|
М. Г. Ярошевский |
|
| Сталинизм и судьбы советской науки | |
|
Сталинизм, принесший неисчислимые беды народам,
оказал пагубное влияние и на судьбы науки.
Ее представляли потомки и древних дворянских
родов, и крепостных, и духовных лиц, и тех, кто был лишен права жительства в
столичных центрах. Но при всех различиях в родословной она была исполнена
предощущением великих перемен, сулящих переустройство народной жизни на
началах разума и социальной справедливости. В грозной атмосфере предреволюционных лет, насыщенной флюидами грядущих потрясений, формировались такие личности, как К.Э.Циолковский и В.И.Вернадский, П.А.Флоренский и М.М.Бахтин, Л.С.Выготский и Е.Д.Поливанов, братья Вавиловы и В.Н.Ипатьев, А.Е.Ферсман и Н.Д.Кондратьев, А.А.Богданов и А.К.Гастев, А.Л.Чижевский и Н. К. Кольцов, А.В.Чаянов и Л.С.Термен, А.А.Любищев и Л.С.Берг и многие другие из тех, чье творчество определило уникальность ряда направлений будущей советской науки.2 2
При всех различиях их роднил духовный
«знаменатель». В ситуации прорыва к новым социальным формам они остро
ощущали резкое ускорение ритмов истории во всех проявлениях бытия человека в
мире, в том числе и в мире идей. Созвучно этим ритмам зов будущего рождал их
пионерские исследовательские проекты.
Сплав гуманизма с верой в мощь науки стал для
них «магическим кристаллом», сквозь который виделось грядущее величие
страны, призванной повести за собой человечество. Это были, говоря словами
Блока, дети «страшных лет России», энергия которых сублимировалась в мощные
взрывы научного творчества, в силу чего в 20-е гг. в русской науке занялась
пора возрождения.
Одни были сосланы, расстреляны, сгнили в
лагерях, другие – затравлены идеологической инквизицией, третьи – загнаны в
«шарашки», четвертые оказались без учеников, попавших в несметное число
«врагов народа», пятые спасались бегством в эмиграцию. Перед нами
беспрецедентный в истории человеческой культуры феномен репрессированной
науки. Речь должна идти не только о репрессированных ученых, но и о репрессированных идеях и направлениях, научных учреждениях и центрах, книгах и журналах, засекреченных архивах. Одни дисциплины запрещались: генетика, психотехника, этология, евгеника, педология, кибернетика. Другие – извращались. Например, история. 3
А кто возьмется определить ущерб, который нанес
сталинский диктат экономической науке? Третьи – деформировались. Вся
физиология была сведена к схоластически истолкованному учению И.П.Павлова, а
в психологии было наложено вето на изучение бессознательных душевных
явлений. В «незапрещенных» науках каралась приверженность теориям, на
которые падало подозрение в идеализме.
Гражданственность истреблялась. Крушились
нравственные нормы, а с ними и высшая научная ценность – истина, ибо
истинным надлежало считать предписанное верховным Умом и его идеологическими
органами-щупалами. Критичность, служащая непременным условием творческого
поиска, всегда ведущегося в условиях неопределенности и риска, становилась
одиозным качеством ученого. Феномен репрессированной науки имеет свою историю, «вписанную» в историю страны. Его укорененное в надежных документах изучение – непременное условие воссоздания истории советской науки во всей ее полноте и доподлинности. Доныне эта история изображалась односторонне, со множеством прочерков и пресловутых «белых пятен». И это неудивительно. Ведь авторы исторических описаний (историографы) – также дети своего времени, подвластные его идеологическим императивам, определяющим и видение прошлого. Они внесли немалую лепту в создание иллюзий об этом прошлом. Так, Сталиным была отведена историкам науки важная роль в затеянной им кампании борьбы с «космополитизмом». Кампания предписывала фальсифицировать пути русской науки, отъединить ее от мировой, утвердив ее приоритет в любых начинаниях и открытиях. Тем самым такая дисциплина, как историография, призванная предельно честно отображать события былого, превращалась в компонент репрессированной науки.
Адекватно реконструировать прошлое отравленная
сталинизмом историография не могла. Между тем, как известно, знание о
прошлом служит непременным условием понимания не только того, откуда мы
идем, но и с чем следует идти в будущее. Я уже отметил, что в предреволюционные годы формировалось особое поколение русских интеллектуалов. Об их восприятии 1917 г. сказано Хлебниковым: «Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы, и мы, с нею в ногу шагая, беседуем с небом на ты». Из тех, кто «беседовал с небом на ты», вышли будущие творцы советской науки.
В условиях гражданской войны, голода, эпидемий,
лишений, проявлений беззакония волна эмиграции подхватила часть молодых
умов, впоследствии прославивших за рубежом русское имя (таких как
И.И.Сикорский, В.К.Зворыкин). Однако большинство людей науки не оставили
родину и на их долю выпали все тяготы начала новой эпохи в ее истории.
