Издательство "Пересвет", Краснодар, 2004
Григорий Петрович Климов
Песнь победителя
Глава 19. Крылья холопа
В начале 1947 года член Политбюро и Чрезвычайный Уполномоченный Совета Министров СССР по экономическому освоению оккупированных территорий и стран-сателлитов Анастас Микоян произвел детальную инспекционную поездку по советской зоне Германии. После этого он имел в Карлсхорсте длительное совещание с маршалом Соколовским и его заместителем по экономическим вопросам тов. Коваль. На конференции были подведены итоги экономической перестройки Германии. Земельная реформа, проведенная в первые месяцы после капитуляции не принесла положительного экономического эффекта. Этот факт не удивил и не обеспокоил ни Анастаса Микояна, ни маршала Соколовского. С помощью земельной реформы были достигнуты необходимые тактические результаты — созданы исходные позиции для последующего наступления на крестьян и предпосылки для конечной коллективизации сельского хозяйства.
 
В области промышленности, после массированного демонтажа и социализации мелких предприятий в форме — Landeseigener Betrieb, самым крупным мероприятием СВА явилось объединение практически всей основной промышленности советской зоны Германии в один колоссальный промышленный концерн в форме комплекса Советских Акционерных Обществ САО. Этому мероприятию, которое в свое время было продиктовано Москвой, на конференции у маршала Соколовского было уделено особое внимание.
 
История возникновения САО такова
 
Во второй половине лета 1946 года заместитель Главноначальствующего CВА по экономическим вопросам тов. Коваль был в Москве и вернулся оттуда с новыми секретными инструкциями. Вскоре между Управлением Промышленности, Управлением репараций и канцелярией Коваля стали курсировать таинственные бумаги. Их называли шепотом список 216 или список 235. Цифра в списке все время менялась. Это были подготавливаемые для Москвы списки предприятий, предназначенных для передачи в Советские Акционерные Общества. Вскоре этот список пошел на утверждение в Москву и вернулся оттуда в качестве приложения к официальному приказу об организации Управления Советских Акционерных Обществ в Германии.
 
Это Управление САО, которое раскинуло свою штаб-квартиру в здании бывшего общества Аскания в Берлин-Вайссензее, объединило тринадцать Советских Акционерных Обществ по важнейшим отраслям промышленности, куда входили в общей сложности около 250 крупнейших промышленных предприятий советской зоны. Согласно статуту нового концерна 51 процент акций всех входящих в него предприятий являются советской собственностью. Таким образом практически вся промышленность советской Зоны Германии оказалась в советских руках не только по праву победителя и на время оккупации, но и на будущее время.
 
На Потсдамской Конференции при деятельном участии Сталина очень большое внимание уделялось вопросу декартеллизации германской экономики и было решено ликвидировать немецкие промышленные концерны, которые рассматривались не только как важный экономический, но и роковой политический фактор часто агрессивного характера. Соответственно этому, одним из первых вопросов на повестке дня Союзного Контрольного Совета в Германии был вопрос ликвидации германских концернов, где в свое время ломал копья генерал Шабалин. И вот теперь по приказу из Москвы в советской зоне создан крупнейший не только в Германии, но пожалуй и во всем мире, новый промышленный концерн. Экономический и политический вес этого концерна превосходит все, существовавшее до сего времени в Германии и Европе. Единственная разница заключается в том, что эти факторы находятся теперь не в немецких, а в советских руках. В разворачивающейся между Востоком и Западом борьбе за Германию и Европу САО будет играть роль увесистого козыря в руках Кремля.
 
Все последовательные экономические мероприятия СВА в Германии, как и вся экономическая политика Кремля, за треском демагогических фраз преследуют собой далеко идущие политические цели. Цель сегодняшнего преобразования экономики советской зоны — надеть на Германию невидимые, но крепкие экономические цепи. Это необходимый экономический плацдарм для дальнейшего политического наступления. Понимать это будут немногие, чувствовать это будут все. Почти одновременно с Микояном аналогичную инспекционную поездку по странам восточной Европы и по Германии предпринял второй член Политбюро и Министр внутренних дел СССР Лаврентий Берия. После этого также состоялась длительная конференция с маршалом Соколовским и начальником Управления внутренних дел СВА генерал-полковником Серовым. На конференции обсуждались мероприятия по укреплению внутреннего политического фронта в Германии. Это было закономерное развитие событий — за мастером экономической эксплуатации идет заплечных дел мастер.
 
Одним из результатов визита Берия в Карлсхорст явилась новая волна чистки среди персонала СВА. Все большее число офицеров, находившихся в Карлсхорсте с момента организации СВА, стало откомандировываться в Советский Союз. На их место из Москвы прибывали новые люди, которых можно было безошибочно определить как партийцев чистой воды. Во время войны их не было видно, они сидели забившись где-то по щелям. Теперь же эта надежная опора Партии вылезала на поверхность и занимала командные посты. Смена людей в Карлсхорсте вполне соответствовала послевоенной политике Кремля — снова взять все ключи в свои руки. При этом ещё раз бросилась в глаза разница между номинальными партийцами и партийцами чистой воды. Ведь почти каждый советский офицер является членом Партии. Вместе с тем сама Партия далека от того, чтобы считать их настоящими партийцами.
 
Немало воды утекло в Шпрее с того времени, как Карлсхорст из тихого пригорода германской столицы стал берлинским Кремлем и известным всему миру понятием. Многое изменилось за это время во внешнем мире и в Карлсхорсте. Значительная часть этих изменений явилась следствием деятельности Карлсхорста как форпоста советской внешней политики. Одновременно с этим изменилась международная атмосфера, что в первую очередь ощутили люди Карлсхорста. Теперь можно было только вспоминать те дни, когда русских везде встречали как освободителей и союзников.
 
Послевоенная политика Кремля не оставила следа от тех симпатий всего мира, которые завоевали себе русские солдаты на полях сражений. Героизм и самопожертвование русского народа в борьбе за родину вывели Советский Союз на первое место среди великих держав мира и привели к неожиданным результатам. Кремль решил использовать создавшееся положение для своих внешнеполитических целей. Вместо ожидаемой послевоенной передышки народ должен нести теперь все тяжести, связанные с азартной внешнеполитической игрой Кремля. На международном горизонте собираются новые грозовые тучи. Лучше всего их видят люди форпоста Карлсхорста. Они не любят говорить об опасности новой войны, но каждый думает об этом с тяжелым сердцем.
 
Однажды я зашел к подполковнику Попову, чтобы договориться насчет предполагаемой поездки в Дрезден. Подполковник был в гараже и возился со своей автомашиной. Когда я заговорил о поездке, он сказал что ехать придется на казенной машине, так-как у него нет бензина. Увидев в углу кучу канистр, я машинально попробовал их концом сапога. Судя по звуку, канистры были полны.
 
— А это что такое? — спросил я.
— А это — железный резерв, — ответил подполковник и многозначительно добавил, — Знаешь, на всякий случай... Ведь у меня жена, дети.
 
Я не стал расспрашивать его подробней
 
У каждого из нас ещё свежи в памяти первые роковые дни 1941 года и судьба советских военнослужащих в Прибалтике и Польше. В момент начала войны многие из них оказались в ловушке и вынуждены были бежать под обстрелом спереди и сзади. Подполковник Попов держал железный резерв именно на этот случай.  Чем дальше развиваются события, тем больше приходится думать об опасности новой войны. Это кажется нелепым и противоестественным, но факт остается фактом. Многие пытаются убедить себя что послевоенные разногласия между союзниками являются просто спором из-за дележа добычи. Но это слабая отговорка. Нам, советским офицерам, лучше чем кому-либо известна теория марксизма-ленинизма о мировой революции. Нам, советским людям на грани двух миров, кто с первого дня был в Берлине, кто пережил весь процесс развития отношений между союзниками после капитуляции Германии, кто своими глазами убедился что Запад действительно стремился и стремится к миру, и кто видел как все попытки мирного сотрудничества систематически саботировались советской стороной, нам известно многое, чего не знают люди в Советском Союзе.
 
Мы хорошо помним первые месяцы после капитуляции Германии. Западные союзники демобилизовали свои армии с такой поспешностью, какую только позволяли транспортные средства. В это время советское командование с такой же почетностью приводило свои потрепанные дивизии в боевой порядок — пополняйся людской состав, прибывали новые танки и самолеты. Тогда люди ломали себе голову — к чему все это? Может-быть для переговоров за дипломатическим столом нужно иметь бронированный кулак? События последующего времени показали к чему. Волю к миру Кремль рассматривает как слабость, демобилизацию демократий — как возможность к дальнейшей агрессии. Следовательно для демократий не остается иного выхода как тоже вооружаться. Значит — снова гонка вооружений вместо мирного экономического восстановления России, снова все то, что мы так хорошо знаем по довоенному времени. К чему все это приведет?
 
Когда огонь политических страстей перекинется на национальные чувства, что особенно нужно для Кремля, когда гонка вооружений будет в разгаре, тогда трудно будет разобрать, кто все это начал и кто в этом виноват. Тогда, вполне естественно, каждый будет обвинять другого. На этот раз мы, люди советских оккупационных войск, хорошо знаем одно — чтобы ни было дальше, а вся вина за последствия лежит только на Кремле. На этот раз нам ясно кто затеял игру с пороховой бочкой. На этот раз у нас нет сомнений в первопричине новой военной опасности.
 
