Издательство "Мишень", Париж 1929-1931 Георгий Александрович Соломон-Исецкий
Среди красных вождей
Часть 4. Моя служба в Англии, Главы XXXVIII-XXXIX
XXXVIII
 
Конечно, и в Лондоне находилась коммунистическая ячейка. В нее входили коммунисты, служащее в "Аркосе" и в делегации. Их было очень немного, сколько я помню, всего человек 25, причем англичан было всего два-три человека. Господином положения в ней был все тот же Клышко. Ячейка эта, в сущности, ничего не делала. Бывали изредка собрания, на которых читались какие то доклады и решались какие то дела, к пропаганде в Англии не имевшие никакого отношения. Дела же о пропаганде, насколько я знаю, вел Клышко, который, по-видимому, был одновременно и представителем Коминтерна. Я знаю, что он расходовал большие суммы, как в Англии, так и заграницей, между прочим, посылая деньги также на условленные адреса в Индию, во Францию и пр.
 
В ячейке по временам выходили склоки, но из за самых, что называется, пустяков, сущность которых я даже не помню. Но однажды вышло большое волнение из за распоряжения ЦК партии об отчислении сотрудниками, членами партии, из получаемого ими жалования ежемесячных взносов. Система была установлена подоходная, и таким образом, я, получая 100 ф. ст. в месяц, должен был ежемесячно отдавать 20 ф. ст., независимо от одного фунта членского взноса в ячейку. Жизнь в Англии дорога, и мне эти вычеты были нелегки. Все волновались и под шумок жаловались, как обидно уплачивать эти деньги, которые расходуются на ветер...
 
Но, вслух, конечно, никто не решался говорить...
 
Ещё большие волнения вызвало известие о назначенной чистке партии. Многие перепугались: перспектива быть вычищенными грозила массой неприятностей. Из центра была назначена особая "тройка", которая и должна была решать, достойно ли то или другое лицо оставаться членом партии. Тройка состояла из шифровальщика делегации Миллера, Гольдберга, прибывшего из Москвы для специальных закупок, человека очень приличного и Берзина, советника делегации, человека ограниченного и ничтожного. Все коммунисты должны были предварительно заполнить душу удручающая по количеству вопросов анкеты и представить автобиографические очерки. А затем по проверке наших анкет и автобиографии было устроено публичное ристалище, где всех экзаменовали. Ставились вопросы вроде того, что такое прибавочная стоимость, что такое республиканский строй и пр. Затем экзаменующийся удалялся из экзаменационной комнаты, и все имели право говорить о нём в полном секрете все, что угодно... Когда очередь дошла до меня, мне не задали никаких вопросов и, попросив удалиться, тотчас же позвали обратно — я прошел...
 
Был при "Аркосе" и исполком служащих, который решал разные вопросы быта служащих. В сущности, и это учреждение находилось в полной зависимости от Клышко. Исполком наводил справки о лицах, желающих поступить на службу в "Аркос", и давал свои заключения. Но он всегда высказывал мнения, угодные Клышко. Одним из главных деятелей исполкома был Ясвоин, не коммунист, хотя и просившийся в партию, но не знаю уж, почему, не принятый в нее. По должности он был помощником Саговского, ведя под его надзором транспортный отдел. Личность совершенно ничтожная, неумный и подхалимоватый, он, тем не менее, пользовался известным влиянием, так как состоял у Клышко информатором, донося ему разные сплетни и факты о сотрудниках...
 
Когда я приехал в Лондон, в исполкоме был один приличный человек — беспартийная стенографистка В-на, которую на ближайших выборах, проходивших по списку, составленному самим Клышко почти исключительно из коммунистов, забаллотировали. И таким образом, весь исполком состоял из креатур Клышко. Этот исполком организовал и клуб сотрудников "Аркоса" и делегации, где иногда читались какие то доклады, устраивались танцы, шахматные состязания и беседы. Популярностью клуб этот не пользовался: все боялись говорить в нём свободно, ибо информаторы передавали Клышко всякую мелочь, подслушанную ими, разные сплетни. А Клышко, пошлый, хитрый и в то же время совершенно неумный, все это заносил в свои синодики и при случае пользовался этими "достоверными сведениями".
 
Как то Клышко пришел ко мне в мой служебный кабинет в очень хорошем настроении и, после долгого разговора, пустился в откровенности. Он стал хвастать тем, что великолепно наладил свой осведомительный аппарат. Он рассказал мне, как "прекрасно работают" его информаторы, которые держат его в курсе всего, что касается сотрудников. Замечу, что Клышко говорит очень скверно, заикаясь и постоянно вставляя в свою речь "э-э-э".
 
— Вот вы не поверите, Георгий Александрович, — откровенничал он, — когда я вам скажу, кто являются моими информаторами, э-э-э... Это инженер Рабинович, Грушко, Ширшов, Ясвоин, Левидов...
— Как, — спросил я с удивлением, — и Левидов?..
— Да... ха-ха-ха... вас это удивляет?..
— Если хотите, да, удивляет. Я считал его большим забулдыгой, но никогда не думал, что он может быть сыщиком и доносителем.
 
Я знал Левидова ещё по Ревелю, откуда он скоро ухал в Лондон. Это был ещё молодой человек, форменный дегенерат, ещё до революции выступивший в литературе со статьями, которые, хотя часто нелепые, говорили все-таки о том, что он человек безусловно талантливый и неглупый. И мне было как то больно услышать, что и он состоит в числе информаторов Клышко... Левидов был беспартийный, но просился в партию, однако, почему то ему было отказано. Впоследствии он уехал в Москву, где теперь принимает видное участие в советской литературе!....
 
- Да, у меня это дело хорошо поставлено, — продолжал хвастать Клышко. — Я все знаю, все, что касается наших сотрудников...
 
Но, понимаете, я все-таки недоволен, э-э-э... я мечтаю о том... э-э-э... чтобы приобрести подслушивающие аппараты... Это, собственно, маленькие фонографы, которые помещают где-нибудь в незаметном месте, и он все записывает... э-э-э... все разговоры... Вот это было бы дело!.. Говорят, такие аппараты уже существуют... Я поместил бы их повсюду... И вам не миновать бы такого аппарата, ха-ха-ха!. Я пристроил бы его где-нибудь незаметно... например, наверху, на карнизе!...
 
Но количество специальных сотрудников, готовых служить ему, все увеличивалось
 
Так, вскоре появилась молодая девушка со страшной репутацией, о которой служащие говорили друг с другом только шепотом... Говорили, что она "переутомилась" на работе в качестве "палачихи", расстреливая осужденных в подвалах ВЧК. Не знаю наверное, правда ли это, а потому и не привожу её фамилии. Но я знаю, что она все время информировала Клышко. Вскоре был приглашен ещё один субъект по фамилии Хвостенко. Это был фельдшер, эмигрант. Но убедившись в его способностях и желании быть информатором, Клышко провел его на службу в "Аркос"...
 
Впрочем, он недолго оставался в "Аркосе" и, спустя несколько месяцев, его уволили — это было уже после моего ухода. Вскоре после моего прибытия в Лондон, помимо меня, был приглашен на службу инженер Ширшов. Это был скромный молодой человек, на которого я сперва не обратил никакого внимания. Но затем я узнал от Силаева, что он перешел к нам от "Виккерса" и что он большой друг и приятель Клышко, по протекции которого и поступил к нам на службу. Он был ушами и глазами Клышко. И его стали проводить: вскоре он стал управляющим делами, затем секретарем правления... Таким образом, Клышко был в курсе всего... И Ширшов путался всюду, всюду лез со своими замечаниями, все время настаивая на предоставлении заказов "Виккерсу"...
 
И такими сотрудниками был наполнен и "Аркос" и делегация... Заботясь об увеличении наших русских товаров для продажи, я обратил внимание на кустарные изделия, и вскоре количество их стало расти и расти. Мы получали прекрасные изделия нашей кустарной промышленности, среди которых было немало высоко - художественных предметов. И вот, мне пришла в голову мысль устроить специальную выставку наших кустарных изделий. Само собою проведение и этой моей идеи натолкнулось на целую сеть противодействий. Но в конце концов, после многих перипетий и усиленной борьбы, я добился своего, и выставка была устроена в старом помещении "Аркоса" на Кингсуей. Мы в это время водворились уже в "Совьет - Хауз" на Мооргет стрит, 49.
 