Крушение прежних социальных устоев стало для них
импульсом к творчеству во имя спасения русской культуры от гибели. «Мы
считали Октябрьский переворот, – вспоминал проф. М.И.Неменов, – огромным
стихийным процессом, который грозил не оставить камня на камне от нашей, и
без того бедной, культуры. Мы поэтому считали, что долг интеллигенции пойти
рука об руку с Советской властью в деле восстановления и нового
строительства. Только посвятив все свои силы созидательной работе,
российская интеллигенция могла бы уменьшить неминуемую разруху, которую
несет с собою всякая революция».4
Именно этот социальный мотив спасения своей
Родины как цивилизованной страны подвинул проф. Неменова и его сотрудников
на создание научного института, работа которого вышла на столь высокий
уровень, «каким обладает не всякая европейская страна».6 Притом исследования
велись в немыслимых для западных ученых условиях. «Голодные, оборванные,
окоченевшие от холода в нетопленных квартирах, не получая в течение ряда
месяцев своего нищенского жалованья, часто падая в обморок от истощения, они
крепко держали знамя нового института».7
Опыт гражданской войны говорил о важной роли
военных специалистов в строительстве и успехах Красной Армии, хотя в
отдельных случаях среди них оказались предатели. Напоминая об этом, Ленин
писал: «Спеца военного ловят на измене. Но военспецы привлечены все и
работают. Луначарский и Покровский10 не умеют ,,ловить своих спецов и,
сердясь на себя, срывают сердце на всех зря»." Речь шла о дифференцированном
подходе к профессуре, в среде которой многие предпочли саботаж.12 Если такие интеллектуалы, как Луначарский и Покровский, «срывали сердце на всех», то что уже говорить о руководителях, менее близких науке и просвещению. На II съезде партии Ленин, критикуя Е.А.Преображенского, требовавшего не делать никаких уступок профессорам как «представителям не нашего класса», сказал: «Если так начать управлять партией, то это приведет нас, наверное, к гибели».13
В этом выражалась его непреклонная убежденность
в том, что нет другого материала для создания новой культуры кроме
взращенного прежней. «А эта наука, техника, искусство – в руках специалистов
и в их головах».14
В их числе был всемирно прославленный акад.
И.П.Павлов, который, приветствуя февральскую революцию, к Октябрьской
относился резко враждебно. В апреле 1917 г. он, напомнив, что «за Великой
французской революцией числится и великий грех – казнить Лавуазье», писал:
«Теперь нельзя бояться такой демократии, которая забыла про вечно
царственную роль науки в человеческой жизни».16
Касаясь этого периода, П.Л.Капица писал о том,
что Павлов «без стеснения в самых резких выражениях критиковал и даже ругал
руководство, крестился у каждой церкви, носил царские ордена, на которые до
революции не обращал внимания».18 Тем не менее Ленин, игнорируя
социально-политическую позицию Павлова, делал все возможное, чтобы
обеспечить ему хорошие условия для работы. (Было издано постановление
Совнаркома о льготах для И.П.Павлова!).19 Эти обращения говорят о социальной позиции ученого, память о великом гражданском мужестве которого в истории советской науки и общества будет храниться не менее прочно, чем память о его научных достижениях этого периода. Мужество заключалось в том, что Павлов не только ходатайствовал об отдельных репрессированных лицах (это делали и некоторые другие ученые – Вернадский, Капица).
В своих письмах в правительство он изобличал всю
систему разгоравшегося Большого террора, на что никто из советских ученых
никогда не решился. Возможно, если доверять свидетельству близкого семье
Павлова проф. В.С.Галкина, это стоило ему жизни, так как у выздоравливавшего
Павлова по непонятной причине заменили врачей. Этот процесс бюрократизации приобрел в годы сталинщины невиданные в истории масштабы. Научная бюрократия, изначально враждебная инакомыслию, подавляя свободу творчества, культивировала «спокойное и застойное» мышление. Прошло то время, когда лица, на которых была возложена реализация научной политики, исповедовали идею непосредственной связи между наукой и революцией.
Открывая в 1921 г. Первый всероссийский съезд
научных работников, Луначарский сказал: «Немыслимо себе представить истинную
науку, отделенную от революции, и революцию – от науки, ибо очень много
существенных общих признаков в научном и революционном искании: свобода
исканий, свобода методов, свобода творчества, смелый и решительный анализ и
эксперимент – как моменты присущие всякой творческой науке. Те же моменты
присущи революции».23
Не скупилось государство в расходах на науку и в
последующие времена. Однако из научного сообщества вытравливался тот дух
свободы исканий и устремленности к дерзновенным решениям, который некогда
роднил революцию и науку. Эффектом такого родства был стремительный подъем
советской науки на рубеже 20-х гг. Известны отдельные прецеденты преследования ученых в 1920–1921 гг. за участие в контрреволюционных организациях. Под суд ревтрибунала попали зачисленные в члены московского «Тактического центра» биолог Н.К.Кольцов, экономист Н.Д.Кондратьев и др., которых тогда же амнистировали. Трагично завершилось петроградское «дело Таганцева». Большая группа профессоров, инженеров и преподавателей была расстреляна по обвинению в организации заговора с целью реставрации буржуазно-помещичьей власти.
Ныне появились публикации о том, что это дело
сфабриковано Петрогубчека.25 Но не могу не видеть различий между ним и
процессами, вскоре инспирированными Сталиным соответственно хорошо
продуманной (как и все, что им делалось) программе, которой был придан
характер стратегической политики Коммунистической партии и Советского
государства. Вернемся, однако, на несколько лет назад к первой репрессивной акции по отношению к ученым. Она была предпринята в 1922 г. и являлась роковой в том смысле, что положила начало политизации науки со всеми вытекающими из этой партийно-государственной установки пагубными последствиями. Среди тех, кто не ушел в эмиграцию, имелась большая группа выдающихся русских ученых, философов, социальных мыслителей-немарксистов. В отношении этой группы (около 200 человек) было принято решение об их высылке из страны в административном порядке.
Это произошло, когда, казалось бы, после
братоубийственной гражданской войны, во время которой никто из высланных не
перешел во враждебный Советской России лагерь, в условиях гражданского мира
открывается простор для свободного интеллектуального творчества. Высылка
мотивировалась необходимостью очистить идеологическую атмосферу от
немарксистских «флюидов». Рассуждая об инакомыслии, П.Л.Капица энергично подчеркивал, что оно «связано с полезной творческой деятельностью человека, чтобы появилось желание творить, в основе должно лежать недовольство существующим, т. е. надо быть инакомыслящим. Это относится к любой области человеческой деятельности».28 Эти строки писались в 1980 г. в защиту А.Д.Сахарова с указанием на осуждение Сократа как на пример непоправимого вреда от преследования инакомыслия. Но, отстаивая ценность сахаровских работ в физике, Капица впадал в противоречие с самим собой (если только не ставил целью вызволить Сахарова), когда писал, будто распространение Сахаровым своей деятельности на социальные проблемы «не приводит к таким же полезным результатам».29
Ведь Андрей Дмитриевич был выслан именно за
инакомыслие в анализе и объяснении социальных, а не физических проблем. В
инакомыслии же сам Капица видит фактор, который «в любых отраслях культуры
обеспечивает прогресс человечества». Если любых, то, конечно, касающихся и
социальной реальности, воздействие на которую сахаровского инакомыслия
оказалось куда более могучим, чем его выдающийся вклад в современную физику.