2
 
Чем больше сгущается окружающая атмосфера, тем однообразнее идет жизнь в Карлсхорсте. Дни тянутся серо и монотонно, похожие один на другой. В один из таких дней я приступил к очередному круглосуточному дежурству по Штабу. Такие дежурства мне приходилось нести раз в месяц. Обязанности ответственного дежурного по Главному Штабу СВА заключаются в следующем. В течение дня дежурный находится в приемной Главноначальствующего СВА и является помощником адъютанта маршала. В течение ночи дежурный остается один в кабинете маршала на правах адъютанта.
В шесть часов вечера я как обычно занял свое место в приемной. В этот вечер маршал Соколовский находился в Потсдаме и поэтому в приемной было пусто. Половина восьмого, адъютант ушел и я остался один за его столом.
 
Чтобы быть в курсе текущих дел я просмотрел папки на столе и документы в работе. Так незаметно проходило время, нарушаемое лишь телефонными звонками. После полуночи по принятому регламенту я занял место за столом в кабинете маршала. Это делалось для того чтобы быть наготове у прямых телефонов на столе Главноначальствующего. Среди ночи не редки случаи телефонных звонков из Кремля. Тогда нужно принять телефонограмму и передать её по назначению. Сидя в кресле маршала, я начал приводить в порядок разбросанные по столу бумаги. Среди них мне попал на глаза отпечатанный на гектографе — Информационный Бюллетень. Эти бюллетени предназначены только для высшего командного состава, являются секретными документами и каждый экземпляр несет свой порядковый номер.
 
Я начал просматривать листки с пометкой рукой маршала
 
Содержание этих бюллетеней очень своеобразно. Это подробнейший сборник всего того, что тщательно умалчивается советской прессой или о чем советская пресса утверждает как-раз обратное. Если кто-либо из советских людей осмелится произнести вслух нечто подобное, то его обвинят в контрреволюции со всеми вытекающими последствиями. И вместе с тем передо мной официальный информационный бюллетень для Главноначальствующего СВА. Глубоко ошибается тот, кто пытается оправдать какие-либо поступки советских руководителей их незнанием данного вопроса или отсутствием информации. В свое время были случаи, что к кремлевским воротам приходили из глухих деревень крестьянские ходоки. Они наивно полагали, что из-за кремлевских стен Сталин не видит того, что творится кругом, что Сталин добр, что нужно только рассказать ему Правду и все будет изменено. Крестьянские ходоки жертвовали своей жизнью и все продолжалось по-старому. Советские вожди знают все и они полностью ответственны за все. Среди ночи я решил позвонить Жене. Подключившись к московскому коммутатору, я долго ожидал ответа. Наконец в трубке раздался сонный голос: — Да!? Женя думала что звонит кто-нибудь из Москвы.
 
— Женя, говорит Берлин, — сказал я. — Что нового в Москве?
— Ах, это ты... — раздался далекий вздох. — Я думала ты уже совсем пропал.
— Ничего. Скучно...
— Да, нет... ещё не совсем. Что у тебя нового?
— Как папа?
— Опять уехал.
— Куда?
— Недавно он прислал мне шелковый халат. Наверное где-то там...
— А-а-а...
— Ну, а у тебя как дела? — спрашивает Женя.
— Да вот сижу в маршальском кресле.
— В Москву не собираешься?
— Когда пошлют.
— Мне здесь так скучно одной, — звучит голос девушки в трубке. — Приезжай поскорей!
 
Мы долго разговаривали, мечтая о будущей встрече, перебирая в уме что мы будем делать, обсуждая планы на будущее. Это был сладкий сон, куда мы убегали, забывая об окружающем.
В этот момент я с сожалением думал о Москве и искренне желал вернуться туда. Не мог я предугадать, что днем позже мое желание исполнится. Прошла бессонная ночь. Наступил день, заполненный рабочей сутолокой в приемной Главноначальствующего СВА. Кругом суетились генералы из провинций, по углам робко жались немецкие представители новой демократии. Кузня нового режима работала полным ходом. К шести часам вечера, когда подошел срок сдачи дежурства, в приемную зашел инженер Зыков чтобы договориться со мной о предстоящей поездке на охоту. Звонок телефона прервал наш разговор. Я снял трубку и ответил привычной формулой: — Дежурный по Штабу! В трубке раздался голос заместителя Главноначальствующего по экономическим вопросам и моего непосредственного начальника Коваля:
 
— Товарищ Климов?
— Так точно!
— Зайдите, пожалуйста, ко мне на минутку.
 
"Коваль зовет не дежурного по Штабу, а меня лично", — думаю я, выходя из приемной и направляясь в кабинет Коваля. — Что там может быть такое экстренное?
 
Коваль встречает меня вопросом:
 
— Вы не знаете в чем здесь дело? Он протягивает мне бланк с приказом по Штабу СВА. Я беру белый листок и читаю:
— ...Ведущего инженера Климова Г.П., как квалифицированного специалиста народного хозяйства СССР демобилизовать из рядов Советской Армии и освободить от работы в Советской Военной Администрации с направлением в Советский Союз для дальнейшего использования по специальности.
 
В первый момент я не моту понять что это означает. Приказ действует на меня неприятно. Здесь что-то не ладно. По отношению к руководящему составу обычно соблюдается некоторая формальная вежливость. В таких случаях предварительно говорят лично, а не подсовывают готовый приказ.
 
— Вы сами не ходатайствовали о переводе в Москву? — спрашивает Коваль.
— Нет... — отвечаю я, ещё не придя в себя от неожиданности.
— Подписано Начальником Штаба и без согласования со мной, — разводит руками Коваль.
 
Пятью минутами позже я захожу в кабинет начальника Отдела Кадров СВА. Мне неоднократно приходилось встречаться с полковником Уткиным и он знает меня лично. Не ожидая моих вопросов, полковник говорит:
 
— Ну, как — можно поздравить? Человек едет домой...
— Товарищ полковник, в чем здесь дело? — спрашиваю я.
 
Меня интересует причина неожиданного приказа. Без веских причин работников Карлсхорста в Советский Союз не откомандировывают. Ходатайства сотрудников СВА, по собственному желанию просящих о возвращении в СССР, как правило отклоняются Штабом.
 
— Меня не столько трогает содержание приказа, как его форма, — говорю я. — В чем здесь дело?
 
Уткин молчит некоторое время, затем с легким колебанием произносит:
 
— Здесь замешано Политуправление. Между нами говоря, я удивляюсь, что Вы здесь так долго держались, будучи беспартийным...
 
Я с благодарностью пожимаю руку полковника. На прощанье он советует мне:
 
— Имейте ввиду что после того, как будет подписан пограничный пропуск, Вы должны выбыть отсюда в три дня. Если что-либо нужно, то растяните сдачу дел.
 
Я выхожу из кабинета полковника с чувством облегчения. Теперь для меня все ясно. Я иду по полуосвещенному коридору и мною медленно овладевает странное ощущение. Я чувствую как мое тело наливается силой, как далекий трепет пробегает по жилам, как душу охватывает неизъяснимый простор. Такое же чувство владело мною, когда я впервые услыхал о грянувшей войне. Такое же чувство владело мною, когда в впервые одел солдатскую шинель. Это было предощущение больших перемен.
 
Это был ветер в лицо
 
И вот теперь я шагаю по коридорам Главного Штаба СВА и снова чувствую на моем лице дыхание этого ветра. Он пьянит меня, этот ветер в лицо. Я иду домой по пустынным улицам Карлсхорста. За решетчатыми заборами качают голыми ветвями деревья. Кругом сырая немецкая зима. Темно и тихо. Кто-то встречный отдает мне честь, я машинально отвечаю. Я не тороплюсь. Мой шаг медленен и сосредоточен. Словно я не иду знакомой дорогой домой, словно я только-лишь начинаю свой путь. Я оглядываюсь кругом, глубже вдыхаю воздух, ощущаю землю под моими ногами так, как я её давно не ощущал. Странные необъяснимые чувства владеют мной. Навстречу мне дует свежий ветер. Только лишь я закрыл дверь моей квартиры, как следом пришел Зыков. По моему лицу он сразу догадался что что-то случилось.
 
— Куда посылают? — спрашивает он.
— В Москву, — отвечаю я коротко.
— Зачем?
 
Я, не снимая шинели, стою у письменного стола и молча барабаню пальцами по полированной поверхности.
 
— А почему? — снова спрашивает Зыков.
— Не обзавелся вовремя красной книжицей... — отвечаю я неохотно.
 
Зыков сочувственно смотрит на меня. Затем он лезет в грудной карман, достает продолговатый кусок красного картона и вертит его между пальцами.
 
— А что тебе стоило?! — говорит он, глядя на партбилет. — Крикнешь раз в неделю на партсобрании — Хайль! — потом можешь пойти в уборную и сплюнуть.
 
Слова Зыкова действуют на меня неприятно. У меня инстинктивно мелькает в голове мысль, что этот кусок картона должен быть тепел теплотой его тела, там где бьется сердце. Как будто угадывая мои мысли, Зыков добавляет:
 
— Я сам шесть лет в кандидатах ходил... Дальше нельзя было.
 
Присутствие этого человека и его слова раздражают меня. Мне хочется остаться одному. Он приглашает меня в клуб. Я отказываюсь.
 
— Пойду в биллиард играть, — говорит Зыков, направляясь к двери. — От двух бортов в угол — и никакой идеологии.
 
