Издательство "Мишень", Париж 1929-1931 Георгий Александрович Соломон-Исецкий
Среди красных вождей
Часть 3. Моя служба в Эстонии, Главы XIV-XXVII
XXXI
 
В конце XXIX главы, говоря о приезде в Ревель, Иоффе упомянул о появлении Юрия Владимировича Ломоносова. Ставленник покойного Красина, профессор Ломоносов представляет собою весьма интересную фигуру в сфере советских служащих, и я считаю необходимым более или мене остановиться на нём. До Ревеля мне не приходилось встречаться с ним лично хотя я имел о нём представление по рассказам моей покойной сестры, женщины-врача, Веры Александровны и её мужа, профессора Михаила Михаиловича Тихвинского (Моя покойная сестра Вера Александровна покончила с собой в 1907 году. Её муж, бывший профессор Киевского Политехникума, был одним из выдающихся русских химиков. Уволенный по приказу Кассо, он в начале войны поступил на службу к Нобелю со специальным заданием разработать вопрос о нефти.
 
Его открытия в этой области обратили на себя внимание всего ученого мира
 
Но революция остановила его работы. Также, как и моя сестра, он был большевик (классический) по своим убеждениям, но не мог присоединиться к нео-большевизму, т.е., ленинизму, и оставался в стороне от правительства, ведя какую - то научную работу в Петербурге при ВСНХ. Он крайне бедствовал, хотя и был близким другом Ленина, часто скрывавшегося у него в Киеве. Наконец, он получил научную командировку в Германию. Он должен был немедленно выехать, но накануне отъезда был арестован по делу Таганцева и через четыре дня, по обвинению в "экономическом саботаже", был расстрелян. — Автор.)
 
Аттестовавали Ломоносова, как пустого малого, псевдо-ученого, но человека очень бойкого, эквилибристического и потому добившегося степеней известных, дававших ему возможность широко жить, что особенно ярко сказалось в эпоху его советской службы, когда он поспешил заделаться стопроцентным коммунистом и по протекции Красина стал членом коллегии народного комиссариата путей сообщения, где и расцвел. Он получил командировку в Швецию для наблюдения за постройкой заказанных там (у водопада Тролльхеттан) паровозов.
 
Человек ловкий, совсем неумный, он сумел втереться в полное доверие Ленина, что, конечно, сильно укрепило его и дало ему возможность "жрать". И в советских кругах он даже прославился своим лукулловым образом жизни. Но кроме того, он отличался крайним нахальством и кляузничеством. Он соорудил себе особый "поезд Ломоносова" использовав для него все ремонтные возможности нашей страны, когда железнодорожные пути были загромождены многоверстными "кладбищами" паровозов и вагонов, которые нельзя было ремонтировать за отсутствием необходимых материалов, машин и инструментов. Поезд этот поражал своей чисто царской роскошью.
 
В Ревеле мне пришлось побывать в этом поезде, состоявшем из нескольких роскошных вагонов и вагона - кухни, где священнодействовал артист – повар, получавший жалованье от казны. Этот поезд в ожидании Ломоносова, находившегося заграницей, стоял на запасных путях и подавался к месту где Ломоносов должен был сесть в него, чтобы ехать в Москву...
 
Если читатель помнит, мы условились с Ломоносовым повидаться на другой день нашей встречи в вагоне Иоффе. Он пришел ко мне, хвастался своей дружбой с моей сестрой... Потом повел разговор о деле, прося меня переводить ему без задержки средства. Затем около часа дня отправляясь обедать в небольшой ресторан, я пригласил его. В ресторане я подошел к стойке и в честь гостя взял на две тарелочки немного закусок. Ломоносов иронически посмотрел на эти тарелочки, сделал гримасу и спросил:
 
— И это все закуски? Нет, простите меня, я их дополню...
 
Он подошел к стойке и возвратился с официантом, несшим ещё на нескольких тарелках столько снеди, что её могло бы хватить на десяток человек... И он стал не есть, а "жрать", противно сопя и хлюпая, отвратительный своим громадным животом Габринуса свисавшем вниз...
 
Он все время рассказывал сальные и совсем неостроумные анекдоты
 
Вскоре он уехал в Москву, и через две недели возвратился, чтобы ехать опять в Швецию. Но ещё до своего прибытия в Ревель он прислал мне из Москвы телеграмму, в которой сообщал, что Совнарком ассигновал ему шестьдесят миллионов золотых рублей, которые должны были придти на - днях в мой адрес в Ревель. И вскоре эти деньги пришли и были мною депонированы в Эстонском государственном банке.
 