(Ведь и Нобелевскую премию он получил не за этот вклад). Наука – едина, и ущерб, наносимый свободному движению мысли в любом из ее направлений, неотвратимо отражается на работе всей системы. Поскольку она является системой «с рефлексией», с постоянным (хотя и не всегда сознаваемым) слежением ученого за смыслом своих действий, проверкой их соответствия принятым в ученом мире правилам, а также оценкой социокультурного предназначения этих действий (во благо ли человечества?), то элементы социального познания всегда включены в умственный аппарат людей науки, даже если он направлен исключительно на изучение объектов физической, нерукотворной природы или решение технических проблем. Это – одна сторона жизни науки как человеческого, и потому изначально социального, дела. Имеется и другая сторона. Уже не гносеологическая, а онтологическая. Она выступает в подходе к природным объектам как созидаемым социокультурным человеческим разумом, который обретает мощь великого планетного явления (учение Вернадского о ноосфере). И уже совсем противоестественно разъятие природных и социальных факторов при изучении человека, особое место которого в известной нам Вселенной предопределено именно тем, что они интегрированны в каждом его проявлении. Поэтому, с какой бы стороны ни подойти к примененным государством на заре советской науки репрессивным мерам с целью подавления инакомыслия, отщепление области социального познания от области естественнонаучного навлекло беды и на одну, и на другую.
В отношении первой был декретирован запрет на
мышление, угроза которого сразу же нависла и над второй, поскольку, как
только что было сказано, обе области взаимосвязаны, а работа научной мысли,
к каким бы объектам ни устремлялась, имеет общий корень, отличающий ее от
других человеческих дел. Положение о внутренней связи естественнонаучного и социального знания отразилось в программе деятельности академической Комиссии по изучению естественных производительных сил России (КЕПС).32 Вскоре после революции Совет Комиссии направил президенту Академии наук пространную записку о плане своих исследований. В ней говорилось, что Комиссия «не только уже приблизилась к тем границам, где кончается чисто положительное знание и начинается прикладная техника и социально-экономические вопросы, но вполне сознательно и перешла эти границы, считая, что ценности природы только через деятельность человека превращаются в ценности культуры.
Совершенно сознательно комиссия предполагает
идти по этому пути и впредь... постепенно подготавливая и строя здание
изучения отдельных сторон народнохозяйственной жизни».33 Это следовало из
высказанного в записке положения, что перед Академией в качестве центра
научной мысли стоит задача объединения работников «в области отвлеченного
прикладного и социального знания».34 Между тем, область социального знания была очень скоро обособлена от знания «отвлеченного36 и прикладного», став монопольным объектом изучения в особой организационной структуре, названной Социалистической академией.37
На нее возлагалась «разработка общественных наук
с социалистической точки зрения».38 Социалистическая академия ставила как
учебно-просветительские, так и исследовательские цели. Ее работа в первые
годы советской власти сыграла известную роль в пропаганде идей марксизма и
научного коммунизма, в утверждении новой методологической ориентации в
науках об обществе, в консолидации сил, изучающих политику, экономику,
рабочее движение в Советской России. Но в направленности ее интересов
произошли сдвиги после решения расширить «объем ее деятельности за пределы
обществознания».39
В 1924 г. ее переименовали в Коммунистическую
академию, в составе которой на особое место выдвигалась секция естественных
и точных наук. Секции же этой вменялись в первую очередь «борьба с
противоматериалистическими учениями в области этих наук», а также «проверка
вновь возникающих теорий и учений с точки зрения материализма и отбор
материалистического зерна истины, заключающегося в новых открытиях, от
идеалистической шелухи».40
Стиль мышления и крепкие слова времен
гражданской войны переходили с ее полей на новое «поле брани», на сей раз
усеянное используемыми предполагаемым врагом теориями (теорией
относительности, квантовой механикой, генетикой и др.). Сменившие кожаные
тужурки на косоворотки, «комакадемики» уверенно взялись за проверку физики,
биологии и других дисциплин «на идеализм», как враждебную новому миру
философию.
Отныне складывалась ситуация, когда между
буржуазными (классово враждебными) влияниями профессуры на молодые кадры,
призванные построить новый мир, и ее (этой профессуры) приверженностью
отличным от ортодоксальной версии марксизма воззрениям твердо ставился знак
равенства. Возникала, однако, трудная задача выявить, какие же именно научно-теоретические подходы и концепции соответствуют духу марксизма и какие ему противопоказаны. Ведь влияние «ревизионистски настроенной профессуры» на учащуюся молодежь, пресечь которое предстояло Коммунистической академии, сказывалось не в выступлениях против марксизма, а в изложении конкретных научных фактов, теорий, методов. Подходам, принятым учеными-немарксистами, следовало противопоставить новую интерпретацию этих теорий и фактов. Применительно к обществознанию (и гуманитарным наукам в целом) переориентация на марксизм облегчалась тем, что в трудах создателей этого учения содержались положения, готовые стать опорными при исследовании социальных явлений. Но как быть с другими науками?