Выставка была устроена в чисто русском стиле, с буфетом, где красовался наш русский самовар... Прошла выставка с полным успехом, и мы стали получать много заказов. Таким образом, — опять таки после ожесточенной борьбы с Половцовой, Крысиным и Клышко — я организовал при "Аркосе" специальный кустарный отдел, заведование которым я поручил некоему Е.З. Орнштейну, оказавшемуся вполне на высоте. Кроме продажи обычных кустарных изделий, отдел занимался также продажей икры и ковров. Кстати, когда мне удалось добиться того, чтобы эти товары были переданы кустарному отделу, Орнштейн, принимая их, установил, что икра испортилась, а часть ковров была втихомолку продана разным сотрудникам и высшим чинам делегации и "Аркоса" по ценам явно недобросовестным, вроде того, что, например, ковер, стоящий не менее ста фунтов, продавался за несколько шиллингов... "Гуковщина"...
 
Установив все это при приёмке ковров, Орнштейн передал мне и полученный им от коммерческого отдела, как оправдательный документ на недостающие ковры, длинный список их с обозначением имен купивших их и цен, по которым ковры эти были проданы... Список этот хранится при делах "Аркоса"... Орнштейн поднял значение кустарного отдела, который, хорошо организованный им, выгодно работал. И тогда у меня этот отдел отняли... а потом опять отдали мне. Ясно, что все это делалось с единственной целью создавать дезорганизацию и вставлять мне палки в колеса. Но о том, что от этого страдало наше русское дело, рыцари "гуковщины" не думали... Что им всем Россия и русский народ!... Им, этим нарицательным "клышкам", "Литвиновым" и пр., имена же их Ты, Господи, веси, плевать и на Poccию и на народ!... Разумеется начались преследования и Орнштейна. И в конце концов, уже после моего ухода, он был уволен, как и многие мои сотрудники. "Гуковщина" торжествовала и, по-видимому, и сейчас торжествует.
 
Нечего и говорить, что все творившееся в "Аркосе", не могло не возмущать меня до глубины души. Окруженный плотной стеной торжествующих "клышек", шпионивших, интригующих и мешавших мне на каждом шагу, я боролся с ними, но, увы, скоро я почувствовал, как мною начинает овладевать глубокая усталость. Я боролся, но силы мои слабели. По временам мною овладевала апатия. Все чаще и чаще я ловил себя на мысли и на желании уйти... бросить все и бежать... без оглядки бежать хоть на край света, чтобы не видеть больше этих ликующих, интригующих, ворующих...
 
Стало утомляться и сердце. Начались длительные сердечные припадки, продолжавшиеся иногда до 48 часов без перерыва, Я обратился к врачу и он констатировал то, чего у меня до Лондона не было: я нажил себе здесь порок сердца... Если меня изводили уже одни только разного рода "клышки", которых я, как оно понятно, глубоко презирал, то уже совсем невыносимым для меня было то, что мои отношения с Красиным, шаг за шагом, становились всё хуже и хуже.

Все чаще и чаще между нами стали пробегать черные кошки, скажем мягко, взаимного непонимания
 
Оно сказывалось постоянно и почти во всем. Вскоре я стал замечать, что разные факты, которые прежде вызывали его возмущение, негодование и в борьбе с которыми он прежде энергично меня поддерживал, как будто, теперь приобрели в его глазах другой характер, и что мы как будто расходимся в оценке их... На моих глазах пошлый, нахальный, неумный и нечестный Клышко, этот шпион и духовный лакей, приобретал все больше и больше влияния на Красина...
 
Я с тревогой и ужасом наблюдал, как это влияние стало захватывать собою и благородную душу моего покойного друга, как стала появляться точно какая то трещина в его моральном миросозерцании. По временам мне начинало казаться, что ничтожный Клышко, точно маленький и такой весь грязный чертенок, овладевает большой душой моего друга, я видел, я знал, что то светлое и хорошее, что было в душе моего друга, возмущалось этим пленением. Он часто с озлоблением говорил мне о Клышко, горько жаловался на него, ругал его мне. И в то же время во всем этом чувствовалось какое то бессилие и точно страх перед этим форменным ничтожеством, перед этим паучком, старательно охватывающим своими цепкими и грязными лапками его душу, которая, я видел, постепенно покрывается налетом глубоких сумерек... Видимо, и его душа стала уставать... И между нами все выше вырастала стена непонимания.
 
И хотя недоразумения между нами с внешней стороны и не доходили до того, что мною описано выше, когда я пригрозил ему подачей прошения об отставке, но потенциально они были в миллион раз хуже и ужаснее откровенного спора, хотя бы и самого студенчески-горячего. В наших несогласиях всего ужаснее была наша взаимная корректность. Она напоминала собою корректность супругов, которые, взаимно сознав, что все между ними кончено, стараются обходить острые скалы, режущие углы которых уже невозможно стереть, ибо все равно между ними уже все кончено... бесполезно спорить и горячиться... И мы стали взаимно друг друга избегать. Все это грызло и мучило меня до бесконечности. И желание бежать охватывало меня всего. Но не бывает такого скверного положения, которое не могло бы ещё ухудшиться. И вот, на сцене появилось новое лицо. Это был прославившийся на весь мир Александр Александрович Квятковский.
 
На нём я остановлюсь подробнее, так как он явился героем, побившим рекорд в тех гнусностях, которые царили в "Аркосе". Встретился я с ним в доме Красиных . Сам Красин находился в то время в Москве, куда он часто отлучался и где он подолгу засиживался. Его жена, знакомя меня с Квятковским, отрекомендовала его "старым другом", бывшим членом Центрального комитета российской социал-демократической рабочей партии. Мне незнакомо было это имя. Это был мужчина лет около сорока пяти, дурно воспитанный, с манерами средней руки лавочника. Постороннего человека сразу поражали его маленькие, узенькие глаза на мясистом красном лице, которые никогда не смотрели прямо и открыто. Во всей его плотной фигуре с красным лицом и узким лбом было что то плотоядное, хищное. Когда Красин возвратился, он вскоре, придя ко мне, начал говорить о нём, избегая моего взгляда. Это-де его старый друг и товарищ по ЦК дореволюционной эпохи, и человек очень умный, честный и энергичный.

— И вот, — продолжал он, — я хотел бы ввести его в "Аркос" в качестве одного из директоров. Тебе приходится трудно, я знаю... с Половцовой и Крысиным у тебя нелады, да они недорогого и стоят... Я и думал, что в лице Квятковского ты получил бы честного и знающего дело товарища...
 
Я в то время был уже весь во власти изложенных мною выше сомнений, весь — одно сомнение и апатия
 
Между мною и Красиным уже плотно отстоялись отношения взаимного непонимания. Во всем, что он говорил мне о Квятковском, чувствовалась глубокая неискренность, и я ни одному его слову не верил... Но я уже ясно сознавал, что плетью обуха не перешибешь, и во мне говорило апатичное "laisser faire, laisser passer". Я не возражал. И на прямо поставленный Красиным вопрос, согласен ли я, ответил безразличным тоном:
 
— Право, мне все равно...
 
Он вдруг рассердился:
 
— Я, право, не могу понять такого чисто институтского ответа, — заговорил он резко. — Я понимаю, если бы ты ещё привел какие-нибудь доводы, а то на-тебе: "все равно"... Это значит, конечно, что ты недоволен, не хочешь его... Но почему? Так, здорово-живешь, очевидно...
 
— Полно тебе глупости говорить, — перебил я его. — Я тебе сказал, что мне все равно, и сказал правду: мне всё равно. Ты, конечно, его знаешь, и тебе и карты в руки... Но мне противны эти уверения в том, что у меня в лице Квятковского будет товарищ и чуть ли не друг... Дай Бог, чтобы я ошибся, но этот твой друг, на мой взгляд, просто хитрая бестия и очень себе на уме!... Но я говорю о нём, не как о твоем друге, а как о кандидате на пост директора "Аркоса"... И к чему между нами эти хитрости? К чему эти разговоры о том, что мне тяжело и пр.? Ведь все это, милый мой, ложь. Если бы ты думал о том, чтобы облегчить мой труд, следовало бы идти по другому пути...
 