Между тем, я, в виду все возраставших денежных требований ко мне, напрягал все усилия, чтобы не понизить достигнутого мною курса на золото. Я не знал, на каких условиях были ассигнованы Ломоносову эти 60 миллионов, и меня очень тревожила судьба их, ибо я боялся, что он вне контакта со мной начнет "разбазаривать" это золото. Я решил посоветоваться с моими банкирами о том, какой политики надо держаться чтобы ввиду все увеличивающегося спроса на валюту, увеличить количество продаваемого золота не понизив его курса. Задача была нелегкая, ибо, повторяю, я мог рассчитывать только на маленькую стокгольмскую биржу.
 
В день этого совещания приехал Ломоносов. Я пригласил его участвовать в этом совещании. Он очень запоздал на него. В его отсутствии мы успели наметить несколько мер, из которых главная была — не терять головы, не выбрасывать беспорядочно на стокгольмскую биржу очень больших количеств золота и были намечены некоторые другие пункты сбыта. Когда пришел Ломоносов, я повторил ему все принятые решения и спросил его, согласен ли он действовать в контакте со мной и не выпускать свое золото независимо от меня. Тут банкир Шелль, умный и корректный, стал энергично настаивать на том, чтобы Ломоносов лично не продавал золота, а действовал при моём посредстве.
 
Он ответил, что, к сожалению, он уже затребовал три парохода из Стокгольма для перевозки тремя партиями золота, но, что он обещает без моего разрешения не продавать ни одного грамма. И затем, попросив у меня слово, он обратился к банкирам со странной, чтобы не сказать больше, речью, в которой, стараясь их разжалобить (а я всё время, что называется, держал нос кверху, чтобы не давать повадки), закончил её патетическим коленом, взяв предварительно для бутафории свою шляпу:
 
— И вот, господа банкиры, обращаясь к вам с этим заявлением и указывая вам на все трудности нашего положения, я позволю себе просить вас, — тут он протянул свою шляпу к банкирам, как это делают нищие и низко, почти земно кланяясь, он закончил: — не оставьте нас горьких и подайте, не мне лично, а нашему великому, нашему страждущему русскому народу!...
 
Вся речь его сразу же, можно сказать, убила меня, ибо она шла вразрез со всей моей политикой. Но при заключительных патетических словах его речи с бутафорским протягиванием шляпы и земным поклоном, я вдруг нашелся...
 
Я начал улыбаться и, когда он умолк, притворно громко расхохотался
 
Банкиры, слушавшие с изумлением слова Ломоносова, не понимая, в чем дело и видя, что я смеюсь, тоже стали смеяться...
 
— Браво, Юрий Владимирович! — воскликнул я, когда он закончил свою речь.
— Браво! Вот, господа, — обратился я к банкирам, — профессор Ломоносов, известный у нас оратор - юморист, внес некоторое оживление в наше скучное по необходимости совещание, хотя, в сущности, он только в юмористической форме подтвердил мою просьбу помочь мне вашим опытом и советом.
 
Не знаю, понял - ли Ломоносов, какое колено он выкинул, сконфузился ли он от неудачи своего нелепого выступления, но он тотчас же вслед за этим, отговорившись недосугом, покинул наше совещание. Я же, закончив совещание, разыскал Ломоносова, который сидел у Гуковского и, по-видимому, посвятил его в тайны своих манипуляций. Я вызвал его в свой кабинет и накинулся на него зло и не стесняясь в выражениях, и за его нелепую, глупую речь, и за ставшую мне известной только на заседании новость — выписку трех пароходов за его золотом... Но он утвердился в своей позиции и клятвенно уверял меня, что не будет продавать золота без моего разрешения...
 
Не добившись толку от него, я в отчаянии послал подробные телеграммы Красину в Лондон и Лежаве в Москву, указывая им на нелепость поведения Ломоносова, на грозящую опасность сорвать дело моих валютных операций и просил запретить Ломоносову эти проделки... И Ревель, маленький "столичный град Ревель", вскоре оживился. Всем стало известно, что, подобно древним грекам, поплывшим на своих ладьях в Колхиду за золотым руном, в Ревель идут три парохода из Стокгольма за русским золотом... Всякий может себе представить, какое грандиозное впечатление произвел на ревельских обывателей один уже этот слух. Но слухи эти возникли ещё в Стокгольме, когда Ломоносов выписал эти пароходы. И естественно, что мой банкир Ашберг, понимавший как нам невыгодны эти "аргонавтические" слухи, в тревоге написал мне запрос и просьбу отменить этот поход за золотым руном. Было поздно и я, увы ничего не мог поделать...
 