Ленин призывал к союзу воинствующего
материализма с естествознанием. В какой форме мог быть реализован ленинский
призыв? Дальновидные работники идеологического фронта понимали, что для
этого требуется кропотливая работа с учеными. «Чего могли мы требовать от
Академии? – спрашивал Луначарский. – Чтобы она внезапно всем скопом
превратилась в коммунистическую конференцию, чтобы она вдруг перекрестилась
по-марксистски и, положив руку на ,,Капитал", поклялась, что она
ортодоксальнейшая большевичка? Искренним подобное превращение быть не
могло».42
На рубеже 20–30-х гг. с «великим переломом»
началась вакханалия «изготовления» контрреволюционеров с целью реализации
сталинских людоедских политических планов. Исполнители этих планов, конечно,
хорошо знали о невиновности подлежащих осуждению, и сами суды являлись
отрепетированными «спектаклями». Только после «репетиций», происходивших в
застенках, после заучивания обвиняемыми предписанных им «ролей» и нужных
текстов, они выпускались на открытую социальному обозрению сцену, где
разыгрывались стоившие им жизни судебные фарсы.
А жизненные последствия факта повального
арестования совершенно очевидны. Жизнь каждого делается вполне случайной,
нисколько не рассчитываемой. А с этим неизбежно исчезает жизненная энергия,
интерес к жизни. В видах ли это нормального государства. Отсюда, по моему
глубокому убеждению, так называемая вредительность. Это главнейшим образом,
если не исключительно, – не сознательное противодействие нежелательному
режиму, а последствия упадка энергии и интереса».45 Страна в период развернувшегося грандиозного строительства нуждалась в научно-технических кадрах и многие «вредители», несмотря на суровые приговоры, использовались как специалисты. Затем их начнут собирать в «шарашки», единственные в своем роде учреждения подневольного творчества, каких наука и техника не знали за всю свою историю. Одним из первых подобных учреждений стало «Особое конструкторское бюро» на Лубянке (в Главном здании ГПУ в Москве), где проектировался известный Беломорско-Балтийский канал. Поскольку указанный канал, для которого потребовались в огромном количестве «косточки русские» (да и не только русские), не мог быть проложен без инженерно-технических решений, ГПУ устремилось на поиски специалистов, которым надлежало приписать вредительство и другие политические преступления, служащие основанием загнать их в ГУЛАГ.
Специалистов (ученых и техников) по ирригации и
водным сооружениям нашли в Средней Азии. Проведя их через «тройки», осудили
и привезли в Москву, превратив в такую же даровую рабочую силу, как
раскулаченных крестьян, на костях которых, под предлогом перековки, и был
воздвигнут канал им. Сталина. Позорным явилось издание под руководством
Горького насквозь фальшивой книги об этом канале в серии «История фабрик и
заводов» в 1934 г.
Дискуссии по поводу научных теорий не могли
приобрести серьезный характер, поскольку обвинения в идеализме исходили от
философов, примитивный уровень мышления которых делал их беспомощными перед
революционными событиями в естествознании. Эти события были глубоко осознаны
Вернадским, Ухтомским, Выготским, Бахтиным и рядом других исследователей,
которые, не будучи профессиональными философами, запечатлели в своем
творчестве высший взлет русской философской мысли в рассматриваемый период.
В указанной статье (возможно, инспирированной
«свыше») Деборин и его ученики подверглись критике за отрыв теории от
практики и идеализм (поскольку они якобы подменили Маркса Гегелем). Авторы
статьи – «икаписты» (так называли слушателей Института красной профессуры)
были вызваны Сталиным, поощрившим их и придавшим их поведению еще большую
агрессивность. Вскоре двое из них (М.Митин и П.Юдин) были водворены в
Академию наук СССР.
Деборин и его ученики были заклеймены как особые
идеалисты – «меньшевиствующие» (беспрецедентный в истории философии случай,
когда на одно из ее направлений было поставлено клеймо политической партии).
Тем самым «деборинцам» инкриминировалась политическая неблагонадежность,
ставшая вскоре поводом для репрессий. Сталин же был возведен в ранг великого
философа всех времен и народов.
Политизацию и идеологизацию науки Сталин
использовал, чтобы натравливать молодежь на старую интеллигенцию, которую
ненавидел. Большинство пришедших в науку на рубеже 30-х гг. были честными
тружениками, энтузиастами, самоотверженно строившими новое общество. Сталин
стремился восстановить их против их учителей, якобы пропитанных буржуазной
«плесенью», безнадежно зараженных вирусами идеализма и метафизики, являющих
собой классово чуждую породу.