Оставшись один, я продолжаю стоять у письменного стола. Я не снимаю шинель. Ощущение шинели на плечах отвечает тому внутреннему чувству, которое надвинулось на меня — чувству дороги. Я пробую сесть на стул и сейчас же снова вскакиваю на ноги. Я не могу сидеть спокойно. Что-то жжет меня изнутри. Засунув руки в карманы, я хожу по комнатам. Я пробую включить радио. Беззаботная музыка режет мне по нервам и я выключаю приемник. Надрываясь звонит телефон — я не обращаю на него внимания и не снимаю трубку. На обеденном столе стоит накрытый ужин, который приготовила немецкая прислуга. Я даже не смотрю на еду и, опустив голову в пол, хожу из угла в угол. Белая бумажка приказа прорвала внутри меня плотину, которая уже давно давила мою грудь. Я чувствую что внутри меня все взорвано, все перемешано. Я чувствую болезненную пустоту в душе. И вместе с тем откуда-то издалека медленно наползает нечто другое. Нечто безрадостное и неумолимое, от чего нельзя уклониться. Сегодня я должен подвести черту.
 
Сегодня мне ясно только одно — я не верю в то, что за моей спиной. Вместе с тем, если я вернусь в Москву, я должен немедленно поступить в Партию, которой я не верю. Другого выхода у меня нет. Я должен буду сделать это просто для того, чтобы спасти свою жизнь, чтобы иметь право на существование. Всю жизнь я должен буду лгать и лицемерить ради голой возможности жить. В этом у меня нет сомнений. Передо мной наглядные примеры. Андрей Ковтун — человек в тупике. Михаил Белявский — человек за бортом. Майор Дубов — человек на холостом ходу. А разве я сам не на холостом ходу?
 
Как долго это сможет продолжаться?
 
Я обзаведусь домом — и буду ждать ночного стука в дверь. Я женюсь — для того, чтобы бояться собственной жены. У меня будут дети, которые в любую минуту могут предать меня или которые будут сиротами, стыдящимися своего отца. При этой мысли кровь начинает приливать к моей голове. Воротник кителя душит горло. В груди поднимается горячая волна бешенства. Мне становится жарко и я чувствую тяжесть шинели. Пока ещё эта шинель на моих плечах и оружие пока ещё в моих руках. Мне не хочется расставаться с этой шинелью, с оружием. Почему?
 
Я как маятник хожу по комнате и не нахожу себе места. Мой мозг работает лихорадочно, мои мысли спутаны и несвязны. Если я вернусь, рано или поздно, так или иначе — я погибну. Ради чего? Я не верю в будущее. А что я имею в прошлом? Я пытаюсь вспомнить это прошлое. Когда я впервые увидел свет, в моих глазах отразились пожарища революции. Я подрастал беспокойным волченком и в моих глазах все время полыхали эти огни. Я был волченком сталинского племени, я зубами и когтями боролся за жизнь и рвался вперед. Сегодня сталинский волчонок стоит в расцвете жизненных сил и смотрит куда он пришел. Сегодня я должен признаться перед самим собой — всю жизнь я заставлял себя верить тому, чему я не верил с первого дня рождения. Всю свою жизнь я только искал компромисса с жизнью. Я не верю! И если кто из моих ровесников скажет, что он верит — я скажу ему что он лжет, что он трус. Разве верят такие, как Зыков?
 
Я шагаю по комнате и смотрю на мои сапоги. Они топтали землю от Москвы до Берлина. Я вспоминаю окутанные дымом и пламенем годы войны — огненную купель, где рождаются чувства ответственности перед Родиной. Перед моими глазами ещё раз проходит озаренная победными салютами Красная Площадь и стены Кремля — дни гордости и славы, когда из горла рвался волчий вой переполненных чувств. В моих ушах ещё раз звучат слова, которые когда-то бились в моей груди — Первый из первых, среди лучших из лучших, ты шагаешь сегодня по Красной Площади!
 
Теперь же я шагаю из угла в угол, как волк по клетке. Да, война сбила нас с толка! В ослеплении борьбы за родину, мы забыли о многом. В то время нельзя было иначе, у нас не было иного выхода.
Те, кто пошел по другому пути... С болезненной остротой я вспоминаю первые дни войны. Я глубоко благодарен судьбе, что я не попал на фронт в эти первые дни. Это избавило меня от необходимости трудного выбора. Когда пришла моя очередь надеть солдатскую шинель, я уже твердо знал, что русскому не по пути с немцем. И я бился до конца. Бился за то, чему я не верил. Бился и утешал себя надеждами. Сегодня у меня нет и этих надежд. Сегодня я чувствую, что мы сделали ошибку — мы не доделали дело, а поверили обещаниям. Потому я не хочу снимать сегодня шинель. Пока ещё не поздно! Сегодня на горизонте снова стягиваются грозовые тучи. Эти тучи играют для меня большую роль. Если я вернусь в Москву, я снова буду поставлен перед тем же мучительным выбором что и в июне 1941 года. Опять я буду вынужден идти защищать то, чему я не верю.
 
Больше того, я уверен что люди в Кремле ведут страну по гибельному пути. Сегодня нам никто не угрожает. Зато мы угрожаем миру. Это ненужная и опасная игра. Если мы победим — к чему нам это? Если нас победят — кто будет виноват и кто будет платить по кремлевскому счету? Каждый из нас! Я пережил страх за родину, борьбу и Победу. Кроме того я своими глазами видел всю горечь поражения. Поверженная в прах Германия этому хороший пример. Их вожди тоже любили азартную игру. Германия корчится в судорогах голода и позора — а где виноватые? Виноваты лишь вожди или сама нация, не повесившая этих вождей своими руками? Если война начнется, тогда будет уже поздно. Война имеет свои законы. Те, кого Кремль сделал своим врагом, будут считать врагом нас.
 
Они не хотят войны, но если война неизбежна, то они будут вести её за свои интересы. Это означает, что в случае поражения нас не ожидает ничего хорошего, тогда мы не будем иметь права голоса. Кремлевские банкроты исчезнут, а платить придется нам. Так что же остается делать — снова быть игрушкой в руках преступных игроков? Час за часом хожу я по комнате в шинели на плечах. Уже далеко за полночь, но я не думаю о сне. Пусто позади — и пусто впереди. Я чувствую только одно категорическое сознание — я не могу идти назад. В моей голове неотвязно бьется одна и та же мысль — Что делать? Уже под утро я почувствовал усталость и лег, не раздеваясь, на кушетку. Так я и заснул, укрывшись с головой шинелью.
 
3
 
Последующие дни я медленно сдавал свои служебные дела
 
Следуя совету полковника Уткина, я умышленно затягивал эту процедуру. Не зная ещё к чему, я старался выиграть время. И все это время меня угнетали те же мучительные мысли и неотступно преследовал вопрос — Что делать? В один из таких дней, одетый в гражданское платье, я вышел из метро на Курфюрстендамме в английском секторе Берлина. Под ногами хлюпала мокрая жижа талого снега. В воздухе стояла пронизывающая сырость. На этот раз хорошо знакомая улица показалась мне чужой и неприветливой. Я бесцельно шел вперед, скользя глазами по вывескам у входов домов. В кармане пальто мои пальцы играли ручкой пистолета. Наконец, я остановил свой выбор на одной из вывесок и вошел в подъезд. Широкая мраморная лестница когда-то роскошного дома. Теперь здесь полутьма. В разрушенные воздушными бомбардировками окна свищет холодный ветер. С трудом я нахожу нужную мне дверь и звоню. Мне открывает миловидная девушка в накинутом на плечи пальто.
 
— Могу я видеть герра Дильс? — говорю я.
— Вам по какому делу? — вежливо спрашивает девушка.
— У меня с ним частный разговор, — отвечаю я сухо.
 
Девушка проводит меня внутрь и просит подождать. Я сижу в холодной и темной приемной адвоката. Девушка исчезает в боковой двери. Через несколько мгновений она снова появляется на пороге со словами:
 
— Битте! Герр доктор просит Вас...
 
Я вхожу в огромный нетопленый кабинет. Пожилой немец с золотыми очками на породистом носу поднимается мне навстречу из-за письменного стола.
 
— Чем я могу служить Вам? — спрашивает адвокат, предлагая мне кресло. Он потирает от холода руки в ожидании очередного бракоразводного дела.
— Моя просьба несколько необычна, герр доктор, — говорю я и в первый раз в разговоре с немцами ощущаю некоторую неловкость.
— О, здесь стесняться не приходится, — с профессиональной улыбкой помогает мне адвокат.
— Я — русский офицер, — медленно говорю я, машинально понизив голос.
 
Расплываясь в улыбке, адвокат старается показать, что он очень польщен моим визитом. — Как раз на днях у меня был один советский офицер с немецкой девушкой, — говорит он, видимо желая ободрить меня. Я плохо слышу его дальнейшие слова — зачем, собственно, был у него этот офицер. У меня в голове мелькает досадливая мысль:
 
— Неудачное начало... Но отступать уже поздно и я решаюсь перейти к делу.
— Видите ли я демобилизован и должен возвращаться в Россию, — говорю я. — Я не буду отнимать у Вас время объяснениями — зачем и почему. Коротко — я хочу попасть в Западную Германию.
Улыбка замерзает на лице адвоката. Несколько мгновений он не знает что сказать, затем осторожно спрашивает:
 
— А-а... А что, я могу здесь помочь?
— Мне нужно войти в контакт с союзниками, — говорю я. — Я хотел бы просить права политического убежища. Сам лично я этого сделать не могу. Если меня сейчас увидят с кем-нибудь из союзников или заметят что я выхожу из союзного учреждения — это для меня слишком большой риск. Поэтому я хотел бы просить Вас помочь мне.
 
