Иосиф Самуилович Шкловский

Эшёлон
Квантовая теория излучения
Иосиф Самуилович ШкловскийНеужели прошло уже 40 лет? Почти полвека! Память сохранила мельчайшие подробности тех незабываемых месяцев поздней осени страшного и судьбоносного 1941 года. Закрываю глаза — и вижу наш университетский эшёлон, сформированный из двух десятков товарных вагонов во граде Муроме. Последнее выражение применил в веселой эпиграмме на мою персону милый, обросший юношеской рыжеватой бородкой Яша Абезгауз (кажется, он ещё жив).
 
Но вот Муром и великое двухнедельное "сидение муромское" остались далеко позади, и наш эшёлон, подолгу простаивая на разъездах, все-таки движется — в юго-восточном направлении. Конечная цель эвакуировавшегося из Москвы университета -Ашхабад. Но до цели ещё очень далеко, а пока что в теплушках эшёлона налаживался — по критериям мирного времени фантасмагорический, а по тому, военному, нормальный — уклад жизни.
 
Обитатели нашей теплушки (пассажирами их не назовешь!) были очень молоды: я, оканчивавший тогда аспирантуру Астрономического института имени Штернберга (ГАИШа), пожалуй, был здесь одним из самых "старых". Мой авторитет держался, однако, отнюдь не на этом обстоятельстве. Работая до поступления в Дальневосточный университет десятником на строительстве Байкало-Амурской магистрали (БАМ ведь начинал строиться уже тогда), я впитал в себя тот своеобразный вариант русского языка, на котором и в наше время "развитого" социализма изъясняется заметная часть населения.
 
Позже, в университете и дома, я часто страдал от этой въевшейся скверной привычки. Но в эшёлоне такая манера выражать свои несложные мысли была совершенно естественной и органичной * . Мальчишки — студенты второго и третьего курсов физического факультета МГУ, уже хлебнувшие за минувшее страшное лето немало лиха, рывшие окопы под Вязьмой и оторванные Войной от пап и нам, вполне могли оценить мое красноречие
--------------------------
* Здесь важно подчеркнуть именно органичность сквернословия у людей, впитавших это с младых ногтей. Никогда не забуду, как где-то около 1960 г., на заре космической эры, проводивший важное совещание в своем кабинете на Миусах Келдыш неожиданно скверно выругался. Это он сделал явно сознательно, подлаживаясь под стиль грубиянов-конструкторов и разработчиков. В устах интеллигентнейшего, никогда не повышавшего голоса Главного Теоретика матершина прозвучала неестественно, дико. Я потом проверял на многих участниках совещания — всем было неловко, люди не смотрели друг другу в глаза. А вот у бывшего зэка Сергея Павловича Королева матерщина, право же, ласкала слух...
 
Мальчишки нашего эшёлона! Какой же это был золотой народ! У нас не было никогда никаких ссор и конфликтов. Царили шутки, смех, подначки. Конечно, шутки, как правило, были грубые, а подначки порой далеко не добродушные. Но общая атмосфера была исключительно здоровая и, я не боюсь это сказать, оптимистическая. А ведь большинству оставалось жить считанные месяцы! Не забудем, что это были мальчики 1921-1922 годов рождения. Из прошедших фронт людей этого возраста вернулись живыми только 3 процента! Такого никогда не было! Забегая вперед, скажу, что большинство ребят через несколько месяцев попали в среднеазиатские военные училища, а оттуда младшими лейтенантами — на фронт, где это поколение ждала 97-процентная Смерть.
 
Но пока эшёлон шёл на Восток, в Ашхабад, и окрестные заснеженные казахстанские степи оглашались нашими звонкими песнями. Пели по вечерам, у пылающей буржуйки, жадно пожиравшей штакетник и прочую "деловую древесину", которую братва "с корнем" выдирала на станциях и разъездах. Запевалой был рослый красавец Лева Марков, обладатель превосходного густейшего баритона.
 
Песни были народные, революционные, модные предвоенные:
 
"...идет состав за составом, за годом катится год, на сорок втором разъезде степном" и т.д.
 