— Я ничего не понимаю, — опять таки неискренним тоном сказал Красин. — Ну, скажи, по какому пути?..
— А вот, по какому, — ответил я. — Вместо того, чтобы давать мне "товарища", следовало бы мне помочь в борьбе со всякой аркосовской сволочью, начиная с Клышки... Ведь ты же знаешь, что я изнемогаю именно от непосильной борьбы с этой гидрой мерзавцев...
 
— Я не понимаю тебя, — продолжал он все тем же тоном. — Ты говоришь о борьбе!... С чем? Ты просто создаешь себе какие то фантомы... и, создав их, начинаешь бороться с ними...
— Эх, полно, брат, — остановил я его, — ты сам хорошо знаешь, что говоришь вздор... И, знаешь ли, что я тебе скажу... не тебе бы это говорить и не мне бы слушать... Вспомни, с чем мы шли на советскую службу. Вспомни все, о чем мы говорили в Стокгольме... А теперь ты мне суешь Квятковского, на мой взгляд, просто ловкого пройдоху, который, смотри, слопает и тебя...
 
Лицо его стало грустным и в то же время на нём отразилась какая то тревога. И он тихо сказал:
 
— Жоржик, право, не стоит вспоминать... мне это больно... если бы ты всё знал, — он на минуту умолк и, махнув рукой, закончил: — может быть, ты не судил бы меня так строго... Но, если бы ты знал, до чего я ненавижу Клышко!..
 
Так мы все более и более отдалялись друг от друга...
 
На другой день ко мне явился Квятковский с очень нежным письмом от Красина, в котором он просил меня провести вступление нового директора в должность. Я проделал все необходимые формальности и, к великой радости Клышко, Квятковский стал директором. В первом же заседании правления Квятковский предложил принять на службу своего друга А.А. Винокурова, который впоследствии и был назначен заведующим коммерческим отделом. Про этого alter ego Квятковского скажу только, что это был пьяница и развратник и на редкость наглый малый. И Квятковский стал быстро оперяться. Сперва он держал себя очень подхалимовато со мной и с другими членами правления, заискивая во всех. Но, опираясь на влияние Красина, все время инспирируемого Клышко, он стал поднимать нос и начал вести политику разложения аппарата и деморализации служащих, для чего он повел своеобразную агитацию.
 
Вместе с Винокуровым он стал проводить в жизнь идею создания встреч сотрудников на нейтральной почве. Я ему указал на существование клуба. Но он возражал, что клуб, организованный исполкомом, представляет собою нечто вроде ассамблей, устраиваемых в "институтах для благородных девиц", а он имеет в виду такие собрания, где сотрудники могли бы спокойно и без всяких стеснений обмениваться мнениями... Я много не спорил и только сказал, что лично я не войду в этот клуб. И клуб этот стал существовать. По пятницам в каком то лондонском кабачке начались собрания этого "клуба". После первого же собрания мне стало известно, что там происходило свирепое пьянство, что несколько человек, в том числе Ясвоин, информатор Клышко, допились до мертвецкого состояния и по окончании этой оргии — около пяти часов утра — остались ночевать в этом притоне. Тем не менее Квятковский стал усердно просить меня побывать хоть на одной пятнице, говоря, что именно моё отсутствие, отсутствие моего "нравственного влияния" и вызвало с непривычки "такие эксцессы"...
 
Он так влипчиво приставал ко мне, что я согласился побывать там в ближайшую пятницу. Как раз в пятницу я был занят рядом неотложных дел и мог попасть на эту ассамблею лишь около одиннадцати часов вечера... Меня встретили Квятковский, Винокуров и другие радостными восклицаниями.
 
— Спасибо, Георгий Александрович, что вы – таки приехали, а то мы уж были в отчаянии, думали, что вы так и не приедете... У нас тут правило: все мы товарищи без всяких чинов... Я оглядел поле битвы. Ассамблея расположилась в трех комнатах второго этажа этого притона. В большой комнате, стоял стол, весь заставленный бутылками и частью наполненными, частью недопитыми стаканами. Скатерть была уже изрядно залита вином, стояли какие то закуски. За столом в непринужденных позах сидели сотрудники. Все говорили сразу, громко, явно пьяными голосами. Ко мне подошел некто Левенбук, недавно принятый в "Аркос" по инициативе Красина. Он кинулся ко мне с распростертыми пьяными объятиями, от которых я с трудом устранился.
 
— А, вот он, terrible Solomon, xa-xa-xa! — заплетающимся языком сказал он.
— А мы здесь просто, по товарищески... как друзья беседуем... Здесь нет начальства!.. здесь все равны... К чорту всяких директоров!.. Здесь Запорожская Сечь, xa-xa-xa!..
 
Квятковский, который мог пить три - четыре дня подряд и оставаться, что называется, ни в одном глазу, подмигивал Левенбуку, который этого не замечал. Он продолжал свои "товарищеские" приветствия, все время пересыпая их — свобода, так свобода, чорт возьми! — площадной руганью... Квятковский и Винокуров бросились наводить порядок, старались угомонить Левенбука и других, ползших ко мне с аналогичными фамильярными приветствиями, пересыпанными русской аттической солью... Кое - как вся эта изрядно намокшая публика была приведена к порядку. Меня усадили. Стали предлагать выпить чего-нибудь.
 
— Я не пью, — решительно заявил я. — И не буду пить, мне строго доктора запретили...
— Ах, terrible Solomon не хочет пить, xa-xa-xa! — продолжая сыпать на все стороны самую невозможную площадную ругань, бросился ко мне вновь Левенбук с большим стаканом виски, — так мы его заставим... Товарищи, я предлагаю привести его к одному знаменателю... Напоим его!..
 
— Александр Александрович, — обратился я к Квятковскому, — если вы его не уймете, я сейчас же уйду...
 
Я не буду подробно описывать это "невинное" препровождение времени
 
Квятковский и Винокуров оттащили его. Другие, хотя тоже изрядно пьяные, но не потерявшие ещё памяти, тоже стали успокаивать его. И Квятковский начал деловую часть ассамблеи.
 
— Так вот, товарищи, будем обсуждать программу наших встреч во внеслужебное время. Кто желает взять слово?
— Я! — крикнул Левенбук.
 
И он начал говорить о том, что "наши собрания должны быть душа на распашку"... чтобы каждый мог смело, кого угодно, "матом крыть", мы-де не институтки... и т.д. После него говорил Квятковский. Говорил долго... Говорил о свободе на этих ассамблеях...
 
— У нас, — живописал он, — нет ничего недозволенного, у нас все можно: пейте, хотите танцевать — танцуйте, хотите девочку — сделайте ваше одолжение, здесь имеется отдельная комната со всеми удобствами... милости просим... xa-xa-xa!..
 
Публика ржала от восторга... Я пробыл в этой "Запорожской Сечи" около получаса... Мне удалось незаметно встать. Я быстро спустился в вестибюль, взял свою верхнюю одежду и бежал... На другой день мне стало известно, что ассамблея окончилась, как и следовало ожидать, тем, что все, кроме Квятковского и Винокурова, лежали влежку на полу...
 
Клышко не принимал участия в этих ассамблеях, но знал о них и хитро подсмеивался над их результатами. Вскоре, по моему настоянию, они были прекращены. Сдружившийся со мной Силаев передавал мне, что вся эта история с ассамблеями была затеяна Квятковским и Клышко со специальной целью попытаться напоить и меня до безобразия, чтобы затем скомпрометировать меня участием в какой-нибудь скандальной истории, которую, конечно, не трудно было бы устроить... Квятковский вел свою линию. Он сдружился с Крысиным и Половцовой. Последняя вскоре, по-институтски обидевшись на какую то резолюцию Красина на её доклад, подала в отставку, думая просто разыграть сцену. Но отставка её была принята и она ушла из "Аркоса" и сделалась агентом советского Красного Креста.
 
Мои отношения с Красиным становились все более и более натянутыми. Теперь уже и Квятковский стал настраивать его против меня. Делал он это осторожно, часто бывая у Красиных , у которых я, в виду наступившего между нами охлаждения, бывал лишь изредка, когда уже совсем было неловко отказываться от приглашения. Квятковский же не пропускал случая поговорить на мой счёт и деликатно наговаривал на меня, чему способствовала его старинная дружба с Красиным, а особенно, с его женой, Любовью Васильевной Красиной, тоже другом моей юности...
 