«Сороковые, роковые», – сказал известный поэт,
участник Великой Отечественной войны, о первой половине «сороковых». Но для
идеологической атмосферы советского общества роковой оказалась и вторая
половина этого десятилетия. Сколько надежд возлагалось на обновление
духовной жизни исстрадавшегося народа, когда военный разгром фашизма
воспринимался как крушение его людоедской идеологии. а) противопоставление русской культуры западной (которая начисто считалась буржуазной), с тем, чтобы в условиях, возникших после общей с союзными странами военной победы, поставить заслон на пути духовного и культурного сближения с народами этих стран, как крайне опасного для тоталитарного образа мышления;
б) дальнейшее самовозвеличивание и
самоутверждение с помощью вненаучных средств собственной личности как
высшего судии в вопросах не только политики и экономики, но любых вопросах
культуры, включая науку, с тем чтобы воцарилось единообразное, обязательное
для всех объяснение любых явлений общества и природы, находящееся под
контролем партийно-бюрократического аппарата. Ознакомившись (кстати, по настоятельной просьбе самого автора) с книгой, Сталин вызвал нескольких философов (академиков М.Митина, П.Юдина, П.Поспелова, самого Александрова) и высказал ряд упреков, среди которых наряду с замечаниями, касавшимися отдельных периодов и персонажей истории философии, фигурировало ставшее вскоре грозным обвинение в объективизме, в отступлении от принципа партийности. 21
Уже тогда утвердилась догма о несовместимости
классового подхода с общечеловеческим. Отметим, что решение вопроса о том,
какие идеи и оценки соответствуют классовому подходу, а какие нет,
принадлежало Сталину и его аппарату, присвоившим себе право говорить «от
имени и по поручению» всего рабочего класса, всего народа. В начавшейся (сперва применительно к театрально-литературной критике) кампании борьбы с космополитизмом сразу же проявилась ее антисемитская направленность. У ряда критиков за русскими псевдонимами обозначались еврейские фамилии. Страницы газет и журналов запестрели этими фамилиями, назойливо указываемыми в скобках вслед за псевдонимами. После того как большинство критиков-«космополитов» были с помощью этой «методы» изобличены как лица еврейской национальности, Сталин, утверждавший, что антисемитизм – это худший вид каннибализма и что за антисемитизм у нас полагается смертная казнь (!), пресек эту кампанию. 22
Помню, как Г.Ф.Александров сообщил в Институте
философии, что Суслов, вызвав идеологических работников, просил передать
мнение товарища Сталина по поводу того, что от расшифровки псевдонимов
«попахивает антисемитизмом». Здесь тот же фарисейский прием, к которому
Сталин прибег, когда проведенное по его наущению истребление крестьянства
было названо «головокружением от успехов», а им санкционированные репрессии
по отношению к детям жертв террора прикрыты формулой «сын за отца не
отвечает». Тем самым участники дискуссий изначально находились в неравном положении. Кого куда «занести» определял Сталин или его идеологические клевреты. Отношения между ними напоминали судилище, в котором одни играли роль обвиняемых, другие – обвинителей. В этой ситуации положение попавших в «черный список» становилось трагическим. Им приходилось либо каяться, даже если это не соответствовало ни истине, ни их убеждениям, либо, сохраняя свои убеждения, становиться жертвой дискриминации, административных репрессий, лишавших не только возможности вести в дальнейшем исследования, но просто куска хлеба.
Ведь несогласие с очернительской критикой
означало конфликт не с мнением тех, кто ее высказывал, а с заранее
составленным сценарием, освященным волей и авторитетом Сталина. Сценарии
«дискуссий» напоминали «протоколы» следствий, которыми предопределялся
обвинительный приговор. «Обвиняемым» ничего не оставалось, кроме как
расписаться в своем согласии с ним. На физиологической дискуссии (сессия Академии наук СССР и Академии медицинских наук СССР, посвященная учению Павлова) главный «обвиняемый» – акад. Л.А.Орбели – в первом выступлении сказал: «Критика направлена в адрес определенных лиц... Дело в том, что если намечены определенные лица, которые должны подвергнуться более или менее строгой критике, то в случае свободной научной дискуссии чрезвычайно важно было бы ознакомить этих лиц с тем, в чем их собираются обвинять и критиковать.
Даже когда речь идет о преступниках, то им дают
прочесть обвинительный акт для того, чтобы они могли защититься или
высказать что-либо в свою защиту. В данном случае этого не было сделано, и
мы – несколько подсудимых – оказались в трудном положении».47 Орбели
продолжал подвергаться нападкам. Вторично выступив, он признал свои ошибки,
извинившись за то, что допустил непозволительное сравнение с обвиняемыми и
преступниками,48 хотя, если смотреть на дело по существу, сравнение,
конечно, было правильным.
Создавались своего рода «блоки», включавшие тех,
кто подлежал разоблачению. Нечто подобное, как известно, наблюдалось и в
случае «комплектования» различных блоков – групп в виде вредителей,
террористов и шпионов в период «Шахтинского дела», «Промпартии»,
«троцкистско-зиновьевского», «правотроцкистского» блоков и т. п.
Простите меня за некоторую вольность выражений,
но если взять три предмета: яблоко, колесо и Чичикова – все они имеют
некоторое общее качество округлости. Но если вы попробуете их на практике
соединить, то ни геометрически, ни химически, ни биологически, ни социально
– никак между собой они не совмещаются».49 Равным образом, подчеркивал
Рожанский, совершенно недопустимо объединять указанных физиологов в некую
группировку, занимающую одну и ту же позицию.
По отношению к павловскому учению Рожанский был
прав, поскольку он руководствовался сугубо научными критериями. Но для
организаторов сессии важны были не эти критерии, а поиск «враждебных
элементов». К аргументации Рожанского никто из выступавших не только не
присоединился, но его самого подвергли критике, а после сессии лишили
кафедры.
За «модель» они приняли дискуссию в защиту
«мичуринской биологии», после которой невежественный фанатик Лысенко как
«крестный отец» мафии, захватившей власть в науке, успешно расправлялся со
всеми инакомыслящими. Положение в физиологии и смежных с ней дисциплинах было иным. И.П.Павлов в отличие от Лысенко был всемирно признанным ученым. В 1935 г. на 15-м Международном физиологическом конгрессе по инициативе западных физиологов ему был присвоен единственный в истории этой науки почетный титул «старейшины физиологов мира».
Его непреходящие заслуги в развитии
отечественной науки, да и не только науки – культуры в целом, никем не
оспаривались. В 1949 г., т. е. именно в том году, когда Сталин «принялся» за
физиологию, в стране широко отмечалось столетие со дня рождения Ивана
Петровича Павлова. Естественно, среди физиологов, в том числе учеников
Павлова, имелись исследователи, искавшие новые пути в познании механизмов
высшей нервной деятельности. Наряду с этим, вполне естественно, в
нейрофизиологии разрабатывались представления, отличные от павловских.
На глазах и на слуху у всех было то, что
произошло в 1948 г., когда сессия ВАСХНИЛ показала истинный смысл этой
формулы в биологической науке. Известно было, чем завершилась для многих
ученых борьба с «мнением» Лысенко и «свобода критики» его взглядов. Лысенко
смог утвердить свою монополию только вне-научными средствами, благодаря
поддержке, дарованной свыше. Но учение Павлова ни в какой поддержке и защите
не нуждалось. Никто не препятствовал физиологам и психологам черпать в
трудах Павлова то, что соответствовало логике разработки их проблем. Государственная и партийная поддержка науки не означает передачу партийно-государственному аппарату функций научной экспертизы. Однако Сталину, который испытывал жажду в признании его главным экспертом по всем наукам, мнилось иначе. Правда, в отличие от языкознания, в котором, как ему казалось, он «понимал толк»,52 в физиологии со своими конкретными соображениями он выступать не стал.