Некоторое время в комнате царит тишина. Затем я замечаю, что герр Дильс начинает делать бессмысленные вещи. Он беспокойно ерзает в кресле, растерянно ищет что-то по карманам, роется среди бумаг на столе.
 
— Да... Да... Я понимаю Вас, — бормочет он в полголоса. — Я тоже пострадал от нацистского режима.
 
Затем герр Дильс вытаскивает из кармана толстый бумажник, торопливо перебирает многочисленные документы. Наконец он находит, что ему нужно, и слегка дрожащей рукой протягивает мне через стол бумагу старательно подклеенную на сгибах и, видно, часто бывающую в употреблении.
 
— Вот видите... У меня даже удостоверение есть, — говорит он мне, словно оправдываясь в чем-то.
 
Я мельком пробегаю бумагу глазами
 
В ней подтверждается, что предъявитель сего является жертвой нацизма и чуть ли не коммунистом. У меня снова мелькает неприятная мысль, что я попал по фальшивому адресу. Одновременно я чувствую, что адвокат чего-то боится и старается перед чем-то застраховаться.
 
— Герр доктор, откровенно говоря, в данный момент мне было бы приятнее иметь дело с самым отъявленным нацистом, — говорю я, протягивая бумагу назад.
— А кто порекомендовал меня Вам? — спрашивает нерешительно адвокат.
— Никто, — отвечаю я. — Я зашел к Вам наугад. Я руководствуюсь только одним соображением — я не могу доверять никому из моего окружения.
— Я полагал, что в Вашем лице я встречу человека, который в состоянии помочь мне, — продолжаю я. — С другой стороны, если по каким-либо причинам Вы не можете помочь мне, у Вас нет оснований вредить мне.
 
Адвокат сидит погруженный в раздумье. Наконец он приходит к какому-то заключению и обращается ко мне со следующими словами:
 
— А скажите, чем я могу быть гарантирован, что Вы... Он сосредоточенно вертит в руках карандаш и избегает смотреть мне в лицо. Затем, словно решившись, он поднимает глаза и с запинкой произносит: ...Что Вы не агент этого... этого ГПУ?
 
Мне режет ухо старое наименование знакомого учреждения. Видимо немцы ещё не знают нового имени. Несмотря на серьезность положения, вопрос адвоката заставляет меня невольно улыбнуться. То, чего я опасаюсь в других, — подозревают во мне самом. Я только пожимаю плечами и говорю:
 
— Мне ещё не приходилось думать об этом, герр доктор. Пока я думаю только о том, чтобы сохранить свою собственную голову от этого... ГПУ.
 
Адвокат сидит неподвижно и высказывает свои мысли вслух:
 
— Вы хорошо говорите по-немецки... Слишком хорошо... Потом все это так необычно... Он внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли, смотрит на меня, затем говорит:
— Ну хорошо. Я старый человек и знаю людей. Мне кажется, что Вы говорите Правду. Скажите, куда бы Вы хотели попасть?
— В американскую зону, — отвечаю я.
— Почему именно в американскую? — удивленно поднимает брови адвокат.
— Герр доктор, если человек уходит по политическим соображениям, то вполне естественно он ищет убежище у наиболее сильных врагов того режима, от которого он уходит.
— Да, но здесь английский сектор. У меня нет связей с американцами!
 
Я понимаю что это означает отказ и делаю последнюю попытку:
 
— Может быть Вы могли бы порекомендовать мне кого-либо из Ваших коллег, кто имеет связи с американцами?
— О, да! Это можно сделать, — отвечает адвокат и берется за телефонный справочник.
 
Он роется в поисках нужного ему адреса, затем тяжело поднимается из-за стола и направляется к двери со словами:
 
— Извините на минутку! Я напишу Вам адрес.
 
Адвокат выходит в переднюю
 
Я слышу как он разговаривает с секретаршей, как он обменивается фразами с другими ожидающими клиентами. Раздаются телефонные звонки. Кто-то приходит и уходит.
Медленно текут минуты. В нетопленой комнате холодно и я чувствую озноб. Глупое ощущение полной зависимости от порядочности или подлости абсолютно незнакомого человека. Я усаживаюсь поглубже в кресле, запахиваю плотнее пальто, опускаю правую руку в карман. Я спускаю предохранитель пистолета и направляю его дулом на дверь. Если на пороге появится советский комендантский патруль, я открою огонь, не вынимая руку из кармана.
 
Наконец, зябко подергивая плечами, адвокат снова входит в кабинет и протягивает мне узкую полоску бумаги с напечатанным на машинке адресом. Снова у меня мелькает мысль: — Что это — предосторожность или просто привычка немцев всегда пользоваться пишущей машинкой?!
 
Со сдержанным вздохом облегчения я покидаю кабинет адвоката и выхожу на улицу. В серых сумерках зимнего вечера шумят трамваи и автомобили, торопливо бегут люди. Каждый спешит домой, каждый имеет что-то, куда он идет. А я? Меня охватывает острое чувство одиночества. Я надвигаю шляпу на глаза и ныряю в темную дыру метро. После долгой езды и блужданий по ночным улицам Берлина я с трудом нахожу указанный мне адрес виллы на окраине города. Доктор фон Шеер занимает довольно высокий пост и мне не легко добиться личной аудиенции. Когда, наконец, мы оказываемся наедине в кабинете и я объясняю причину моего визита, доктор сразу же переходит к делу. Он вытаскивает из ящика стола и передает мне фотокопию документа, удостоверяющего что он связан по служебным делам с Советской Центральной Комендатурой. Передо мной знакомые печати и подписи. Я невольно делаю такую кислую гримасу, что доктор фон Шеер не может удержаться от улыбки.
 
— А чем я могу быть гарантирован, что Вы не агент этого... э-э-э?. — спрашивает доктор. Он подмигивает мне и дружески хлопает по колену
 
Мне не остается ничего другого как опять пожать плечами. Уже во второй раз я натыкаюсь на тот же вопрос. Доктор фон Шеер оказался деловым человеком. После короткой беседы, он согласился переговорить со знакомыми ему американцами и попросил зайти к нему за результатами через два дня. Попрощавшись с доктором, я направился домой. По пути в Карлсхорст я был не совсем уверен, что в этот момент доктор фон Шеер не звонит по телефону в Советскую Комендатуру, сообщая о моем визите. Прошло два дня. В назначенный срок, со смешанным чувством надежды на успех и одновременно в ожидании возможной засады, я снова вошел в кабинет доктора. Он коротко сообщил мне что переговоры окончились безрезультатно. Американцы не хотят вмешиваться в это дело. По-видимому, по той же причине:
 
— А чем мы можем быть гарантированы?
 
Поблагодарив доктора за его любезность, я ощупью спустился по ступенькам виллы и шагнул в темноту ночного Берлина. Снова я возвращаюсь в Карлсхорст. Я не могу пользоваться своей автомашиной с советскими номерами и мне приходится ездить на трамваях. Так и на этот раз я стою на площадке трамвая, среди суеты и давки возвращающихся с работы людей. На одной из остановок вблизи Контрольного Совета на площадку поднимается советский офицер и становится рядом со мной. Это пожилой человек добродушного вида с портфелем в руке. По-видимому он задержался на работе в Контрольном Совете и пропустил служебные автобусы. Глядя на знакомую форму, я ощущаю некоторое беспокойство. Вдруг офицер обращается ко мне по-немецки и спрашивает что-то. Я отвечаю ему так же по-немецки. Одновременно у меня больно сжимается сердце. Вот оно — начинается! Я уже не доверяю никому, я уже не решаюсь признаться, что я русский.
 
При пересадке из одной линии трамвая в другую, я брожу в темноте по мокрому грязному снегу. Неподалеку я различаю фигуру немецкого полицейского. Безо всякой определенной мысли я подхожу к полицейскому и спрашиваю у него где находится американский консулат. Полицейский видимо догадывается, что я не немец, и освещает меня с ног до головы фонариком. В послевоенной Германии иностранцы, не носящие военной формы или не имеющие союзного паспорта, являются самыми презренными и бесправными существами. Часто я видел на улицах Берлина эти бесцельно слоняющиеся фигуры, выброшенные на чужой берег остатки кораблекрушения. Полицейский принимает меня за одного из таких иностранцев и смотрит на меня с подозрением. Он привык что эти люди обычно держатся подальше от полиции.
 
— Мы не даем подобных справок, — отвечает он, наконец, и ещё раз освещает меня фонариком, колеблясь не спросить ли мои документы. Хорошо что он не спросил мои документы. Это избавило его от неприятной неожиданности. Пока что в моем кармане документы советского офицера, а немецкие полицейские обязаны отдавать честь советским офицерам.
Полицейский уходит, а в моей груди ещё раз поднимается сосущее чувство. Вот начало того пути, по которому я хочу идти.
 