Помню, как Красин, узнав, очевидно, от Квятковского о моём отрицательном отношении к ассамблеям и моим настояниям прекратить их, ибо это компрометировало нас в глазах англичан, со злой насмешкой назвал меня "Савонаролой", желающим обратить живую жизнь в монастырь... А ведь сам Красин почти не пил и гнушался безобразных пьяных сцен. Вообще с ним происходило что то неладное.
 
Появилась в обиходе, их домашней жизни какая то нелепость, комичное подражание какому-то "высшему стилю"
 
Граф Витте в своих мемуарах с удивлением отмечает, что когда он обедал и завтракал у Рузвельта, президента С. - Штатов, то все блюда подавались президенту первому, согласно установленному этикету. Вот и у Красина стали следовать этому обычаю, и Красину всегда подавалось первому (а затем его жене), хотя бы за столом среди приглашенных были почтенные дамы. И сидели за столом Красины друг против друга в креслах, тогда как все остальные сидели на обыкновенных стульях... Очевидно, введшие это в домашний обиход Красины не подозревали всей глубины пошлости и комичности этого подражания...
 
Квятковский часто жаловался мне на то, что в правлении "Аркоса" нет председателя, нет директора - распорядителя. Председательствование на заседаниях велось по очереди каждым членом правления, и каждый директор являлся распорядителем в отведенной ему части общего дела. Квятковский постоянно сетовал на это. И нередко на эту же тему шли в моём присутствии разговоры и у Красиных . Я понимал, куда гнет Квятковский, и молча выслушивал его сетования, не подавая никаких реплик. Но вот однажды ко мне в кабинет пришел Красин: мы-де так давно не видались, ему-де так хочется просто поговорить со мной. У меня уже исчезло то полное доверие, которое связывало нас много лет... И я не сомневался, что с его стороны это только дипломатический подход. Я не ошибся. Поговорив о том и о сем, он спросил меня:
 
— Ну, что же, ты убедился теперь, что, настаивая на предоставлении Квятковскому поста директора, я поступил в твоих интересах? Видишь, он и работник хороший, и хороший товарищ...
 
Я угрюмо молчал: я уже понял, к чему клонится речь.
Я и тут не ошибся. Моё молчание сразу же вывело его из себя:
 
— Право, на тебя ничем не угодишь, — с раздражением сказал он. — А, между тем, Квятковский относится к тебе так тепло и хорошо... Вот ещё вчера он был у нас... Меня удивляет и Любу также, что ты совсем почти не бываешь у нас последнее время... и он так тепло о тебе говорил...
 
— Слушай, Леонид, — не выдержал я, — оставим эти комедию... право, наша старая дружба выше того, чтобы нам вести какие-нибудь дипломатические разговоры... Говори прямо, к чему ты гнешь. Это будет порядочнее... тем более, что я догадываюсь уже, в чем дело... Только имей в виду, что для меня Квятковский человек, вполне выяснившийся, и я не изменю своего мнения в лучшую сторону и твердо стою на своем, что это просто большой выжига, и что он со временем выроет тебе могилу, как роет теперь мне... и по-видимому, небезуспешно (Кстати, скажу о дальнейшей судьбе Квятковского, из чего видно, что я оказался пророком. Это было, впрочем, не трудно. Спустя года полтора после моего ухода с советской службы, его заманили в Москву под предлогом повысить его. Там он был арестован и ему инкриминировали массу всякого рода мошенничеств. Путаясь и стараясь обелиться, он стал валить на Красина всякие мерзости, стараясь его утопить и тем реабилитировать себя и спастись от расстрела. В мировой печати много говорилось о его деле и даже появилось известие, затем опровергнутое, о его расстреле. Но правды в деле Квятковского никто не знает, и я в том числе. Правда была бы желательна, ибо она открыла бы точно, что представлял собою этот советский герой. — Автор.)...
 
— Ну, знаешь ли, я терпеть не могу "Божьей милостью" пророков и пророчеств и кликушества, — резко парировал он меня.
— Если у тебя есть факты, пожалуйста, изложи их. А эти загадочные вещания мне не интересны...
— Я больше ничего не скажу ни о нём, ни о Клышко, — прервал я его, — и освобожу тебя от моего "кликушества"... Оставайся себе с твоими друзьями... Но, конечно, не говори мне о их дружбе и теплом отношении ко мне, — меня это просто оскорбляет... Ну, а теперь скажи мне, к чему ты затеял весь этот разговор?
 
— Да видишь ли, с тобой теперь так трудно стало говорить, — ответил он, смягчая тон и стараясь придать ему характер дружеской конфиденции, — ты стал такой неуютный, Жоржик, право... Но ты, в сущности, прав. Видишь ли, мне уже давно кажется, что в конструкции нашего правления есть большая брешь... как бы сказать... — запнулся он.
 
— Да нечего искать, как бы сказать, — перебил я его, — надо просто сказать... Вот: брешь эта состоит в том, что у нас, как и говорит мне Квятковский чуть не каждый день, нет председателя и директора-распорядителя... и уж добавлю от себя, что обе эти должности надо возложить на Квятковского... Так ведь?
 
— Да, вот именно, вот об этом то я и хотел с тобой поговорить, — подхватил Красин, по-видимому, с облегчением, что я дал ему выход. — Именно, об этом... Конечно, единственным серьезным кандидатом я считаю тебя... — опять запнулся он, и мне пришлось снова придти к нему на помощь:
 
— Не стоит, голубчик, золотить пилюлю, — сказал я. — Жарь спокойно дальше: но ко мне, дескать, в центре создалось такое одиозное отношение, что ты даже не решишься заикнуться о моей кандидатуре, а потому-де приходится остановиться на Квятковском. Так?
 
— Да, приблизительно так, — подтвердил он упавшим голосом. — Ну, а теперь я скажу тебе два слова, — продолжал я. — Все будет так, как ты говоришь. Но только помни одно — я всеми силами ума и сердца протестую против этого решения и отмечу моё мнение прямо в лоб, когда на общем собрании ты проведешь эту гнусность... О, не по отношению ко мне, а по отношению к делу, ибо ты решил пустить грязного козла в огород. Но тебе лично я заявляю, и запомни это раз навсегда, что я отношусь к этой кандидатуре с омерзением, ибо этот козел пожрет все овощи в огороде и всюду провоняет... Я кончил, будущее покажет, прав ли я...
 
Что касается меня лично, я давно уже решил, никого не посвящая в
моё решение, что я всем вам не ко двору, и я уйду из "Аркоса" при первой же возможности...
 
Через два-три дня после этого состоялось общее собрание "Аркоса" (конечно, эти собрания "акционеров" были чистой комедией), на котором Красин и предложил ввести в состав администрации "Аркоса" должности председателя правления и директора - распорядителя. Все, кроме меня, конечно, голосовали "за" поднятием рук...
 
— А ты, Георгий Александрович? — спросил Красин. — Ты случайно не поднял руки?
— Нет, вполне сознательно...
 
Далее Красин предложил избрать на обе должности Квятковского. Я опять вотировал против. И в тот же день после собрания Квятковский пришел ко мне. Он старался говорить со мной дружески, его-де очень огорчает мой вотум, он-де так дорожит моим мнением и пр. пр. пр.
 
— Бросьте эти ненужные разговоры и комплименты, — спокойно, но с чувством гадливости сказал я, — мне все эти штуки - фокусы надоели и неинтересны... Вы добились своего, о чем же тут говорить?..
 
Окрыленный выборами, он с первого же дня начал уже совсем беззастенчиво продолжать свою кампанию, стараясь довести роль директоров до полного ничтожества. Он выбрал себе отделы самые "питательные", как, например, коммерческий, во главе которого был поставлен его друг Винокуров, начавший хапать направо и налево. Словом началась форменная и наглая "гуковщина". Квятковский, в качестве директора - распорядителя стал вести лично все переговоры о кредитах, и с поставщиками...
 
Пользуясь своим влиянием и все больше и теснее сближаясь с Красиным и Клышко, он, сперва несколько стесняясь, а затем уже совершенно нагло и открыто, стал выживать меня, отбирая у меня одно дело за другим. Но особенно он старался отобрать у меня руководство приёмочным отделом. Однако, тут уж я открыто показал зубы и твердо заявил, что этого отдела, в сущности, контролировавшего все закупки, в какой бы области они ни принадлежали, я не уступлю.
 