Здесь он ограничился установками, выражавшими
присущий ему стереотипный стиль мышления. Утверждалось, что существует
только одно правильное учение, а именно – павловское, что оно, будучи
создано русским ученым-материалистом, противостоит всей западной науке,
отравленной чуждой советским людям идеологией и политикой, что у этого
учения имеются «внутренние враги», которых следует разоблачать, добиваясь от
них «показаний» и покаяний. От имени Павлова было поручено выступить двум
отнюдь не лучшим его ученикам – К.М.Быкову и А.Г.Иванову-Смоленскому.
В июне 1948 г. Академия медицинских наук дала
высокую положительную оценку деятельности этого института. Но сразу же после
сессии ВАСХНИЛ, ознаменовавшей окончательное торжество лысенковщины, в
сентябре того же года АМН насылает на указанный институт комиссию,
представившую докладную записку, основной смысл которой явствовал уже из ее
названия: «О некоторых вейсманистско-морганистских извращениях и о состоянии
развития учения И.П.Павлова в Институте эволюционной физиологии и патологии
высшей нервной деятельности АМН СССР».54
Этим был сделан первый шаг на пути превращения
Павлова (сразу же после сессии ВАСХНИЛ) в «лысенковца», а Орбели – в
одиозного руководителя. Безнравственность такого шага, сделанного с тем,
чтобы идти в ногу с приверженцами «передовой науки» в ее измышленной
Сталиным версии, заключалась также в том, что возглавивший комиссию Анохин
преследовал и личную цель, рассчитывая, в случае если удастся сместить
Орбели, занять его пост. (Здесь он в борьбе за власть просчитался, став
вскоре «обвиняемым», а затем – «раскаявшимся грешником»). Его амбиции
возросли, когда просочились сведения о том, что Отдел науки ЦК КПСС готовит
дискуссию по физиологии.
В это здание (а не в здание Академии наук на
Ленинском проспекте) зачастили физиологи55 в надежде получить приоритетное
право на поношение Орбели и других неугодных лиц и за это – высокие
должности. Сталинские премии и т. п. Все они выдавали себя за представителей
павловской школы. Они не были самозванцами, так как действительно прошли эту
школу в качестве исследователей и опирались на созданную Павловым теорию
нейрорегуляции поведения с ее основной категорией – условным рефлексом. Павловская школа не была единственной в советской физиологии. Ее прогресс определило возникновение комплекса научных школ, имеющих различное «генеалогическое древо» и реализующих собственные исследовательские программы. Авторитет Павлова как ученого, непоколебимо преданного высшим нравственным ценностям, как научным, так и социальным, был признан физиологами, которые придерживались иных направлений и ориентации, несогласных с «правоверной» павловской трактовкой нервной деятельности (в частности, такими выдающимися советскими физиологами, как И.С.Бериташвили и Н.А.Бернштейн).
Парадокс заключается в том, что именно эти
физиологи, шедшие в науке другими путями, чем «старейшина физиологов мира»,
выступали в условиях подавления научного поиска и идеологических репрессий
носителями тех идеалов, которые исповедовал И.П.Павлов.
Мрачный отсвет других «дискуссий» и
идеологических проработок лежал и на «Павловской сессии». Я останавливаюсь
на ней столь подробно не только потому, что в сфере моих профессиональных
интересов – история наук о поведении. Указанная сессия поучительна в плане
анализа общего, своего рода «системного» характера проводившихся в ту пору
дискуссий, поскольку соединяла в единый узел сталинские идеологические
установки 40-х гг., будь то литература, философия, естественные (в
частности, биология) или гуманитарные (в частности, языкознание) науки.
Правильнее будет, если мы всю физиологию
разделим на два этапа – этап допавловский и этап павловский. Так же можно
разделить и историю психологии. Психология допавловская построена на
идеалистическом мировоззрении, психология павловская – по существу своему
материалистическая. Это разделение по этапам касается и таких наук, как
морфология, особенно морфология нервной системы».56 Критикуя один из учебников физиологии, проф. Ф.П.Майоров утверждал: «...идейное влияние Людвига и Гейденгайна на Павлова было совершенно ничтожно по сравнению с мощным воздействием философского материализма Чернышевского, Герцена, Добролюбова и Писарева».57 Павлов работал у Людвига и Гейденгайна. Он прошел их школу, испытал их влияние, как и влияние Клода Бернара и других выдающихся западных физиологов.
Только опираясь на их достижения, он смог
открыть новую главу в развитии нейробиологии. Согласно же версии Быкова,
Майорова и других, до того как в физиологию пришел Павлов, в ней (как и в
психологии) царили одни идеалистические заблуждения. Подобное представление о теории высшей нервной деятельности, приобретшее в тот период характер идеологического клише, навязывало ложную оценку закономерностей развития мировой науки, игнорирование значимости не только различий, обусловленных спецификой социокультурных условий творчества ученых, но и общего в ее исторических судьбах. Вместе с тем навязывались неадекватные взгляды на характер отношений между конкретной наукой и философией. 30 Их смешение позволяло выдвигать уже политические обвинения против любых критиков павловской физиологической концепции, либо просто сторонников других концепций, поскольку только на первой было поставлено «тавро» соответствия диалектико-материалистическому мировоззрению, а тем самым и политике Коммунистической партии.
Признание интернационального характера науки
расценивалось в те годы как проявление космополитизма. Поэтому в материалах
сессии разбросано множество негативных оценок западных физиологических
учений, которым без разбора приписывались проповедь идеализма и принижение
или извращение павловского учения.