Мои мысли переносятся назад
 
В первые дни после капитуляции, гуляя по Берлину, я часто надевал гражданское платье. Это давало своеобразное ощущение европейца среди европейцев. Иногда это приводило к неожиданным результатам. В то время в немецкой душе тесно переплетались прежнее высокомерие по отношению к другим нациям с паническим страхом перед русскими. Иногда меня принимали за остарбейтера. Взбешенный оскорбительной наглостью забывшегося юберменша, я предъявлял ему мое красное удостоверение личности с серпом и молотом, где я был изображен в военной форме. Затем я совал ему в ноздри дуло пистолета и спрашивал чем это пахнет.
 
Немец явно ощущал запах далекой Сибири. По немецким понятиям, где солдатский мундир считается почетней бобровой шубы, советский офицер в гражданском платье мог быть только одним — ужасным агентом ужасного ГПУ. Немец уже видел себя в компании сибирских медведей тоже с серпом и молотом на лбу. Побелев от страха, он слезно умолял меня пожалеть его фрау и маленьких киндер. Я пугался что с человеком сделается разрыв сердца, совал ему в рот сигарету и поспешно уходил. Мне было неприятно это сочетание безграничной наглости и раболепия. Теперь мне приходится вспоминать об этом. Там, куда я иду, у меня не будет ни пистолета, ни могущественного документа, определяющего сегодня мое место в жизни. Приехав в Карлсхорст и открывая ключом дверь моей квартиры, я слышу надрывающийся звон телефона. Это звонит кто-то из моих товарищей. Я не снимаю трубки. Я не хочу видеть никого. Я должен остаться один, чтобы подвести результаты и обдумать дальнейшее. Снова я хожу из угла в угол и не могу найти себе место. Итак, попытка войти в контакт с союзниками окончилась неудачей. В действительности все выглядит не так просто, как это кажется на первый взгляд. Единственный результат — теперь мне ясно, что я должен идти на свой собственный страх и риск.
 
Пытаясь войти в контакт с союзниками, я интересовался не столько формальным выполнением поставленной задачи, как принципиальной стороной дела. Мне известно что между американским военным губернатором Мак-Нарней и советским командованием существует секретное соглашение, по которому обе стороны взаимно обязуются выдавать дезертиров. Англичане более предусмотрительны и они не заключали подобного договора. Но эта предусмотрительность служит малой гарантией для человека, посвященного в обычаи военной разведки. Хотя я демобилизован и, таким образом, не являюсь дезертиром, одновременно с этим, у меня не написано на лбу, что я политический эмигрант.
 
Советские военные власти со своей стороны принимают соответствующие меры. Во всех случаях бегства советское командование обвиняет беглеца в тяжелых криминальных преступлениях и затем требует его выдачи на основании международной практики выдачи уголовных преступников. Близкое знакомство с подполковником Орловым (подполковник Орлов известен тем, что в 1948 году он росчерком пера отменил приговор советского Военного Трибунала по делу пяти берлинских юношей. Эти юноши были приговорены Военным Трибуналом к 25 годам каторжных работ каждый за срыв советского флага на Бранденбургских Воротах во время политической демонстрации. Приговор и его последующая отмена характерны для советской юстиции — сначала дать устрашающий приговор, а затем отменить его, использовав все в пропагандных целях), главным военным Прокурором СВА, позволяет мне хорошо разбираться в этих вопросах.
 
В таких условиях понятно, почему я пытался предварительно восстановить связь на Запад. Это естественно придет в голову каждому человеку. Но это внешняя сторона проблемы. Есть ещё и другая сторона, о которой я не подумал. Я хожу из угла в угол и мои собственные поступки последних дней начинают казаться мне непростительной глупостью. Я не должен терять чувства действительности. Категорическое сознание разрыва с прошлым слишком повлияло на меня. Я отрекся от своей жизни и как слепой котенок сунулся в новый мир. Болезненное отрицание одной половины мира породило во мне ошибочное представление, что вторая половина мира безупречна. Я должен трезво смотреть фактам в лицо.
 
Я считаю себя инженером и забыл о том, что я офицер советского Генштаба, прошедший высший шлиф кремлевской школы. Ведь с таким же успехом я могу сейчас вернуться в Москву и месяцем позже поехать заграницу в аппарат военного атташе — командовать целым штабом тайных агентов, покупать и продавать тех, у кого я сегодня ищу убежища. Я, не доверяющий всем и каждому, хочу доверия к себе! Кто поверит мне, когда я сам не знаю что со мной происходит. Я чувствую только одно — во мне лопнула пружина и механизм негоден. Разве я имею право на доверие? Я — заблудившийся сталинский волчонок?!
 
Шагая по комнате, я слышу слова:
 
— Непростительная глупость, товарищ Климов!
 
Я вздрагиваю и замечаю что эти слова я сказал вслух
 
Я хотел восстановить контакт с союзниками. Хорошо, что из этого ничего не получилось! Мне, больше чем кому-либо, должны быть известны общепринятые правила войны в темноте. Хорошо встречают лишь того, кто заслужил доверие. Как это доверие заслуживается, мне тоже хорошо известно. Человеком интересуются до тех пор, пока он может принести пользу. Если его считают достаточно глупым, то используют в пропагандных целях. После этого его выбрасывают на помойную яму. При случае беглецов обменивают на своих засыпавшихся агентов. Все это делается тихо и без шума. И я хотел идти по этому пути?
 
— Плохо Вы усвоили мои уроки, товарищ Климов! — звучит в моих ушах голос генерала Биязи.
 
Я знаю, что советская разведка под видом беглецов часто засылает на Запад своих агентов. Их маскируют так, что в течение долгих лет они не проявляют себя. Запад знает об этом. Правда, мне известна также инструкция, где в этих случаях, как правило, рекомендуется не пользоваться людьми русской национальности. С одной стороны русские возбуждают открытое подозрение, с другой стороны советская власть меньше всего полагается на советских людей. Но эта деталь неизвестна на Западе. И в таких условиях я, офицер советского Генштаба, хотел сказать, что я есть я?
Внутренний разрыв с миром лжи пробудил во мне болезненную тягу к правде. Я искал доверия. К чему мне их доверие? Мне нужно только одно — чтобы меня оставили в покое. Я не знаю, что я буду делать дальше. Я только отрекся от всего. У меня в душе пусто. Я должен иметь передышку, чтобы найти новое содержание жизни. Во мне всё больше и больше зреет решение — я должен исчезнуть, потерять лицо. До тех пор, пока я не найду нового лица.
 
Я подвел черту под мое прошлое. Я не думал о будущем. Первая попытка войти в контакт с другим миром заставляет меня задуматься о будущем. Я стараюсь привести в систему все стоящие передо мной возможности. Теперь я свободен от присяги и по правилам международной этики я свободен идти куда хочу. Я хочу отказаться от советского паспорта и стать бесподданным политическим эмигрантом. Если ты хочешь быть политическим эмигрантом, ты должен отказаться от советского паспорта и не отказываться от твоей страны. Это означает, что ты отказываешься от всякой правовой защиты могущественного государства. Ты стоишь голый и безоружный в том несовершенном мире, где считаются лишь с тем, кто силен — пусть это будет оружие в твоих руках, деньги в твоем кармане или танковые дивизии за твоей спиной. Сегодня Кремль восстановил против себя весь мир. Люди окружающего мира, затаив страх и недоверие, с лицемерной улыбкой будут пожимать руку тех, кто имеет советский паспорт, а свои бессильные чувства будут изливать на тебя, потому что у тебя этого паспорта нет. Это одно лицо эмиграции.
 
Жизнь на чужбине не легка. Я видел примеры. Я часто встречал в Берлине заслуживающих сожаления людей. Они говорили по-русски, но боялись разговаривать со мной. Иногда они охраняли мою автомашину около театра и были благодарны, когда я им давал пачку сигарет. Это второе лицо эмиграции. Конечно, есть другой выход — простой и легкий. Для этого нужно отказаться от своей страны, от своего народа, от самого себя — нужно врасти в новую среду, жить её содержанием и её интересами, я не обвиняю таких людей, но они не возбуждают во мне симпатии. Таковы для меня аспекты и возможности нового мира. Такова цена свободы! Глубоко за полночь хожу я по комнате. Мертвая тишина царит в доме. Спит Карлсхорст. Кругом необъятное море чужого мира. Я чувствую его холодное безразличное дыхание. Наконец, не раздеваясь, я ложусь на кушетку, засовываю пистолет под голову и засыпаю.
 
4
 
Проходит ещё несколько дней. Все это время я живу двойной жизнью. Первую половину дня я провожу в Карлсхорсте — сдаю служебные дела, оформляю бумаги для отъезда в СССР, выслушиваю поздравления и пожелания знакомых. Я вынужден делать вид человека, радующегося предстоящему возвращению домой, должен меняться адресами с обещанием писать из Москвы. Вторую половину дня я рыскаю по зимнему Берлину — навещаю моих немецких знакомых, незаметно зондирую почву. Мне нужно знать пути, которыми идут люди на Запад. День за днем проходит безрезультатно. Обычный срок оформления к отъезду — три дня. Я провел уже две недели.
 
Чем больше уходит время, тем тяжелее становится мне вести двойную игру. Я начинаю замечать, что мои нервы не выдерживают напряжения. Все чувства ненормально обострены. Знакомые, встретив меня на улице, спрашивают чем я болен. Я ссылаюсь на грипп. Я почти ничего не ем. Вид пищи вызывает во мне ощущение тошноты. Тело наполнено необычайной легкостью. Временами эта легкость переходит в припадки непреодолимой слабости. Незаметно для себя я засыпаю в трамвае или сидя за столом. С каждым днем мое пребывание в Карлсхорсте становится все опаснее. Мне приходится считаться с возможностью провала и принимать меры предосторожности. Советские офицеры в Германии часто собирали трофейное оружие. Также и у меня в доме целая коллекция оружия. Теперь я вспомнил о нём.
 