Аргументировал я свой отказ чисто формально: мне поручил этот отдел Красин, состоявший самым главным акционером "Аркоса" (если не ошибаюсь, он номинально владел чуть ли не 95% всех акций), он утвердил создание этого отдела, как говорил Клышко, "в порядке декрета" и возложил на меня ведение им, и я считаю, что лишь в таком порядке я могу быть лишен ведения этим отделом.
 
Красин в данном случае поддерживал меня
 
Но злоба против этого отдела, где царил я, все росла и росла, ибо самым своим существованием он ставил вечные препятствия возможности поставщику сговориться с заведующим тем или иным закупочным отделом. Неоднократно Квятковский довольно откровенно, хотя и не прямо, предлагал прекратить всякого рода гонения на меня, если я только откажусь от этого отдела в его пользу...
 
— Помилуйте, Георгий Александрович, — едва сдерживаясь, чтобы не ругаться, говорил он, — ведь такой важный отдел, как отдел приёмок, который, в сущности, является контрольным для всех закупок и даже для экспортных товаров, которые он тоже ревизует, должен находиться в руках директора - распорядителя. А раз он у вас, так в этой части, в сущности, вы являетесь директором - распорядителем, а не я. Ведь положение об этом отделе вами же составленное, дает вам в руки громадное оружие... Вам следовало бы уступить его мне...
 
— Этого не будет, — отвечал я, — уже по одному тому, что я не хочу обидеть моего старого друга Красина, который просил меня взять его на себя.
— Но, поверьте, Георгий Александрович, что, если бы вы его передали мне, — откровенно говорил Квятковский, — я повел бы его не хуже вас... и тогда и для вас было бы легче: прекратились бы разные трения...
— Да, но дело то в том, что я вам не верю, Александр Александрович, — не стесняясь отвечал я. — Пока вы меня совсем не выживете из "Аркоса", я не откажусь от него. Я потому и дорожу им, что таким образом я хоть до некоторой степени держу вас, Винокурова и прочих "винокуровых" на вожжах и даже взнузданных в мундштуки.
 
— Ну, а если Красин отнимет у вас этот отдел? — прищурив свои узкие глаза с выражением тайной мысли, спросил он.
— Что вы тогда сделаете?
— Что я сделаю? — переспросил я.
— А вот вы сперва добейтесь распоряжения отнять у меня этот отдел, и тогда вы увидите, что я сделаю... Но предупреждаю вас, что это дезавуирование меня Красин должен сделать в письменной форме... Я убежден, что он этого не сделает...
 
Taкие разговоры происходили между нами частенько
 
С Красиным на эту тему я не говорил и продолжал вести свою линию. Квятковский делал попытки заводить эти разговоры у Красиных в присутствии Любови Васильевны и самого Красина, но я всегда отделывался от них, сразу же прерывая их какими-нибудь чисто светскими шутками, и, смеясь, прекращал их к великому озлобленно и нескрываемому раздражение Квятковского. Отмечу с чувством большого удовлетворения, что Красин при этих разговорах всегда хранил упорное молчание, этим явно поддерживая меня в то время, как его жена бестактно поддерживала Квятковского...
 
Вскоре Квятковский обратился к Красину с рапортом, в котором требовал, чтобы ему увеличили жалование, что на сто ф. ст. ему, как директору - распорядителю и председателю, невозможно жить. Кроме того, он настаивал на заключении с ним контракта с неустойкой на три года. Красин сперва оставил этот рапорт без последствий и даже написал на нём нечто резко - отрицательное. Но потом, очевидно, под влиянием обработки его за пределами "Аркоса", согласился.
 
И Квятковскому было назначено жалование в 250 ф. ст. в месяц (все директора получали всего по сто ф. ст.), и с ним был заключен контракт на три года с неустойкой в случай увольнения его до срока, — кажется в десять тысяч ф. ст. Далее все пошло, как по маслу. Был заключен контракт и с Винокуровым тоже на три года с установлением жалования в сто ф. ст. и с неустойкой в случае увольнения его до срока в три тысячи ф. ст.
 
Кстати, чтобы покончить с Винокуровым, скажу, что, спустя некоторое время, когда я уже вышел в отставку, этот герой, почувствовав себя на полной свободе, развил настолько успешную в духе "гуковщины" деятельность, что его вынуждены были уволить, но при этом уплатили ему и неустойку. "Гуковщина" росла и ширилась и народные деньги шли по карманам её лондонских героев. И озлобление против отдела приёмок все росло, превращаясь в форменную ненависть.
 
А так как приемочный отдел был олицетворен мною, то естественно, жгучая ненависть ко мне все увеличивалась. И, как мне было известно, не раз Квятковский и его соратники совещались о том, как бы меня утопить хоть в ложке воды. Вскоре эта ложка воды была найдена, но... я не утонул в ней. Нет, я уничтожил её и тогда я ушел с советской службы, несмотря на то, что мне настоятельно и Квятковский, и Красин навязывали новый пост. Но об этом ниже...
 
XXXIX

Над "Аркосом" постепенно спускалась и начинала густеть ночь
 
Квятковский и его присные грабили, не стесняясь, поскольку им не мешал этому отдел приёмок, который я держал твердой рукой. Но вот вскоре в "Аркосе" появилось новое лицо. Из Москвы был назначен новый директор и член правления Филипп Рабинович. Это был коммунист. Кстати, говоря о Квятковском, я забыл упомянуть, что он не вошел в партию и очень гордился тем, что он свободный человек. Этот новый директор, по-видимому, кем то хорошо информированный, стал сразу же держать себя очень грубо со мной. Это был маленький, вертлявый, когда это было можно, грубый и наглый, а когда нельзя было, очень подхалимоватый тип с лицом, покрытым следами оспы.
 
Если не ошибаюсь, он в настоящее время состоит в Париже при одном из советских учреждений. Я не буду много и распространенно говорить о его деятельности в "Аркосе". Он сразу объединился с Клышко и Квятковским, с которыми он, впрочем, иногда грызся. Но мне надо сказать о нём несколько слов, как о коммунисте. В нашей ячейке было правило, что каждый вновь приезжий член коммунистической партии должен обязательно читать доклад на тему "настоящего момента". Большинство этих докладов было просто жалкий лепет, в котором на все лады переворачивалось положение, что "на Шипке все спокойно", что обыватели благоденствуют", что "настроение бодрое", что "коммунистические основы все крепнут и растут"...
 
Рабинович тоже прочел трафаретный доклад на ту же тему в общем собрании ячейки. А вслед затем он прочел второй, так сказать, дополнительный доклад, но уже не в общем собрании ячейки, а лишь перед наиболее ответственными членами её. В этом втором докладе — это было ещё до провозглашения Лениным НЭПа — он откровенно говорил о том, что экономическое положение России катится по наклонной плоскости, что крестьянское хозяйство, несмотря ни на что, все падает и падает, что среди крестьян растет и ширится проявляющееся все резче и резче, недовольство, часто доходящее до открытых выступлений, что бывали случаи, когда армия переходила на сторону крестьян, отказываясь применять против них орудие.
 
Он говорил и об угрожающем строю недовольстве рабочих, об их стачках, подавляемых силою чекистского оружия, о недовольстве также и буржуазии, которая начинает уже понемногу поднимать голову. Армия-де тоже глухо волнуется. — И вот, товарищи, — продолжал Рабинович, — все эти лишь вкратце намеченные мною явления, естественно, вселяют крайнюю тревогу в ряды верхушки правящего слоя, и нередко в самых строго - конспиративных собраниях правящей группы уже поднимался и часто поднимается, пока в чисто академической форме, но прямо и ясно поставленный самой жизнью, вопрос: не пора ли нам честно и откровенно признать наше банкротство и сдать власть той группе, которая склонна принять на себя ответственность.
 
Он передал далее, как слух, что вскоре Ленин собирается, в виду таких настроений и невозможности продолжать политику интегрального коммунизма, резко и решительно повернуть вправо... И действительно, вскоре была объявлена "новая экономическая политика", известная под сокращенным названием "НЭП". И, возвратившись в Лондон из Москвы, Квятковский (он постоянно ездил понюхать и устроить свои личные дела) с радостью сообщил мне, что в России все начинает идти по старому, что введение НЭПа есть, в сущности, начало конца коммунизма, что уже на его глазах буржуазия начала поднимать голову, ибо это является только первым шагом Ленина на пути к окончательной ликвидации этой коммунистической утопии.
 