Наука, говорил Пастер, не имеет родины, но
ученые ее имеют. Павлов был великим патриотом, патриотизм же он усматривал
не в обособлении своих открытий от научных достижений других народов, но в
их обогащении, а это невозможно без кровной связи с ними. Труды Павлова и
поныне воздействуют на разработку коренных проблем физиологии и психологии.
По данным цитат индекса Ю.Гарфилда, даже сегодня цитируемость этих трудов
находится на уровне цитируемости Нобелевских лауреатов наших дней. 31
Поскольку физиология является одной из
биологических наук, то велик был соблазн отнести достижения Павлова к
разряду идей, санкционированных сессией ВАСХНИЛ. В качестве созвучных
постановлениям этой сессии рассматривались павловские воззрения на
зависимость возникающих у организма новых форм поведения от внешних условий. Действительно, в конце 20-х – начале 30-х гг. на так называемых павловских средах и в последних статьях он высказывал положение о том, что наряду с сигналами, которые регулируют поведение, поступая непосредственно от предметов окружающей среды, есть и сигналы речевые, присущие лишь человеческому поведению и являющиеся, по его словам, «чрезвычайной прибавкой к деятельности человеческого мозга».
Эта мысль о роли речевых сигналов зародилась у
Павлова в связи с необходимостью определить различия в деятельности
головного мозга человека и животных. Однако ни в конкретном
экспериментальном материале, ни в практике физиологических исследований эта
мысль Павлова серьезного развития не получила. Тем не менее, в связи со
«сталинским учением о языке» павловское высказывание трактовалось как
указание на адекватный этому учению физиологический механизм. Александров ссылался на критику Лениным теории знаков или иероглифов, выдвинутую, как известно, Гельмгольцем и поддержанную Г.В.Плехановым. Отмечая, что изображение никогда не может сравняться с моделью, Ленин разграничивал изображение и условный знак. Считать ощущение условным знаком, символом, иероглифом значит, согласно Ленину, вносить ненужный элемент агностицизма. 32
Но Ленин имел в виду применение понятия об
условном знаке к ощущению, чувственному познанию. Орбели же говорил об
отсутствии сходства между «звуковой материей» слова и его значением, его
смысловым содержанием. И действительно, между умственным образом (понятием),
запечатленным в слове, и выражающими его звуками не может быть другого
отношения, кроме знакового. Принятая на сессии двух академий трактовка физиологии создала преграду на пути развития ряда ее крупнейших направлений в нашей стране. Набор некоторых высказываний Павлова был превращен в «цитатник», а все, что не совпадало с ним, заносилось в «кондуит», который вела группа физиологов-карьеристов, входившая в так называемый «Научный павловский совет» (к счастью, вскоре распавшийся). 33 Говоря об ущербе, нанесенном науке теми, кто считал себя правоверными учениками Павлова, репрессированный в сталинские времена академик В.В.Парин заметил, возвратившись из тюрьмы, что великий физиолог-новатор не представлял себе, что его труды будут превращены в «некий гибрид из псалтыря для молебнов и дубинки для устрашения инакомыслящих». Попытки свести все богатство психической деятельности к норме и патологии, к примитивно понятому учению об условных рефлексах крайне негативно сказались и на психологии и психиатрии. Вред был нанесен не только теории, но и практике медицины и воспитания, поскольку в правилах образования условных рефлексов искали универсальный ключ ко всем болезням и ко всем методам педагогического воздействия.61
Сессия оказала растлевающее нравственное влияние
на целое поколение физиологов, которые годами воспитывались в духе
догматического отношения к научным идеям. Были, наконец, и прямые тяжелые
организационные последствия, затронувшие многих ученых разного ранга. Назову
здесь лишь наиболее известных. Это лишенные всех должностей академики
Л.А.Орбели и И.С.Бериташвили, академик АМН СССР (в то время) П.К.Анохин,
член-корреспондент АМН СССР Н.А.Бернштейн, незадолго до сессии получивший
Государственную премию. За каждым из них стояла научная школа, были ученики,
десятки сотрудников... Да, были сняты ярлыки с ряда ведущих ученых, директором института стал П.К.Анохин, несколько ранее – Л.А.Орбели, вновь начали публиковаться И.С.Бериташвили, а затем и Н.А.Бернштейн. Было сказано, что «во время сессии был допущен ряд теоретических ошибок и элементов философской вульгаризации. Сессия, проводившаяся в духе культа личности Сталина, во многом исказила идею научной критики, подменив товарищеский, свободный обмен мнениями наклеиванием порочащих ярлыков и огульным осуждением инакомыслящих».
Тем не менее, доклады участников совещания
пестрили выражениями типа «сыграла большую роль», «раскрыла», «показала
перспективы», «выявила ряд ошибок» и т. п. Иными словами, совещание 1962 г.
оказалось половинчатым, как и все разоблачения сталинщины в период
хрущевской «оттепели». Его участники сказали лишь полуправду – де, невзирая
на некоторые ошибки, сессия двух академий все же сыграла положительную роль.
В действительности же это инициированное Сталиным «мероприятие» вслед за
сессией ВАСХНИЛ пагубно отразилось на развитии всего комплекса биологических
наук и ситуации в научном сообществе.62 Одна за другой различные области знания подпадали под железную пяту сталинщины. Конечно, Сталину приходилось считаться с необходимостью оставить «пространство» для самостоятельного творчества ученых, хотя бы с тем, чтобы обеспечить развитие тяжелой промышленности и обороны.
Однако и это «пространство» находилось под
неусыпным идеологическим контролем. Функции контроля возлагались на
философов. Идеи марксизма приобретали догматизированные формы, в принципе
неспособные продуктивно воздействовать на творческую активность ученых, но
парализующие ее угрозой отступления от предписаний и заклинаний «попов
марксистского прихода» – партийных функционеров, решающих, «кому быть живым
и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим».63 Среди членов Академии оказываются сперва начальник Управления агитации и пропаганды ЦК Г.Ф.Александров, а затем его заместители – М.Т.Иовчук и П.Н.Федосеев. Их членство в Академии было неожиданностью, поскольку ни один, ни другой заместители научными трудами не прославились. Так, П.Н.Федосеев, например, располагал «капиталом» в несколько брошюр о борьбе с религией.