Я вытащил из угла шкафа немецкий автомат
 
Набив рожок патронами, я повесил автомат на вешалке у двери, прикрыв его шинелью. Поблизости я положил несколько запасных рожков и ящик с патронами. Это на тот случай, если меня попытаются арестовать на квартире. Затем я зарядил свой крупнокалиберный парабеллум, сохранившийся у меня ещё с фронта. На следующий день я поехал в окрестности Берлина и, заведя автомашину в заросли леса, начал методично, как на стрелковом полигоне, проверять оружие. Короткие автоматные очереди вспарывали морозную тишину зимнего вечера. Тяжелые пули парабеллума рвали сочное тело молодых сосенок. Осечки быть не должно! Все что угодно — но только не оказаться в беспомощном положении. Я не думал много, я боялся только одного — осечки. Так проходили дни. В один из этих дней, после очередных бесплодных блужданий по Берлину, я усталый и расстроенный вернулся поздно вечером домой. Меня охватила апатия. Видимо, мне не остается ничего другого, как идти на Запад вслепую, в надежде затеряться среди немецких беженцев.
 
Я сел за письменный стол. Мне не хотелось ни кушать, ни пить. Зато мне до боли хотелось иметь рядом с собой какое-либо живое существо, с кем я мог бы поделиться своими мыслями. Я чувствовал бесконечную усталость и опустошенность. Человек, потерявший лицо. Человек остался один. Я вспоминаю, что после поездки в лес я не почистил оружие. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, я принимаюсь за смазку пистолета. Это на время успокаивает меня. На столе раз за разом звонит телефон. Я не отзываюсь и продолжаю свое занятие. В окно смотрит черная ночь. Вся комната погружена в полумрак. Лишь на письменном столе горит яркая лампа под абажуром. В желтом пятне света холодно поблескивает маслянистое тело пистолета. Я бесцельно смотрю на безжизненный кусок металла и не могу отвести от него глаз. Мерцающий блеск притягивает меня к себе, зовет и подсказывает.
 
Я пытаюсь оторваться от пистолета и оглядываюсь кругом. Кругом меня тишина. В этой напряженной тишине мне чудится слабый шорох. Где-то совсем рядом. Я ищу этот звук и мое внимание привлекает согнутая темная фигура в углу письменного стола. Там на грани между светом и полутьмой сидит скорчившись черная обезьяна. Она сидит и смотрит на меня. Смотрит и шевелит губами.
Когда-то один из моих знакомых подарил мне большую бронзовую статуэтку. На квадратном пьедестале черного мрамора набросаны кучей свитки пергамента, книги и реторты — материальные символы человеческой мысли. На всем этом с важным видом восседает на корточках отвратительная звероподобная обезьяна. Она держит в волосатой лапе хрупкий человеческий череп и созерцает его с тупым любопытством. Гений скульптора воплотил в бронзе всю тщетность человеческих стремлений. Я поставил статуэтку на письменный стол и редко обращал на нее внимание.
 
Теперь я смотрю на черную обезьяну и вижу что она шевелится. Одновременно в моей голове мелькает досадливая мысль — у меня начинаются галлюцинации. Я стараюсь отвлечь свои думы в другую сторону, но черная обезьяна не дает мне покоя. Я пытаюсь думать о прошлом. Ещё раз перед моими глазами проходят годы войны, Красная Площадь и Кремль. Ещё раз в моих ушах звучит волчий вой возбужденных чувств. — Первый из первых, среди лучших из лучших... — звучит издалека.
 
— Завтра ты будешь последний среди последних, побежденный среди побежденных, — звучит где-то совсем рядом.
 
Я поворачиваю голову. Это черная обезьяна смотрит на меня и шевелит губами. Я пытаюсь думать о будущем. Передо мною открывается серая пустота, где я не вижу ничего. Там я должен буду отказаться от всей своей жизни, потерять лицо, уйти в ничто. Уйти в ничто... Может быть это можно сделать как-нибудь проще? Я смотрю на мерцающее маслом тело пистолета, протягиваю руку к нему и машинально играю предохранителем. Белая точка — красная точка. Теперь нажать спуск. Совсем просто...
 
— Посмотри — у тебя грязные пальцы, — шепчет черная обезьяна. — Завтра тебя найдут грязным и небритым.
 
Я смотрю на свой палец, играющий на предохранителе, и вижу грязь под ногтями. Последние дни я сплю не раздеваясь и забываю следить за собой. Я встряхиваю толовой. Пустота и одиночество оказываются тяжелее, чем я это мог предполагать. Я должен продержаться до конца. Осталось ещё немного. Так или иначе, скоро все решится. Меня угнетает пустота этих дней. Всю жизнь я служил долгу — и сомневался в нём. Я считал что долг есть производное веры в непогрешимость основного принципа — и я упорно искал это рациональное зерно. Сегодня я убежден в ложности основного принципа. Сегодня я потерял веру. Что дальше?
 
— Ты не потерял, а нашел, — шепчет мне черная обезьяна. — В отрицании прошлого ты нашел свое настоящее убеждение и тебя мучает чувство настоящего долга.
 
Ещё раз я переношусь мыслями назад и воспоминаю с каким нетерпением ожидал я конца войны, как страстно мечтал я о мирной жизни. И вот теперь, когда я могу уйти в эту мирную жизнь, когда исполняется моя голубая мечта — я бросаю все и ухожу в обратную сторону. Почему? Я подсознательно чувствую, что причина лежит в нависшей опасности новой войны. Я чувствую что если бы не это обстоятельство, то я, вопреки всему, все-таки вернулся бы на родину и продолжал бы делить с ней все радости и печали. Возможность войны будит во мне глубокие и противоречивые чувства.
 
Какая здесь связь?
 
В тишине комнаты я слышу шепот. Черная обезьяна опять шевелит губами. Она шепчет мне: — Есть чувства, которые лежат так глубоко в сердце, что ты сам не решаешься признаться в них. Судьба Германии перед твоими глазами. Теперь ты убежден что твою родину ожидает подобное будущее. Ты знаешь преступников, которые ведут твою родину к гибели, и не хочешь быть соучастником этого преступления. Ты уходишь сегодня, чтобы бороться с ними в твоем завтра. Ты не хочешь признаться в этих мыслях — они кажутся тебе изменой. Помни, что если два отрицательных понятия перекрываются, то результат получается положительный. Измена изменнику — это верность основному принципу. Убийство убийцы — это только добродетель.
 
От угасающего окурка я прикуриваю новую сигарету и откидываюсь назад в кресле. Во рту неприятный Горький привкус. Бронзовые утята на мраморной пепельнице утопают в куче окурков. По комнате ползет холодная тишина. В этой тишине монотонно звучат слова черной обезьяны:
 
— Свободу и родину мало любить — за них нужно бороться. Ты не видишь иной возможности борьбы, как уйти в другой лагерь и бороться оттуда. Это твой путь к Родине!
 
5
 
На семнадцатый день я получил пограничный пропуск. Он был помечен конечной датой. В течение следующих трех дней я обязан пересечь границу Советского Союза в Брест-Литовске. Во всяком случае, я не могу оставаться в Карлсхорсте больше трех дней. Над Берлином опускались вечерние сумерки, когда в этот день я заехал к знакомому немцу, директору одного из заводов, где мне часто приходилось встречаться с ним по служебным делам. Во время этих встреч я нередко вел с директором довольно откровенные беседы на политические темы. Так и в этот вечер у нас завязался разговор о будущем Германии. В разговоре я высказал свое мнение, что немцы слишком радужно смотрят на будущее.
 
— Вы недооцениваете внутренней опасности, — сказал я, — Вы слепо ждете конца оккупации. Даже если советские войска уйдут из Германии, это мало изменит положение. Предварительно Германия будет связана по рукам и по ногам, продана оптом и на долгое время.
— Кем? — спрашивает директор.
— Для этого существует СЕД и народная полиция.
 
Я знал, что с недавнего времени директор является членом СЕД и что мои слова для него не совсем приятны. Он посмотрел на меня искоса, помолчал некоторое время, затем сдержанно произнес: — Многие из членов СЕД и народной полиции в глубине души думают совсем не то, что хотят оккупационные власти.
 
— Тем хуже, если они думают одно, а делают другое.
— Пока у нас нет другого выхода, герр обер-инженер. Но когда наступит решающий момент, поверьте мне, СЕД и народная полиция будут делать не то, на что надеется Москва.
— Желаю Вам успеха, — улыбнулся я.
 
После некоторой паузы, желая перевести разговор на другую тему, директор спрашивает:
 
— Ну, а как у Вас идут дела?
 
Усталый и промерзший, я только безнадежно махнул рукой и вздохнул:
 
— Я уезжаю в Москву...
 
Директор видимо улавливает разочарование в моем голосе и смотрит на меня удивленно:
 
— Разве Вы не рады возвращению на родину? На Вашем месте я...
— Я готов поменяться с Вами местами, — говорю я.
 
Директор снова бросает на меня взгляд и истолковывает мои слова по своему.
 