Ленин-де убедился, что Россию с её буржуазией, крестьянством и большинством рабочего класса, тоже недовольного, не сломить и не обратить в коммунистов, и потому - де он, подобно Александру II, решил произвести контрреволюцию сверху, не дожидаясь того момента, когда она, начавшись снизу, сотрет и коммунизм и советскую власть. Далее он сообщал, что ходят слухи, что Ленин очень болен, что в ультра - коммунистических кругах его решили извести...
 
Плохо поняв момент и решив, что теперь "всё можно", Квятковский стал ещё усерднее проводить в "Аркосе" политику "гуковщины", которую он отожествлял с "НЭПом". И, само собою, он стал уже совместно с новым директором Филиппом Рабиновичем и с другими, стоявшими за кулисами, ещё энергичнее бороться со мной, отнимая у меня шаг за шагом одно дело за другим. Но одной позиции я ни за что не хотел уступать — это отдела приёмок. И ведя его и все улучшая и расширяя его компетенцию, я держал всех этих рыцарей ордена "гуковщины" в вечном страхе, увеличивая в то же время их бессильную ярость. (Так, я разработал в этом отделе часть об образцах, установив самую строгую систему и порядок их регистрации, опечатывания (ведь я имел дело просто с мошенниками) и хранения, для чего я использовал один из подвалов "Совьет - хауза", куда, кроме моих доверенных сотрудников, никто не имел права входа. Вот эти то подвалы, о которых я уже говорил, и причинили столько хлопот английской полиции. — Автор.)
 
Не могу умолчать, что в этом отношении меня всегда поддерживал Красин, поведение и душевное состояние которого становилось все более (да так и осталось до сих пор) для меня загадочным...
 
И это мучает меня и по сей час...
 
Упомяну уже совершенно мимоходом, что в ноябре 1922 г. из Москвы приехала в Лондон ревизионная комиссия в составе (моего "друга") члена коллегии ВЧК и РКИ Аванесова, знаменитого безбожника Емельяна Ярославского и какого-то немолодого уже рабочего Попова. Комиссия эта, возглавляемая Аванесовым (о нём см. в той части, где я описываю мою службу в Эстонии), совершенно игнорировала моё существование, что-то делала, брала какие-то ведомости и проводила все время в дружеских беседах с Филиппом Рабиновичем [судьба его неизвестна - FV].
 
Я мог бы ещё многое рассказать об "Аркосе" и его "деяниях", но это было бы в сущности повторением все того же, что было мною сказано по поводу "гуковщины" или "аркосовщины", т. е., описанием неоглядного мошенничества, грабежа народных средств и великого хамства. И я думаю, что уже и сам мой читатель, даже читатель - друг, устал от чтения таких, в сущности, однообразных описаний. А мне необходимо ещё описать историю той ложки воды, в которой, как я выше сказал, Квятковский и др. старались меня утопить.
 
Примерно, в сентябре месяце я получил запрос от Реввоентрибунала с приложенным к нему бланком для ответа, в котором мне ставился ряд вопросов о покупке мною в Ревеле партии нео-сальварсана у Р-на, если не ошибаюсь на сумму в 300 ф. ст., о чем я довольно подробно говорил выше (в части "Моя служба в Эстонии"), куда и отсылаю интересующихся. Но в ряду поставленных
мне трибуналом вопросов стоял вопрос, известно ли мне, что эта партия сальварсана, по испытании её в Москве, оказалась фальсификатом?
 
Отвечая на этот запрос, я откровенно описал, почему я купил сальварсан у Р-на, с которым, как я выше говорил, расплата за его шпионские услуги, по просьбе военного агента Штеннингера производилась путем предоставления ему заказов, что принимал этот товар Юзбашев и пр. и что я не имел никаких оснований подозревать, что был принят фальсификат, а не настоящий препарат. Напомню, что эта сделка состоялась в декабре 1920 г., следовательно, к моменту запроса прошло почти два года. Хотя это и показалось мне странным и подозрительным, тем не менее я не придал этому большого значения, полагая, что это просто обычная бюрократическая проволочка.
 
Но, как оказалось, это и была та ложка воды, в которой я должен был утонуть
 
Примерно, в средних числах ноября возвратился из Москвы Квятковский. Ещё не повидавшись со мной, он стал всем и каждому рассказывать, что я предан суду Реввоентрибунала по обвинению в покупке "заведомо фальсифицированного" сальварсана, и что меня вызывают в Москву для суда надо мной. И ко мне пришел Филипп Рабинович с вопросом, правда ли это? Я ничего не знал об этой новости.
 
— Так как же он смеет рассказывать такие вещи? — возмутился Рабинович. — Раз вам об этом ничего неизвестно... И я не понимаю, почему у него такой ликующий вид: он прямо с наслаждением рассказывал мне об этом, говоря, что теперь вам не сдобровать...
 
Далее я узнал, что Квятковский возвращался из Москвы вместе с Красиным, который застрял в Берлине у Стамоньякова (торгпред в Берлине), где гостила Любовь Васильевна Красина, возвратившаяся в Лондон вместе с Квятковским. Она как то преувеличенно дружески встретила меня и среди разговора вдруг сказала мне:
 
— А знаешь, Жоржик, тeбе придется съездить в Москву...
— Придется? Зачем? — спросил я, делая вид, что ничего об этом не знаю.
— Да чтобы укрепить свое положение... Ты уже давно не бывал там... Вот ты, например, незнаком с Фрумкиным, заместителем Леонида в Наркомвнешторге... И надо тебе время от времени ездить в Москву, а то тебя там уже совсем забыли... — и она приостановилась на миг, как бы вспоминая что то, и потом добавила каким то деланным, небрежным тоном:
 
— Да, я и забыла... ещё для того, чтобы разъяснить какую-то историю с сальварсаном...
 
Мне стало ясно, что против меня куется какая то новая гадость. Я не сомневался, что вся эта история представляет собою какую то нарочито придуманную "штуку". Ведь инкриминируемая мне покупка была произведена у P - на по просьбе Штеннингера и по настоянию Спотэкзака. Ясно, что о всех этих обстоятельствах не могли не знать в Москве при предварительном расследовании этого дела следственными властями. С другой стороны, было подозрительно, что меня привлекали к ответственности из за такой ничтожной суммы, как триста фунтов ст., меня, у которого в Ревеле были колоссальные суммы денег. Все это было тем боле странно, что при всем одиозном отношении ко мне в Москве, все отдавали мне справедливость, что я не ворую... Словом, тысячи соображений говорили за то, что вся эта история представляет собою какую то инсценировку с целью, из за пустого дела завлечь меня в Москву...

Но для чего? Я знал, что Квятковский все время плетет мне паутину, что он готов утопить меня в ложке воды, знал, что, часто бывая в Москве, он все время вел там кампанию против меня, ибо я мешал ему мошенничать. Для меня не было сомнений, что вся эта история раскопана кем то со специальной целью меня погубить. Очевидно, предполагалось заманить меня в Москву по пустяку, а там уж на полной свободе и тайно расправиться со мной... Я уже несколько раз упоминал, что в Лондоне здоровье моё кардинально расстроилось. Естественно, что эта новая "штука", которую так старательно вколачивали в мою жизнь, повлияла очень скверно на моё здоровье. Состояние моего сердца ухудшилось.
 
И вскоре со мной в "Аркосе" произошел такой сердечный припадок, какого у меня ещё не бывало раньше. Призванные в "Аркос" доктора увезли меня домой и решительно заявили, что мне необходимо тотчас же прекратить всякую работу и посвятить не мене полугода полному отдыху и специальному лечению, что иначе они ни за что не отвечают. На другой или на третий день ко мне приехал Квятковский и объявил мне, что правление, желая сохранить жизнь такого "ценного товарища", как я, постановило на последнем заседании заставить меня взять продолжительный отпуск и ассигновало мне на лечение 400 ф. ст. А затем он стал усиленно настаивать на том, чтобы я уехал в отпуск в Берлин, где мои "друзья" будут заботиться обо мне и где я всего лучше поправлюсь.
 
Но я, не сомневаясь в том, что Берлин будет только ловушкой для меня, и не желая дать ему понять, что догадываюсь о его истинных намерениях, ответил, что это прекрасная идея, и я над ней подумаю... Вскоре меня навестил покойный теперь В. А. Силаев. По обыкновению просто, без ужимок он сообщил мне, что слыхал случайно разговор Квятковского и Винокурова обо мне.
 