Гуковский ликовал: "хе-хе-хе, вот и пропал ваш высокий курс... исчез, как мечта, хе-хе-хе"... Я рвал и метал, обменивался телеграммами с Ашбергом, Красиным, Лежавой и со страхом ждал прибытия "аргонавтов". И они пришли, и Ревель стал местом своеобразной золотой горячки. Ломоносов устроил ряд пиров на прибывших за золотом пароходах. Три дня продолжалось беспробудное всеобщее пьянство... По сообщенным мне сведениям было пропито (поил Ломоносов, "за свой счёт", т.е., за народные деньги) до 600 000 эст. марок.
 
Я получил, наконец, ответ от Красина: он телеграфировал мне копию своей телеграммы Ломоносову, в которой он категорически запрещал ему продавать золото, помимо меня. Ломоносов ответил ему наглой ложью, что я поднимаю ненужную тревогу, что он не продаст без меня ни одного унца, что он действует на основании точных инструкций полученных им непосредственно от Совнаркома. Наконец, совершенно пьяные пароходы с золотом ушли. И результаты не замедлили сказаться. Ломоносов пошел вместе со своим секретарем и советником по "финансовым" делам (если не ошибаюсь, это был некто Лазарсон, или Ларсон) по стокгольмским банкам с предложениями купить у него золото, почти буквально с протянутой шапкой, как он говорил в приведенной мною речи... Я думаю, самому непосвященному в таинства валютных операций читателю будет понятно, какое влияние это должно было оказать на стокгольмский золотой рынок: золото стало катастрофически падать...
 
Вся моя работа пошла прахом!
 
И следующая партия золота, которую я продал (а ведь я вынужден был продавать, ибо меня хватали за горло — ниже это будет иллюстрировано — аккредитованные советским правительством разные лица), пошла сразу по 2,12 шведских крон за золотой рубль, спустившись таким образом с 2,19, т.е., понизившись на семь пунктов. И дальше пошло по наклонной плоскости и вскоре рубль упал до 2,04. Мои банкиры, Ашберг и Шелль, честно служившие мне и помогавшие в поднятии курса, были в отчаянии. Ашберг специально приезжал из Стокгольма и просил меня повлиять на советское правительство, чтобы Ломоносову было запрещено продавать золото. О том же просил и Шелль...
 
Я был обессилен в этой борьбе, с головотяпством одних и уголовной политикой других! Я писал, посылал телеграммы. Но те, кто, не стесняясь, ставили потом и кровью народа добытую копейку ребром, нагло хохотали... А "аккредитованные" душили меня, писали на меня доносы, жалобы... Ниже я приведу любопытную жалобу - донос на меня Коппа... Я был беспомощен. Был беспомощен и Красин, которого я бомбардировал телеграммами.... А Ломоносов жрал — другого выражения я не нахожу — золото, поглощая его своей утробой... Из Стокгольма мне писали о тех пиршествах, которые там происходили... Ах, читатель, тяжело было работать среди этого оголтения и всеобщего воровства! И деньги, народные деньги таяли — ведь я должен был питать и Зиновьева и всех его сподручников по Коминтерну... А ведь я пошел к советам для честной и продуктивной работы для блага народа... И во мне горло и жгло меня чувство виновности... ведь я был с "Ними"... А гуковские и ломоносовы ликовали... и жрали!..

— Что, — не скрывая своей радости, говорил он мне, — рублик то падает, хе-хе-хе, катится, неудержимо катится!...
 
Чтобы читателю было хоть сколько-нибудь понятно, в каком положении я находился, приведу один из многих примеров того, как "аккредитованные" правительственные агенты и агенты Коминтерна, этой "свободной, независящей от советского правительства" организации (как уверяли и уверяют лиходеи, именующие себя правительством) действовали, выбивая из моих рук народные средства. Вот брат знаменитого героя "храброго и мужественного советского фельдмаршала" Троцкого, господин или товарищ Бронштейн. Он командирован в Копенгаген для каких то, известных только ему одному и пославшим его, закупок для надобностей военного ведомства. У него какой то неограниченный кредит, что называется, "квантум схватишь". Он шлет мне телеграмму, например, о переводе ему (конечно, "немедленно") пяти миллионов крон. У меня есть много золота, русского бойкотируемого золота, но нет ходячей валюты. Я работаю над обменом золота на нее. Телеграфирую ему просьбу подождать.
 