— Так значит Германия нравится Вам больше, чем Россия? — спрашивает он.
— Она могла бы нравиться мне, если бы я не был советским офицером — отвечаю я уклончиво.
— Победители завидуют побежденным... — задумчиво качает головой директор.
 
Он встает и начинает ходить по комнате, обдумывая что-то. Затем он резко останавливается напротив меня и говорит:
 
— А почему бы тогда Вам не остаться здесь?
— Где — здесь? — спрашиваю я равнодушно.
— Да поезжайте в другую зону! — восклицает директор. Он разводит руками, удивляясь, что я не могу додуматься до такой простой вещи.
— Разве это так просто? — спрашиваю я, внутренне насторожившись, но сохраняя безразличный вид.
 
Директор долгое время молчит. Затем, видимо решившись, он обращается ко мне, слегка понизив голос:
 
— Герр оберинженер, если только Вы захотите остаться в Германии, то нет ничего проще, как перейти зеленую границу. Движением руки он изображает всю легкость перехода границы.
Я ещё более настораживаюсь и спрашиваю: — Да, но как на это посмотрят американцы?
Директор делает пренебрежительный жест:
 
— А-а-а... Плюньте на этих свиней. Они нисколько не лучше, чем... Он прикусывает язык.
 
Я невольно улыбаюсь. Мне начинает казаться, что директор и член СЕД любыми путями хочет уменьшить Советскую Армию на одну боевую единицу. Вместе с тем, я хорошо знаю директора и у меня нет оснований опасаться провокации с его стороны. Я сижу молча. Если ему так хочется соблазнить меня, пусть расскажет побольше.
 
— У меня много знакомых в Тюрингии, — продолжает директор. — Если Вы пожелаете, я могу дать Вам рекомендательные письма к надежным людям. Они помогут Вам перейти на ту сторону.
— А как с документами? — спрашиваю я.
 
Директор пожимает плечами:
 
— Сегодня каждый третий человек живет по фальшивым документам.
— А где достать такие документы?
— У меня есть один знакомый человек. Он будет рад помочь Вам достать документы. При этих словах директор слегка улыбается и добавляет:
— Кстати, этот человек — офицер народной полиции.
 
Наконец я решаюсь открыть свои карты
 
Я меняю тон. Мои слова звучат тяжело, почти сурово.
 
— Герр директор, — говорю я. — Вы не осудите меня за мою сдержанность! Дело, о котором мы говорим, уже давно решено. если бы я не встретил Вас, мне не оставалось ничего другого, как идти на Запад своими средствами.
 
Директор молчит некоторое время, затем говорит:
 
— Уже и раньше, встречаясь с Вами по деловым вопросам, я чувствовал что Вы не такой, как другие. Тем только одно — давай, давай!
 
Последние слова он произносит по-русски. Вспоминая наши предыдущие деловые встречи по вопросам демонтажа и репараций, я не совсем уверен в искренности его слов. Мы обсуждаем все подробности. На тот случай, если мне придется задержаться в Берлине или на случай проверки в дороге, директор обещает достать мне немецкие документы. Договорившись встретиться на другой день, я покидаю дом директора и выхожу на улицу. Кругом так же темно и так же пронизывающе холодно, как и два часа тому назад. Но теперь я не ощущаю холода и воздух напоен для меня живительным ароматом. На следующий день я снова встречаюсь с директором. С чисто немецкой точностью он кладет передо мной на стол бланк немецкой кеннкарты. У окна стоит молодой белокурый немец с военной выправкой. Директор представляет нас. Два человека в гражданском пожимают друг-другу руки и по привычке щелкают каблуками.
 
Мы заполняем кеннкарту. У меня невольно появляется горькая усмешка, когда я смотрю на мое новое имя. Так звали когда-то мою немецкую овчарку. В первый раз в жизни я делаю дактилоскопический оттиск пальцев. На мою фотографию ложится немецкая полицейская печать. Мне невольно кажется, что немец, положив печать, смотрит на меня уже по другому. Любезность офицера народной полиции простирается так далеко, что он готов ехать вместе со мной до границы. Он уже взял на несколько дней отпуск. Одновременно он хочет проведать своих родственников в Тюрингии.
 
На всякий случай я решаю взять с собой в дорогу одно из моих прежних командировочных удостоверений в Тюрингию — для выполнения специальных заданий маршала Соколовского. Кроме того у меня есть мои офицерские документы. Если по дороге будет проверять немецкая полиция, они увидят советские документы — это действует на немцев, как змея на кролика. Если будет проверять советский патруль — в машине будет сидеть человек, потерявший лицо. Мы договариваемся, что завтра в час дня мой новый знакомый подъедет к Карлсхорсту на автомашине и позвонит мне по телефону. Когда я прощаюсь с директором, он спрашивает меня:
 
— А почему, все-таки, Вы, советский офицер решили покинуть Советский Союз?
— Потому же, почему Вы, член СЕД, решили помочь мне, советскому офицеру, — отвечаю я и крепко жму ему руку.
 
6
 
Утром следующего дня я вскочил на ноги ещё в полутьме. Я ощущал необычную энергию и прилив сил. Сегодня я во чтобы то ни стало должен покинуть Карлсхорст. Уже двадцать дней прошло с того дня, как я получил роковой приказ. Дата пограничного пропуска помечена сегодняшним днем. В этот день я должен быть в Брест-Литовске. Если меня сегодня застанут в Карлсхорсте, мне трудно будет объяснить причины моего пребывания здесь. Каждая лишняя минута в Карлсхорсте увеличивает висящую надо мной опасность.
 
На сегодня я заказал билет и место в московском поезде. Перед тем как покинуть Берлин, я остановлюсь на Силезском вокзале и зарегистрирую свой отъезд у военного коменданта. Теперь мне необходимо оставить квартиру в таком состоянии, как это соответствует человеку, уезжающему в Москву.
 
Я начинаю последние приготовления
 
Я разжигаю печь и уничтожаю содержимое письменного стола. Мною владеет необъяснимое чувство внутреннего освобождения. Летят в печь пачки документов и удостоверений с печатями СВА. Тают в огне фотографии — на фоне разрушенного Рейхстага, среди мраморных статуй аллеи Победы в Тиргартене, вместе с маршалом Жуковым и генералом Эйзенхауэр на взлетном поле Темпельгофа. Рассыпаются черным пеплом письма дорогих и близких людей. Дымом разлетаются последние духовные связи с прошлым. Я охвачен жаждой уничтожения. Чувство отречения ото всей своей жизни и абсолютная пустота в будущем оставляют во мне лишь одно болезненное желание — уничтожить все своими собственными руками. Мне не приходит в голову, что когда-нибудь эти документы могут понадобиться мне, что лучше было бы оставить их где-нибудь на хранение. Мне абсолютно безразлично, что будет со мной в будущем. Сегодня я человек, потерявший лицо — без прошлого, без имени, без родины.
 
— Ну, так — похороны викинга считать законченными! — говорю я сам себе, бросая в огонь последние бумаги.
 
Я сажусь за письменный стол и пишу последние письма, которые я брошу в почтовый ящик Карлсхорста. Вероятно никогда в жизни я не буду больше иметь возможность писать этим людям. В письмах всего одна короткая строчка "Сегодня выезжаю в Москву, последний привет" и подпись. По моей подписи в частных письмах всегда можно судить о моем настроении в данный момент. Сегодня подпись ясна, тяжела и сурова, как приговор. Люди поймут все по подписи.
 
Я рассчитал в уме все возможные варианты провала и все, что нужно будет делать в каждом случае. Оружия и патронов у меня достаточно. Единственное, что я твердо знаю — живым я в руки не дамся.
Этим утром я особенно тщательно выбрился и оделся, даже надушил носовой платок. В этот день мне понятен обычай моряков, одевающих чистое белье и лучшую форуму, идя в последний бой. Я вспоминаю фронтовые дни — там я был грубым закаленным солдатом, не знающим что такое нервы. Сегодня, в первый раз в жизни, я чувствую внутри что-то, что называется душой.
 
Долгие дни внутренней борьбы, мучительные поиски выхода, сознание постоянной опасности не прошли бесследно. Сегодня я чувствую что мои нервы на грани, что это последняя вспышка. Я знаю, что в определенный момент последует разрядка и реакция. Толькобы дотянуть до границы — а там лечь и закрыть глаза. Там мне будет все безразлично. Так или иначе — там я буду живым трупом.
Я смотрю на часы и у меня мелькает тревожная мысль — что если мой проводник передумает или испугается ехать в берлинский Кремль. Тогда мне не остается ничего другого, как выйти из дома и, засунув руки в карманы, идти на Запад по карте. Так или иначе, сегодня все должно решиться. Это сознание успокаивает меня.
 
В накинутом пальто я хожу из угла в угол. В комнате пусто и холодно. Звук шагов раздается непривычно громко по голому полу. Часы бьют двенадцать. До телефонного звонка остался ещё час. Теперь я не думаю ни о чем. Я только жду телефонного звонка. Внезапно в напряженную тишину врывается резкий звонок в передней. Я останавливаюсь и слушаю. Я уже несколько дней не отзываюсь на звонки и не открываю двери. Звонок снова звучит — долго и требовательно. Значит кто-то знает, что я дома. Я опускаю правую руку в карман пальто и опять слушаю. Звонок звучит ещё резче, ещё требовательнее. Деланно неторопливым шагом, не вынимая руки из кармана, я выхожу в переднюю. Левой рукой я открываю дверь — и моя правая рука крепче охватывает рукоять пистолета.
В сером полусвете зимнего дня передо мной стоит человек в форме МВД. Я смотрю на него невидящими глазами и чувствую как дуло пистолета поднимает подкладку кармана. Человек стоит молча и не шевелится. Я делаю над собой усилие и смотрю в лицо человека. До моего сознания медленно доходит, что передо мной Андрей Ковтун. Он не заходит, как обычно, а стоит неподвижно, словно не решаясь. Так проходит несколько мгновений.
 