Был и новейший фольклор. Слышу, как сейчас, бодрый Левин запев (на мотив "В бой за Родину, в бой за Сталина!.."):
 
"Жарким летним солнцем согреты инструменты,
Где-то лает главный инженер,
И поодиночке товарищи-студенты,
Волоча лопаты, тащатся в карьер..."
 
И дружный, в двадцать молодых глоток, припев:
 
"Стой под скатами,
Рой лопатами,
Нам работа дружная сродни,
Землю роючи,
Дерном (вариант — матом) кроючи,
Трудовую честь не урони..."
 
И потом дальше:
 
"Пусть в желудках вакуум и в мозолях руки,
Пусть нас мочит проливным дождем —
Наши зубы точены о гранит Науки,
А после гранита — глина нипочем!..."
 
Печка-буржуйка изготавливалась из пустой металлической бочкиБуржуйка была центром как физической, так и духовной жизни теплушки. Здесь рассказывались немыслимые Истории, травились анекдоты, устраивались розыгрыши. Это был ноябрь 1941-го. Шла великая битва за Москву, судьба её висела на волоске. Мы же об этом не имели понятия — ни радио, ни газет. Изредка предавались ностальгии по столице, увидим ли её когда-нибудь? И, отвлекая себя от горьких размышлений, мы, песчинки, подхваченные вихрем, предавались иногда довольно диким забавам. На нарах, справа от меня, было место здоровенного веселого малого, облаченного в полуистлевшие лохмотья и заросшего до самых глаз огненно-рыжей молодой щетиной.
 
Это был Женя Кужелев — весельчак и балагур. Он как-то у буржуйки прочел нам лекцию о вшах (сильно нас одолевавших), подчеркнув наличие в природе трех разновидностей этих паразитов, и декларировал свое намерение — на основе передового учения Мичурина-Лысенко вывести гибрид головной и платяной вши.
 
Каждый вечер он посвящал нас в детали этого смелого эксперимента, оснащая свой отчет фантастическими подробностями. Братва покатывалась со смеху. Жив ли ты сейчас, Женька Кужелев? Ещё у нас в теплушке был американец — самый настоящий, без дураков, американец, родившийся в Техасе, в Хьюстоне — будущем центре космической техники. Это был довольно щуплый паренек по имени Леон Белл. Он услаждал наш слух, организовав фантастический музыкальный ансамбль "Джаз-Белл".
 
Но значительно более сильные эмоции вызывали его рассказы на тему, что едят в Техасе. Он сообщал совершенно немыслимые детали заокеанских лукулловых пиршеств. Боже, как мы были голодны! Слушая Леона, мы просто сходили с ума: его американский акцент только усиливал впечатление, придавая рассказам полную достоверность. Иногда к Леону присоединялся обычно молчаливый Боб Белицкий, также имевший немалый американский опыт. Я рад был встретить Боба, лучшего в стране синхронного переводчика с английского, во время незабываемой Бюраканской конференции по внеземным цивилизациям осенью 1971 года. Нам было о чем вспомнить.
 
А вот слева от меня на нарах лежал двадцатилетний паренек совершенно другого склада, почти не принимавший участия в наших бурных забавах. Он был довольно высокого роста и худ, с глубоко запавшими глазами, изрядно обросший и опустившийся (если говорить об одежде). Его почти не было слышно. Он старательно выполнял черновую работу, которой так много в эшёлонной жизни.
 
По всему было видно, что мальчика вихрь Войны вырвал из интеллигентной семьи, не успев опалить его. Впрочем, таких в нашем эшёлоне было немало. Но вот однажды этот мальчишка обратился ко мне с просьбой, показавшейся совершенно дикой: "Нет ли у Вас чего-нибудь почитать по физике" — спросил он почтительно "старшего товарища", то есть меня. Надо сказать, что большинство ребят обращались ко мне на "ты", и от обращения соседа я поморщился.
 