— Вам, Георгий Александрович, не следует ехать в Москву, — сказал он. — Это пустой предлог, что вас вызывают для сальварсана, они просто хотят вас расстрелять... Квятковский все подготовил. Вас на границе арестуют, а там... поминай, как звали... Не ездите, Георгий Александрович, прошу вас. Не верьте ни одному слову Квятковского, все это ложь... ни одному слову Квятковского и Л. В. Красиной, — она тоже в заговоре, — все это ложь...
 
После долгого размышления я решил не ехать в Москву
 
Было слишком ясно, что за этим вызовом кроется что то, и то, что сообщил мне Силаев, казалось мне вполне правдоподобным... Между тем Квятковский продолжал настаивать на своем, и однажды, оторвавшись от игры в винт у Красиных , нарочно заехал ко мне, чтобы повидаться со мной, и снова стал уговаривать меня ехать в Берлин. На том же настаивала и Л. В. Красина... Повторяю, про себя я твердо решил не следовать совету Квятковского и для замаскирования говорил всем, кроме самых близких мне сотрудников, что еду в Швецию.
 
Я быстро получил шведскую визу (у власти стоял тогда Брантинг), которую и показывал всем... Между тем, я решил ехать в Бельгию, где много лет тому назад я провел два года. Я был в ссылке в Сибири, но царское правительство заменило мне ссылку высылкой заграницу. Я и уехал тогда в Брюссель, где прожил два года, остававшиеся мне до окончания срока ссылки... Я с отрадой вспоминаю эти два года моего пребывания в Бельгии, где иностранцы всегда пользовались полной свободой...

Вскоре я получил бельгийскую визу и 8-го декабря 1922 года я выехал из Англии через Харвич в Брюссель. Я сознательно скрывал день моего отъезда из Лондона, и лишь двое самых верных моих сотрудников знали, куда я еду, и пришли проводить меня на вокзал... Переезд прошел без всяких приключений, и 9-го декабря я был уже в Брюсселе. От всего пережитого я окончательно расхворался и слег, сперва в госпиталь, а потом переехал на частную квартиру, где проболел ещё три месяца... Итак, я находился в Бельгии в полной безопасности. Но на мне тяготело какое то тяжелое обвинение, правда, не формулированное ясно и отчетливо, но обвинение в чем то некрасивом... Состояние моего здоровья было ужасно. Тем не менее, я все ещё боролся с неудержимым желанием поехать в Москву, броситься в смертельный бой и доказать всю нелепость взводимого на меня обвинения... Но, хорошо зная московские нравы, я не сомневался в том, что мне просто не дадут возможности что либо доказать, а запрут в ЧК и там или заморят или так или иначе просто отправят на тот свет...
 
Я говорил выше с полной откровенностью о тех, непонятных мне и доселе, неладах, которые возникали между мной и Красиным... Его уже нет в живых. А загадка эта так и остается для меня неразгаданной. И во мне говорить смущение и непонимание — в чём дело? Я знаю, что о Красине говорят много нехорошего. Но, зная его много лет, я не верю, не могу и не хочу варить тем наветам, которые проникли даже в печать, рисующие его, как человека нечестного и коварного. Я с горестью, столь естественной в моём возрасте, вспоминаю о той непонятной для меня чёрной кошке, которая надолго встала, было, между нами, о моих сомнениях в нём и холодности, появившейся в моём отношении к нему за последнее время моего пребывания в Лондоне. Все это мне непонятно. И, не зная причины всего этого, я ищу объяснения в том, что его жизнь была крайне тяжела, что многое мучило его, чего он не решался высказать даже мне...
 
И загадка эта тем непонятнее, что с моим уходом из "Аркоса" между нами возникла такая теплая, такая дружеская переписка. Передо мною лежит кучка его писем, написанная частью под диктовку на пишущей машине, частью собственноручно то пером, то карандашом. Занятый сверх головы, он урывал время для писем мне. Чистой дружбой веет от этих дорогих мне писем, заботливостью обо мне... Привожу выдержки из одного длинного, на пяти страницах, письма от 25-го января 1923 года. Высказывая мне сочувствие по поводу моей болезни, он говорит:
 
"...Эпоха, в которую мы живем, настолько тяжела и сурова, что каждому из нас, вероятно, до гробовой доски придется не только работать, но и бороться... Как ни тяжело твое положение, и как я ни старался избавить тебя от неприятностей, связанных с этим ревельским делом, мне не удалось его прекратить, и на ликвидацию его тебе, как это ни тяжело, придется потратить свои силы... На днях получилось предписание делегации с требованием твоего приезда, и первый шаг, который необходимо сейчас же сделать, это прислать в делегацию для пересылки в Ревтрибунал подробное и официальное докторское свидетельство, удостоверяющее фактическую невозможность в данный момент совершить поездку в Poccию, с указанием твоих болезней и вообще твоего состояния. Я, по приезде в Москву (он писал за несколько дней до выезда в Москву) постараюсь убедить ретивых ревнителей правосудия, что задержка твоей явки вызвана действительно невозмож-ностью, при данном состоянии здоровья в Москву приехать"...
 
И далее:
 
"...Но я во всяком случае хотел бы, чтобы ты приехал в Москву не позже, скажем, марта, апреля, чтобы ещё в мою там бытность можно было урегулировать ревельское дело и, если оно дойдет до разбирательства, лично выступить в суде в числе твоих защитников... Ты можешь мне верить, я сделаю все для урегулирования дела, привлеку к этому Менжинского и других знающих тебя лично товарищей..." Письмо заканчивается: "Ну, прощай, милый Жорж. Итак, не хандри, подтянись, поскорее вставай на ноги. Мы ещё поработаем".
 
Одновременно я получил письмо из делегации от 26-го января 1923 года, в котором мне препровождалась копия отношения Наркомвнешторга от 13 января того же года, в котором просят делегацию "в виду встретившейся надобности, немедленно командировать товарища Г.А. Соломона в Москву".
 
О том, чтобы выехать немедленно, не могло быть и речи: я лежал и с каждым днем все слабел... Но вот, 7-го марта 1923 года я получаю новое письмо от делегации, датированное "5-го марта 1923 г.", которое привожу полностью:
 
"Дорогой товарищ, Георгий Александрович, дополнительно к нашему письму от 26 - го Января с. г., настоящим сообщаем Вам в прилагаемой при сем копии, содержание полученной сего числа телеграммы от товарища Красина".
 
Вот копия этой телеграммы:
 
"Прошу передать Соломону следующее : Возбужденное против него дело прекращено, приезд не требуется, всякие ограничения сняты".
 
Таким образом, кошмар этого нелепого обвинения исчез. Я стал поправляться. Ликвидация этого дела давала мне возможность честно и прямо расстаться с советской службой... Но, прежде, чем сделать это, я решил привести себя в полный порядок и спокойно обсудить всё положение. Я поехал в Спа, проделал там полный курс лечения. В это время у меня снова началась переписка с Красиным.
 
В письме от 2-го июня, в ответ на моё письмо, в котором я сообщал ему о том, что здоровье моё начинает восстанавливаться, он выражал свою радость по этому поводу и сообщал, что правление "Аркоса" решило организовать отделение в Генуе, и предлагает мне заняться этим делом и вести его. Одновременно я получил письмо и от Квятковского по тому же поводу, оно хранится у меня также, как и другие, приведенные выше письма. Датировано оно 31 мая 1923 г.
 
Не отвечая Квятковскому, я написал Красину, говоря, что не могу принять этого предложения, так как не сомневаюсь, что условия работы останутся те же: интриги и вообще "гуковщина" и пр., о чем я уже столько говорил в настоящих моих воспоминаниях. Красин усиленно уговаривал меня в нескольких письмах. Так, в письме от 21-го июня все того же года он, между прочим, пишет: "...Я очень советовал бы тебе ещё раз обдумать сделанное мною предложение, и лично мой дружески совет тебе от него не отказываться, а, закончив курс лечения, приняться за организацию этого важного и интересного пункта. Если бы, паче чаяния, оказался прав не я, а ты, и создались бы невозможные условия работы, то уйти ты всегда сможешь". И далее:

"...но повторяю, обдумай ещё раз, прежде чем решить окончательно". Он усиленно уговаривал меня и ещё в двух письмах от 5-го и 8-го июля.
 