— Можно к тебе? — говорит, наконец, Андрей
 
Я молчу. Откуда он узнал, что я ещё здесь? Зачем он пришел? Я не хочу чтобы кто-нибудь видел сейчас мою квартиру. Здесь много мелочей, несоответствующих для человека, уезжающего в Москву. Я ещё раз смотрю на Андрея. Во всей его фигуре застыла необычайная молчаливая просьба.
 
— Заходи! — говорю я коротко.
 
Я отступаю в сторону так, что ему можно пройти только в кабинет
 
Он идет вперед и старается не смотреть по сторонам. Походка у него вялая и неуверенная. Бросив взгляд на лестницу, я закрываю дверь, поворачиваю ключ в замке и кладу его в карман. Тяжелый пистолет бьет меня по бедру. Я перекладываю его во внутренний боковой карман. Андрей грузно опускается в свое обычное кресло. Я не знаю о чем нам говорить и, чтобы делать что-то, включаю электрический камин. При этом я бросаю взгляд за окно и убеждаюсь, что машина Андрея пуста.
 
— Так ты уезжаешь? — чужим голосом оговорит Андрей.
— Да.
— Когда?
— Сегодня.
— Значит ты не хотел проститься со мной?!
 
Наступает неловкая пауза. Андрей не ожидает моего ответа. Он закидывает голову на спинку кресла, смотрит в потолок, потом закрывает глаза. Он сидит в шинели и фуражке, даже не сняв перчаток. Только теперь мне приходит в голову, что мы не пожали друг другу руки. Я бросаю взгляд на часы, на телефон, затем снова смотрю на Андрея. После нашей поездки в Москву я очень редко встречался с ним. Мне казалось, что он сам избегает этих встреч. Теперь мне бросается в глаза как изменился Андрей за это время. Лицо его осунулось, постарело, скулы обтянуты блестящей кожей. На лице застыло выражение, какое бывает у неизлечимо больных людей. На всей его фигуре лежит печать безнадежной усталости. Проходят минуты. Андрей сидит не шевелясь и не открывая глаз. Я смотрю через окно на улицу и бесцельно выстукиваю по полу.
 
— Может быть я мешаю тебе? — спрашивает Андрей тихо. В первый раз я слышу в его голосе неуверенность, почти беспомощность.
 
Меня охватывает чувство жалости. Я вижу что от Андрея осталась одна оболочка. И, вместе с тем, я не доверяю ему, мне не дает покоя его форма МВД. Я щупаю ключ в кармане и мельком гляжу на улицу. Если в этот момент за мной придут — я выпущу первую пулю в Андрея. В этот момент в передней снова раздается звонок. Звонок короткий и нерешительный. Так неуверенно может звонить лишь незнакомый. Я иду в переднюю и открываю дверь. Передо мной стоят на пороге две маленьких безмолвных фигурки. Я вижу бледные детские лица и синие замерзшие ручонки. Это дети беженцев.
 
— Клепа... — непривычно звучит русское слово из уст немецких детей. — Клепа... — ещё тише повторяет вторая фигурка. В глазах детей нет ни просьбы, ни ожидания — только детская беспомощность. Судорога перехватывает мне горло. Жалкие фигурки кажутся мне видением того мира, куда я иду.
 
Я молча делаю детям знак войти, нахожу на кухне мой старый солдатский мешок и набиваю его тем, что оставалось в доме. Взявшись за лямки, дети с трудом тащат мешок к двери. Я провожаю их.
Закрывая дверь, я слышу за моей спиной невнятное бормотание Андрея: — Это не спроста... Это знамение... Я удивленно смотрю на него. Он опускает голову и, избегая встречаться со мной взглядом, шепчет:
 
— Их Бог послал.
 
Дети уходят. Андрей снова опускается в свое кресло. Стрелки часов показывают половину первого. Я вспоминаю, что я ещё ничего не ел сегодня. Я должен иметь силы на дорогу. Я делаю несколько бутербродов и, преодолевая чувство тошноты, заставляю себя есть. Вторую тарелку я ставлю перед Андреем. Перегибаясь через стол, я замечаю что глаза Андрея устремлены на меня со странным выражением. Они устремлены в одну точку. Я следую его взору. Пола моего пальто распахнулась и из внутреннего кармана выглядывает рукоять парабеллума. Я ощущаю как во рту у меня становится сухо. Советские офицеры при демобилизации в Советский Союз обязаны сдавать все имеющееся у них оружие. Попытка провезти оружие через границу карается самыми суровыми наказаниями. Поэтому никто не едет домой с пистолетом в кармане. Майор Государственной Безопасности должен знать это лучше, чем кто другой. Незаметным движением я запахиваю пальто и искоса смотрю на Андрея. В его зрачках нет удивления и лицо совершенно спокойно. По комнате ползет гнетущая тишина и холод. Стрелки часов приближаются к назначенному часу.
 
— Мы, наверное, не увидимся с тобой больше, — нарушает тишину голос Андрея.
 
Его слова звучат не как вопрос, а как ответ собственным мыслям
 
— ...и ты не хотел проститься со мной, — говорит Андрей и в его голосе слышится грусть.
 
Я молчу и делаю вид, что не слышу его слов.
 
— Всю жизнь я не доверял тебе, — медленно и тихо звучат слова моего друга детства. — Когда я поверил тебе — ты не доверяешь мне...
 
Его слова режут мне по сердцу, но я не могу ничего ответить. Я знаю только одно — сейчас будет телефонный звонок и если кто станет мне на пути — я буду стрелять. Если это будет Андрей — я убью его. На секунду мой мозг пронизывает мысль — откуда Андрей узнал, что я здесь, что я уезжаю сегодня. За эти долгие дни было много возможностей... Может быть он узнал это по своей служебной линии? Может быть у него в кармане ордер на арест? Усилием воли я гоню от себя эти мысли, встаю и хожу по комнате.
Словно в ответ моим мыслям слышится голос майора Государственной Безопасности:
 
— Не сердись, что я пришел к тебе...
 
Как капли воды тикают часы. И тихо, едва слышно, звучат слова Андрея:
 
— если бы не пришел я, к тебе пришли бы другие...
 
Я хожу по комнате, время от времени бросая взгляд на часы.
 
— Может быть тебе нужна моя машина? — спрашивает Андрей.
— Нет. Спасибо...
— Так ты, значит, уходишь, а я остаюсь, — звучит голос майора Государственной Безопасности. — Я принесу больше пользы, оставаясь на своем посту... Если когда будешь меня вспоминать, Гриша, помни... я делаю, что могу.
 
Снова в холодной комнате повисает тишина
 
В окно смотрит пасмурный зимний день. Ясно слышно тиканье часов.
 
— Может быть ты оставишь мне что-нибудь на память? — нарушает тишину голос Андрея. Он звучит до странности неуверенно, почти жалобно.
 
Я оглядываюсь кругом в пустой комнате. Мой взгляд останавливается на черной обезьяне, скорчившейся на письменном столе. Я пристально смотрю на нее, словно ожидая, что она пошевелится.
 
— Возьми это! — киваю я головой на бронзовую фигуру.
— Над миром сидит черная обезьяна, — бормочет Андрей. — Так вот стремишься к хорошему, чистому... А потом видишь, что все это грязь...
 
Как выстрел пистолета звенит телефон на столе. Я сдерживаю свою руку и не торопясь снимаю трубку. Издалека слышится голос:
 
— Der Wagen ist da!
— Jawohl! — отвечаю я коротко.
— Ну... Я должен ехать! — говорю я Андрею.
 
Он с трудом поднимается с кресла, деревянным шагом идет в переднюю. Я следую за ним. С усилием, как-будто он смертельно устал, Андрей оправляет измятую шинель. Воротник шинели зацепился за золотой погон кителя и не дает натянуть рукав. Андрей смотрит на погон. Затем он с такой силой рвет шинель, что погон с треском ломается.
 
— Крылья... холопа! — медленно и тяжело падают в тишине слова Андрея. Он произносит их с такой непередаваемой горечью, что я невольно содрогаюсь.
— Желаю тебе счастливого пути! — говорит Андрей и протягивает мне на прощанье руку.
 
Я пожимаю его руку. Он смотрит мне в глаза, хочет сказать что-то, затем только ещё раз крепко встряхивает мою руку и спускается по ступенькам. Я смотрю ему вслед, но он не оборачивается. Я стою и слушаю, как замирает вдалеке шум автомашины. Проходит несколько минут. Время идти мне. Я уже раньше отдал ключи от квартиры и мне остается только захлопнуть дверь. Я немного задерживаюсь на пороге, затем с силой хлопаю дверью. Пробую ручку. Дверь закрыта накрепко. Пути назад нет.
 
Я поворачиваюсь и иду навстречу будущему...

Содержание

 
www.pseudology.org