Молодежь в Институте философии отреагировала на
это событие эпиграммой: «Абсолютная идея совершила полный круг: вместо Канта
– Федосеев, вместо Гегеля – Иовчук». П.Н.Федосеев успешно адаптировался ко
всем социально-политическим переменам, оставаясь на вершине академической
философской пирамиды и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе, и при
Андропове, и при Черненко (которому вручил высшую академическую награду –
золотую медаль Карла Маркса), и даже попытался стать идеологом перестройки.
Традиция формирования корпуса академических
философов из числа партийных функционеров, заложенная Александровым и
Федосеевым, была продолжена в последующие годы. Возникает когорта деятелей,
которые, заполнив множество кафедр и учреждений, образовали призванную
исполнять предписания Сталина службу идеологической полиции.64 Последняя,
действуя от имени философии, компрометировала тем самым высшую, благородную
и бескорыстную форму работы человеческого духа. В 30-е гг. инквизиторские функции перешли от философов (некоторые из них сами оказались в застенках) к следователям НКВД. Кровавый смерч Большого террора пронесся по городам и весям, захватив также и мир науки. В 40-х гг. призванием философов стало обеспечение сталинской программы утверждения единовластия и единомыслия во всех науках. На сей раз сталинские решения принимались не от его имени,65 как это было в предвоенные годы, а от имени самих ученых как результат «борьбы мнений и свободы критики», якобы развернувшейся в их сообществе.
Одна из концепций возводилась в ранг
непогрешимой – всем остальным инкриминировались ненаучность и идейная
ущербность. С этим соединилась версия о том, что отступление от указанной
теории означает измену диалектическому материализму, а тем самым и своего
рода идеологическую диверсию в интересах наших политических противников, в
ситуации же разгоревшейся в послевоенные годы холодной войны – «приспешников
англо-американских империалистов». Такими комплексами были пронизаны и письменные тексты, и устные выступления. Комплекс складывался из цепочки: научная концепция – философская подоплека – идеологический смысл – прямая политическая направленность. Одни комплексы оценивались как вредные, другие несли знак непогрешимости и благонадежности. На сессии ВАСХНИЛ этот знак был придан «мичуринской биологии», в дискуссии по языкознанию – «сталинскому учению о языке», на сессии двух академий – учению Павлова о высшей нервной деятельности.
В биологии им противостояли разгромленные
лысенковцами «классические» генетики, в языкознании – сторонники учения
Н.Я.Марра, в физиологии – группа исследователей, объявленных противниками
учения об условных рефлексах либо отступниками от него. «Мышление
комплексами» сопрягалось с образом врага. Притом «врага внутреннего»,
служащего – вольно или невольно – пособником «врага внешнего». В 30-х гг.
это был «враг народов», подлежащий физическому истреблению. В 40-х гг.
требовалось найти врага идейного, изобличаемого не карательными органами, а
самими учеными. Такова была «инварианта» сталинского способа управления всеми общественными процессами, в том числе научной политикой, ставшей проекцией стереотипа, который определял любые другие политические решения эпохи сталинизма и постсталинизма. Следствием этого стала глобальная деформация нравственных устоев научного сообщества, плоды которой мы пожинаем и поныне. Деформированными оказались все принципы нормальной деятельности этого сообщества. Оно способно успешно функционировать лишь при сохранении и передаче от поколения к поколению «Прометеева огня» – незыблемых ценностей, образующих корневую систему научного творчества.
К этим ценностям относятся оказавшиеся в те годы
под угрозой Уголовного кодекса свобода исследовательской мысли, независимый
от идеологических стереотипов поиск истины, «диалогизм» как «собеседование»
умов, не отравленных страхом перед власть предержащими (в противовес
«монологизму» – диктату одного «голоса» и тех, кто ему вторит). Взамен дискуссий как неотъемлемой от производства знаний формы творческого общения, научное сообщество заполонили псевдодискуссии – судилища для расправы с инакомыслящими. Все это истощало кадровый потенциал науки, тормозило ее прогресс, растлевало молодые умы.
Чудовищный ущерб был нанесен не только теории,
но и: практике – инженерной, сельскохозяйственной, медицинской,
педагогической. В этих противоестественных условиях неистребленный – при
всех огромных утратах – интеллектуальный потенциал народа смог, вопреки
тоталитаризму породить армию самоотверженных тружеников, энергия которых
позволила России во многих направлениях выстоять в качестве великой научной
державы.
1 Я не касаюсь здесь вопроса о том, имелись ли
альтернативные способы решения этих задач.
31 Отсюда и утвердившаяся в нашей науке в 20-х
годах установка выдающихся естествоиспытателей на включение в свои
естественнонаучные модели социальных переменных. Таковы, в частности,
«Коллективная рефлексология» Бехтерева, гипотеза Павлова о второй сигнальной
системе в организации высшей нервной деятельности человека, тезис Ухтомского
об особой физиологической доминанте «на лицо» (личность) другого человека.
41 КПСС в резолюциях и решениях съездов,
конференций и пленумов ЦК. 7-е изд. 1953. Ч. 1. С. 135.
51 А.А.Жданов к тому времени скончался
61 Поскольку Павлов неоднократно высказывался по
поводу целебных свойств сна, широкое распространение получил метод лечения
сном. В беседе со мной один из старейших наших физиологов проф.
И.А.Аршавский, вспоминая о тех временах, сказал: «Во что обошлось лечение
сном взрослых, мы не знаем. Но лечение сном детей обошлось слишком дорого.
Барбитураты давали детям с первых недель жизни и превращали их в
олигофренов». |
|