Первое желание — на БАМовском языке послать куда подальше этого папенькиного сынка с его нелепой просьбой. "Нашёл время, дурачок", — подумал я, но в последний момент меня осенила недобрая мысль. Я вспомнил, что на самом дне моего тощего рюкзака, взятого при довольно поспешной эвакуации из Москвы 26 октября, лежала монография Гайтлера "Квантовая теория излучения".
 
Мне до сих пор непонятно, почему я взял эту книгу с собой, отправляясь в путешествие, финиш которого предвидеть было невозможно. По-видимому, этот странный поступок был связан с моей, как мне тогда казалось, не совсем подходящей деятельностью после окончания физического факультета МГУ. Ещё со времен БАМа, до университета, я решил стать физиком-теоретиком, а судьба бросила меня в астрономию.
 
Я мечтал (о, глупец) удрать оттуда в физику, для чего почитывал соответствующую литературу. Хорошо помню, что только-только вышедшую в русском переводе монографию Гайтлера я купил в апреле 1940 года в книжном киоске на Моховой, у входа в старое здание МГУ. Книга соблазнила меня возможностью сразу же погрузиться в глубины высокой теории и тем самым быть "на уровне".
 
Увы, я очень быстро обломал себе зубы: дальше предисловия и начала первого параграфа, трактуюшего о процессах первого порядка, я не сдвинулся. Помню, как я был угнетен этим обстоятельством — значит, конец, значит, не быть мне физиком-теоретиком! Где мне тогда было знать, что эта книга просто очень трудная и к тому же "по-немецки" тяжело написана. И все же — почему я запихнул её в свой рюкзак?
 
"Веселую шутку я отчебучил, выдав мальчишке Гайтлера", — думал я. И почти сразу же об этом забыл. Ибо каждый день изобиловал событиями. Над нашим вагоном победно высилась елочка, которую мы предусмотрительно срубили ещё в Муроме — лесов в Средней Азии ведь не предвиделось... Как часто она нас выручала, особенно на забитых эшёлонами узловых станциях, когда с баком каши или ведром кипятка, ныряя под вагонами, через многие пути мы пробирались к родной теплушке.
 
Прибитая к крыше нашего вагона, елочка была превосходным ориентиром. Недаром в конце концов её у нас стащили. Мы долго эту потерю переживали. Вот это было событие! И я совсем забыл про странного юношу, которого изредка бессознательно фиксировал боковым зрением — при слабом, дрожащем свете коптилки, на фоне диких песен и веселых баек паренек тихо лежал на нарах и что-то читал. И только подъезжая к Ашхабаду, я понял, что он читал моего Гайтлера!
 
"Спасибо", — сказал он, возвращая мне книгу в черном, сильно помятом переплете. "Ты что, прочитал её?" — неуверенно спросил я.
"Да".
 
Я, пораженный, молчал.
 
"Это трудная книга, но очень глубокая и содержательная. Большое Вам спасибо", — закончил паренек.
 
Мне стало не по себе. Судите сами — я, аспирант, при всем желании не смог даже просто прочитать хотя бы первый параграф этого проклятого Гайтлера, а мальчишка, студент третьего курса, не просто прочитал, а проработал (вспомнилось, что, читая, он ещё что-то записывал), да ещё в таких, прямо скажем, мало подходящих условиях! Но чувство это быстро улетучилось.
 
Начиналась совершенно фантастическая, веселая и голодная, ни на что не похожая ашхабадская жизнь. Много было всякого за 10 месяцев этой жизни. Были черепахи, которых я ловил в Каракумах, уходя на 20 километров (в один конец) в пустыню; была Смерть Дели Гельфанд в этой самой пустыне. Была наша школа (использовалась как общежитие) на улице Энгельса, 19, около русского базара.
 
Была эпопея изготовления фальшивых талонов на предмет получения нескольких десятков тарелок супа с десятком маленьких лапшинок в каждой (из них, путем слива, получалось две-три тарелки супа более или менее нормальной консистенции — все так делали...). И многое другое было. Например, чтение лекций в кабинете Партпроса одному-единственному моему студенту Моне Пикельнеру, впоследствии ставшему украшением нашей астрономической Науки.
 
