наших людях. Недавно в Париже один французский Писатель говорил мне, что он как художник соскучился, истосковался по настоящим героям. Надоело писать о стависских, о молодчиках Кьяппа, о проститутках, о постельных конфликтах, о политических авантюристах. Он предложил одному издателю роман о жизни докеров Марселя. Буржуазный издатель махнул рукой: "Опять забастовки, политическая борьба, голод, нищета, драма жизни... Нет, такая книга мне не нужна. Напишите книгу о Горгулове - убийце президента Франции..." Честный Писатель, он отказался писать книгу о белогвардейском выродке. За рубежом люди жадно расспрашивают о нашей стране. Они хотят знать правду о нашей жизни... И мы, советские Писатели, должны помочь им в этом...
- "Какой у вас рабочий режим?"
Бабель аккуратной стопкой складывает записки, разглаживает их.
- Как ответить на этот вопрос? В Париже один буржуазный журналист брал у меня интервью. Он быстро, профессионально очень быстро, задавал мне вопросы и поглядывал на часы. "Я тороплюсь, синьор Бабель, мне нужно успеть дать интервью в вечерний выпуск. Зачем так мучительно думать..." И я вдруг понял, что этот молниеносный репортер, не подозревая, открыл одну из тайн писательского ремесла и рабочего режима Писателя - надо все время мучительно думать... Над темой, над словом, сюжетом, над образом... Друзья, - улыбается Бабель, - что вы так старательно записываете все, что я говорю? Вот товарищ Селивановский, ответственный редактор "Литературной газеты", обязательно раскритикует меня за такую литературную консультацию...
Алексей Селивановский - старый друг донецких Писателей - откликается из президиума:
- Я тоже, Исаак Эммануилович, за то, чтобы думать...
- Мучительно думать...
- Мучительно думать, - соглашается Селивановский.
Все дни Исаак Эммануилович работает в семинарах, читает рукописи молодых авторов, ездит на шахты и заводы, беседует с партийными работниками. Ему хочется познакомиться с Пашей Ангелиной, сталеваром Макаром Мазаем, прославленными шахтерами.
Литературные работы участников семинаров служат поводом для раздумий о мастерстве, о роли художника в общественной жизни, о книгах, которые должны помогать людям жить.
Сквозь очки мудро и лукаво поблескивают глаза. Писатель смотрит на нас дружески, отечески, но говорит как равный с равными, без поучительства. Голос спокойный, мягкий, но полон иронии, а вся речь освещена то добрым, то язвительным юмором -не оттого, что человек старается острить, а потому, что он честен и справедлив, хорошо видит достоинства и недостатки, умеет прощать слабости, но едко и горько говорит о глупости, напыщенности и высокомерии.
- Иногда бывает так: обманывают друга, родителей, любимую девушку, жену, - но никогда нельзя обмануть чистый лист бумаги, - говорит Бабель. - Никогда! Как только вы возьметесь за перо и выведете первую строку, лист бумаги заговорит о вас. Я испытываю робость перед чистым листом бумаги...
В те дни я усердно записывал "бабелевскую литконсультацию". Записные книжки пропали, а мысли Бабеля остались навсегда. Он рассказывает о Горьком, которого недавно посетил в Крыму - в Тессели. Чувствуется, что он очень любит Горького. Голос Бабеля, вообще тихий, становится еще тише, сердечней.
- Есть Писатели, которые сами по себе, а народ сам по себе. Горький - Писатель, который сорадуется и сопечалится человеку, - замечает Бабель.
И еще один большой литературный вечер. Выступают Писатели Москвы, Киева, Ленинграда, Харькова.
Далеко стоит завод "Светлана",
Русая девчонка далека... --
звонко читает свои стихи Александр Решетов.
Бабель вглядывается в зал, аплодирует. Потом он идет к трибуне и под общий хохот задумчиво повторяет:
- Да, русая девчонка далека... - и поглаживает полысевший лоб.