Я долго думал... и, в конце концов, подал прошение об отставке, и 1-го августа 1923 года я расстался с советской службой.

Послесловие
 
Мои воспоминания о советской службе кончены. Но, прежде чем поставить точку, я считаю необходимым сказать в заключение ещё несколько слов моему читателю. Весь мир живет в тревожное время. Официально война окончилась. И принято считать, что народы всего миpa вздохнули и дышат свободно. Но всякому ясно, без фраз ясно, что покоя и мира нет. Косвенным доказательством этого являются постоянные конференции, на которых все время с боем выносятся коррективные резолюции и решения, как дополнения к тому "миру", который - де царит на земле. И каждая конференция держит в тревоге все человечество: не окончится ли она катастрофой и, вместо разошедшихся во взглядах дипломатов, не заговорят ли снова пушки...
 
На политическом горизонте все время низко висят свинцовые тяжелые тучи, из за которых, нет - нет, раздаются глухие раскаты приближающейся и, вот - вот, готовой разразиться грозы... Вот на востоке идёт Гражданская война в Китае... СССР приложил свою руку к этой бойне. Льётся кровь... И льют её правительства, подписавшие мирный пакт Келлога. Точно человеконенавистнический хохот Мефистофеля, звучат восторженные слова мировой печати, что пакт Келлога знаменует великую дату мировой истории, характеризуемую с преступным сарказмом, с великим издевательством над человеком, словами: "Война войне".
 
Не буду "растекаться мыслию по древу" и оставлю этот пакт в мире и покое, чего он поистине заслуживает, отметив лишь, что я вполне оцениваю и высоко чту эти идеалистически - мирные настроения, проявляемые всеми современными гуманистами, всеми этими великими келлогами, брианами, макдональдами и прочими спасителями человечества: они делают, что могут... Но все это "пустые громкие слова, обширный храм без божества!" Советская Россия, об истинной военной мощи которой можно только догадываться, является вечной угрозой миру. Это уже стало трафаретной истиной, не требующей доказательств. И в алармистских речах своих наиболее ответственных деятелей, потрясая оружием в сторону всех и всего, советское правительство кричит, надрываясь кричит, о полной свободе русского народа, русской демократии, стремясь в то же время подарить этот "рай", это "счастье" всему миру, всему человечеству, а потому-де "да здравствует великая мировая революция", которая освободит народы от "цепких, кровожадных лап капиталистических акул"...
 
Так кричит это правительство, эта, в сущности, ничтожная группа людей, держащая при помощи ГПУ, этой современной опричнины, нашу великую и прекрасную страну в поголовном рабстве и неволе, в вечном страхе и трепете... И в то же время это правительство, это бесплодное дерево, у корней которого уже лежит секира, сознавая свою близкую, неминуемую гибель, естественно, старается вызвать мировой пожар, в суматохе которого Сталин и компания надеются спастись от гнева народного и гнева всего человечества. А он растет, этот гнев, и аккумулируется и никто не знает момента, когда разрядится могучая русская лейденская банка...
 
Всем известно, какие колоссальные народные средства тратятся советским правительством на дело мировой революции или, что то же самое, на Коминтерн и его "деятелей". Об этом говорить весь мир, об этом говорю и я в своих скромных воспоминаниях... Но кто, кто же дал им эту мощь, это вооружение? Кто создал их армию, обращенную ими в армию купленных ландскнехтов, из за спины которой они грозят всему миру, а в частности русской демократии?.. Кто?
 
Я отвечу, не обинуясь: все силы, которыми они располагают и
которыми грозят уничтожением цивилизации, дал им сам же этот цивилизованный мир
 
Он, в лице своих правительств, признавших СССР и заведших с нею торговлю, благодаря которой советское правительство получило (правда, бессовестно переплачивая из за "гуковщины") и оружие, и обмундирование, и амуницию для образования и поддержания своей красной армии. Правительства стран цивилизованных, в заботах о выходе из экономического кризиса аккредитовавших их народов, в поисках рынков, продают правительству СССР все. В борьбе с безработицей и для усиления своей промышленности, а следовательно, и для уменьшения армий своих безработных, они признают СССР и заводят с ней торговлю, поставляя ей амуницию, оружие и все остальное.
 
Под таким углом произошло недавно восстановление сношений Англии с СССР: великий гуманист Макдональд и его товарищи, гуманисты же, в выборную кампанию обещали английскому народу, английским безработным (ведь это все "избирательные голоса") восстановить эти сношения, что является - де эгидой против безработицы... Таким образом, в Англии снова повторяется "воспитательный приём", в свое время придуманный тоже гуманистом Ллойд Джорджем. Исходя, очевидно из шиллерианскаго идеалистического положения: "отнесись к вору, как к честному человеку, и он перестанет красть", целый ряд правительств поторопились ввести советское правительство захватчиков в круг европейских мировых держав.
 
Но советское правительство, естественно, само не желает, да и не может желать, просто в силу сохранения вида от полной ассимиляции с правительствами цивилизованных держав (ибо ассимиляция была бы равносильна его уничтожению по закону рассасывания) примкнуть ко всем международным институциям, худо ли, хорошо ли, соединяющим все народы... Нет. Но оно охотно берет от признаний то, что ему нужно для сохранения своего портрета, а именно, участие в мировой торговле (кредиты) и дипломатическую неприкосновенность для "ройзенманов" всякого ранга.

Последняя институция столь презираемого разного рода Литвиновыми и Чичериными, буржуазного международного права, использовывается советскими олигархами все шире и глубже. Между Коминтерном, этой "частной партийной организацией", и его европейскими отделениями беспрепятственно разъезжают курьеры с дипломатическими чемоданами...
 
Ясно, что мощь и значение советское правительство приобрело, благодаря политике правительств цивилизованных держав. Ясно, что снабженное и снабжаемое ими оружием и многим необходимым, оно получило и получает возможность не только существовать и мучить русскую демократию, но и грозить всему цивилизованному миру. Ясно, что эта олигархия, как паразит, питаясь другими, будет грозить всему миру, пока она существует за счёт этого самого мира...
 
В заключение мне хочется обратиться с несколькими словами к моим бывшим сотрудникам и товарищам по советской службе, к тем, кто вместе со мной боролись с "гуковщиной". К ним обращаюсь я с моими заключительными словами. "Уже бо и секира при корени древа лежит: всяко убо древо не творяще плода добра посекается и в огнь вметается" (См. Еванг. от Луки, гл. III, — 9. — Автор). Я верю, я знаю, что уже недолго протянется господство этой тьмы, нависшей над Россией и над всем миром. Уже советские сатрапы, видя себя окруженными врагами со всех сторон, куда ни посмотри, все растущим и накапливающимся гневом, великим гневом народным, в безумном страхе, овладевающем ими все больше и больше, идут по узаконенным в истории народов стопам. Они свирепеют все более и более, они льют целые моря человеческой крови, они задыхаются в ней... Они изобретают, одну за другой, нечеловеческие муки, превращая всю Poccию в страну нищих и рабов...
 
И я обращаюсь к моим друзьям - сотрудникам. Их много. Пусть же они с тем мужеством, которое я всегда так ценил в них, выступят вперед и честно и прямо заявят перед лицом истории человечества, правду ли я говорю в моих скорбных воспоминаниях? Я заранее знаю их ответ — ибо двух ответов на мой вопрос не может быть. Так пусть же они дополнять мои "показания"... Ведь не все же ещё умерло в России? Не умерла же в ней Правда и не умерла в ней Честь, а в нечеловеческих страданиях зреет и крепнет великая любовь к нашей прекрасной и великой Родине.
 
И во имя всего этого я обращаюсь к моим друзьям -соратникам и умоляю их — отзовитесь! Россия, с её великой демократией ждут вашего правдивого и нелицеприятного слова!.. Великий, мало оцененный до сих пор немецкий мыслитель сказал: "Друзья мои, разве я жесток, — я говорю только: «то, что падает, толкни»"... Мрак рассеивается. О, пусть же скоре сгинет и исчезнет он! Пусть яркое солнце воссияет над свободной Россией! Пусть она встанет, выпрямится во весь свой гигантский рост и снова войдет в семью цивилизованных народов, заклеймив перед лицом истории позорные имена советских деятелей!..
 
Конец четвертой и последней части. Брюссель, 1929

Оглавление

 
www.pseudology.org