Сердце сжимается от боли, когда сознаешь, что Соломона Борисовича Пикельнера, лучшего из известных мне людей, уже почти 10 лет как нет в живых. Смешно и грустно: до конца своих дней он относился ко мне как ученик к учителю. А тогда, в незабываемом 42-м, ученик и учитель, мало отличавшиеся по возрасту и невероятно оборванные, в пустынном, хотя и роскошном, белом здании Партпроса (оно было уничтожено страшным землетрясением 1948 г.* разбирали тонкости модели Шварцшильда-Шустера образования спектральных линий поглощения в солнечной атмосфере...
--------------------------
* Говорят, здание это восстановлено и украшено весьма оригинальными, хотя и не вполне пристойным, барельефами работы Эрнста Неизвестного
 
Поразившего мое воображение паренька я изредка видел таким же оборванным и голодным, какими были все. Кажется, он иногда подрабатывал разнорабочим в столовой, или, как мы её называли, "суп-станции" (были ещё такие образования: "суп-тропики", т.е. Ашхабад, "супо-стат" — человек, стоявший в очереди за супом впереди тебя, и т.д.).
 
Кончилась ашхабадская эвакуация, я поехал в Свердловск, где находился родной Государственный астрономический институт. Это было тяжелейшее время: к голоду прибавился холод. Меня не брали в армию из-за зрения. Иногда просто не хотелось жить.
В апреле 1943 года — ранняя пташка! — я вернулся в Москву, показавшуюся совершенно пустой. Странно, но я плохо помню детали моей тогдашней московской жизни.
 
В конце 1944 года вернулся и мой шеф по аспирантуре, милейший Николай Николаевич Парийский. Встретились радостно — ведь не виделись три года, и каких! Пошли расспросы, большие и малые новости. "А где X? А куда попала семья Y?" Кого только ни вспомнили. Но все имеет свой конец, и список общих друзей и знакомых через некоторое время был исчерпан. И разговор вроде бы пошёл уже не о самых животрепещущих предметах.
 
Между делом Николай Николаевич сказал: "А у Игоря Евгеньевича (Тамма, старого друга Н.Н.) появился совершенно необыкновенный аспирант, таких раньше не было. Даже Виталий Лазаревич Гинзбург ему в подметки не годится". — "Как его фамилия?"
— "Подождите, подождите, такая простая фамилия, все время крутится в голове — черт побери, совсем склеротиком стал!" Это было так характерно для Николая Николаевича, известного в астрономическом мире своей крайней рассеянностью. А я подумал тогда: "Весь выпуск физфака МГУ военного времени прошёл передо мною в ашхабадском эшёлоне. Кто же среди них этот выдающийся аспирант?"
 
И в то же мгновение я нашёл его: это мог быть только мой сосед по нарам в теплушке, который так поразил меня, проштудировав Гайтлера. "Это Андрей Сахаров?" — спросил я Николая Николаевича. "Во-во, такая простая фамилия, а выскочила из головы!"
 
...Я не видел его после Ашхабада 24 года. В 1966-м, как раз в день моего пятидесятилетия, меня выбрали в членкоры АН СССР. На ближайшем осеннем собрании академик Яков Борисович Зельдович сказал мне: "Хочешь, я познакомлю тебя с Сахаровым?" Еле протиснувшись сквозь густую толпу, забившую фойе Дома Учёных, Я.Б. представил меня Андрею. "А мы давно знакомы", — сказал он.
 
Я его узнал сразу — только глаза запали ещё глубже. Странно, но лысина совершенно не портила его благородный облик. В конце мая 1971 года, в день 50-летня Андрея Дмитриевича, я подарил ему чудом уцелевший тот самый экземпляр книги Гайтлера "Квантовая теория излучения". Он был очень тронут, и, похоже, у нас обоих на глаза навернулись слезы. Что же мне подарить ему к его шестидесятилетнему юбилею?*
 --------------------------
* В это время Андрей Дмитриевич Сахаров уже отбывал горьковскую ссылку. — Ред.

Содержание

 
www.pseudology.org