Бабель читает один из своих рассказов.
Утверждают, что память - это очень хорошая и нужная книжка. Жаль только, что чернила в ней с годами выцветают.
Я перелистываю пожелтевшие страницы газеты "Социалистический Донбасс" от 5 декабря 1935 года.
Репортерский отчет скупо запечатлел факты. Но в нем есть такие строки:
"В президиум летят десятки записок. Литературная молодежь жадно и живо интересуется всеми видами "оружия" в арсенале Писателя..."
"Больше всех "атакуются" Бабель и Олеша..."
"...Особенно восторженно встретила аудитория Олешу и Бабеля, выступавших с чтением своих произведений".
"Аудитория получает от тов. Бабеля острые, запоминающиеся ответы".
Запоминающиеся ответы Бабеля. Автор газетного отчета оказался прав. Они запомнились, сохранились в записной книжке памяти.
В конце сентября 1936 года мы, группа молодых журналистов, возвращались из Ялты на пароходе "Пестель". В Севастопольском порту видим Бабеля. Подошли, поздоровались, напомнили о Донбассе, о декабре тридцать пятого года.
- Я был в Тессели. Все осиротело без Алексея Максимовича...
За год Бабель заметно состарился, чуть желтоватые скулы, за очками грустные, настороженные глаза.
- Как вы себя чувствуете, Исаак Эммануилович? Как ваше здоровье?
- Преотличнейшее... Такое солнце в сентябре, жаловаться грех...
Бабель расспрашивает о людях, с которыми он встречался в Донбассе. Он называет многих по имени и отчеству, - видимо, встречи с ними ему дороги.
- Я рассказывал Алексею Максимовичу о своей поездке в Донбасс. Горький очень интересовался всем, расспрашивал... Ведь он там бывал когда-то. - И голос у Бабеля грустный. - Хорошо было бы съездить туда летом... Может быть, еще удастся...
Здесь, в Крыму, Бабель работал с кинорежиссером Сергеем Эйзенштейном над сценарием "Бежин луг". Эйзенштейн снимает в Ялте этот фильм. Отнюдь не по Тургеневу. Это современная лента.
- Но у Тургенева взято не только название, есть дух тургеневский - ночной простор, поэтичность...
Трудно удержаться от журналистского вопроса:
- Над чем вы работаете, Исаак Эммануилович?
- Я думаю над книгой о Горьком... То она мне видится от обложки до последней строки, то вдруг уходит от меня... Как написать о нем? Сложно, сложно, но думаю...
И еще одна встреча с Бабелем.
Во время войны наши войска заняли небольшой украинский городок Малин на Киевщине. Седая библиотекарша пришла к молодому капитану, командиру батальона, и сказала, что она спрятала часть книг в подвале, чтобы гитлеровцы не сожгли, не уничтожили, и попросила красноармейцев достать их из подвала.
Бойцы весело и легко вытащили пять или шесть ящиков с книгами, поставили в классной комнате и тут же начали их перелистывать, просматривать, читать.
Пушкин, Лермонтов, Крылов, Шевченко, Коцюбинский, Чехов, Горький, Тычина...
И вдруг среди разных переплетов, обложек один из бойцов достал примятую книжечку с замусоленными страницами.
- Бабель. "Конармия", - прочел он вслух. Подошли товарищи, склонились.
- Это что ж за Писатель Бабель? - спросил совсем молоденький красноармеец. - Впервые слышу...
- А кто его знает! Сейчас посмотрим, - ответил тот, кто нашел эту книжечку.
Он громко читал:
- "Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей..."
- Хороший Писатель этот Бабель, ей-богу, хороший, - повторил он и с разрешения библиотекарши сунул книжечку в красноармейский мешок.
Измятая, зачитанная, с оттисками многих пальцев, с подклейками, эта книжечка Бабеля побывала в боях, в госпитале, в запасном полку и снова уехала на фронт.

Оглавлениние

 
www.pseudology.org