Но он — брат самого фельдмаршала, — он не может ждать.Он сыпет на меня по телеграфу угрозы. Жалуется своему всесильному в то время брату... Тот требует... угрожает... Натуживаюсь:... Посылаю... И это не один раз... Но должен сказать правду: братья Бронштейн, Троцкий и Ко" были ещё сносны. С ними можно было ещё говорить, им ещё можно было приводить резоны. Но вот выступает стильная в своем род советская фигура. Мой старый знакомый и "крестник" которого я, как я упоминал выше, принимал от советской купели — вельможа Копп. Он находится в Берлине в качестве неаккредитованного перед германским правительством, но по существу, советского торгпреда, и в качестве такового он, по заданиям из центра, закупает и отправляет из Германии в Ревель для переотправки в Poccию на пароходах всевозможные товары, главным образом, сельскохозяйственные машины и инструменты.
 
Боже, что это за товары!... Я мечтаю о том, чтобы бывший мой сотрудник, инженер Фенькеви, сказал свое честное и правдивое слово по поводу того, что представляли собою эти товары, на которые шли миллионы и миллионы народных денег. Пусть он выступит с опровержением меня, пусть укажет мои ошибки. Ведь он в качестве заведующего транспортным отделом принимал и перегружал эти товары. Ведь он приходил ко мне, часто чуть не плача, и просил меня съездить с ним на пароходы осмотреть прибывшие грузы... Неужели он промолчит? Не верю, не хочу верить!..
 
Вот прибывает большой пароход, весь нагруженный косами...
 
Фенькеви осматривает груз вместе со своим помощником, латышом агрономом, по фамилии, кажется, Скульпе. Он летит ко мне, он привез "для обозрения" пять штук этих кос, которые должны пойти мужику для сенокошения. Он влетает ко мне. Он весь одно возмущение. Не русский, а венгр, он весь один гнев... Гневом дышит и честный Скульпе...
 
— Смотрите, Георгий Александрович, — говорить он на своем странном русском языке, — смотрите, вот чем должен косить русский мужик!.. Это косы, целый пароход кос, пришедший от Коппа... И он, и его помощник берут одну за другой все пять кос и легко сгибают их. Косы перегибаются пополам и не выпрямляются — это простая жесть! Ясно, что они не для работы. Я отказываюсь их принять, отказываюсь расходовать на пересылку их в Россию. Шлю телеграмму Коппу. Он нагло отвечает мне и требует, чтобы я принял эти "косы" и переслал их в Россию. Я отказываюсь. Но он успел уже телеграфно пожаловаться в центр. Он исказил истину, и я получаю строгий запрос, почему я отказываюсь. Отвечаю и объясняю, в чем дело. Идёт обмен телеграммами, получаю ряд угроз. Стою на своем. Не принимаю бутафорских "кос", и в конце концов пароход уходит с "ценным грузом" обратно.
 
Снова пароход от Коппа. Он полон плугов. Фенькеви и Скульпе снова летят ко мне. Они умоляют меня съездить с ними на пристань и посмотреть на плуги. Едем. Громадный пароход набит, и на палубе, и в трюме, плугами. Неупакованные плуги на палубе все проржавели. Отодвигают люк трюма. Я гляжу в него и от изумления отскакиваю назад. Вместо стройного ряда плугов я вижу какую то фантастическую картину. Сброшенные кое-как в трюм, плуги эти от морской качки сбились в какую то плужную смесь, в которой лемехи, резцы, рога и колеса сцепились в хаотическом беспорядке, поломав друг друга... Не менее, если не более, пятидесяти процентов товара приведено в полную негодность, а остальные плуги могут быть использованы лишь после капитального, дорогостоящего ремонта...
 
Снова я отказываюсь принять такой товар... Снова телеграммы, жалобы, угрозы... Снова Лежава, указывая на близость начала полевых работ, требует, чтобы я выслал хоть ту часть, которая годится для работы. Но капитан отказывается отпустить часть груза, — и он по своему прав — он требует, чтобы я принял или весь груз, или отказался бы от всего груза... Тщетно я указывал Коппу, как надлежит грузить плуги: положив в трюм первый ряд, покрыть его досками, на который положить второй ряд и т.д. Он отвечает угрозами и, наконец, доносами... Я думаю, довольно этих двух примеров, чтобы читатель имел представление об операциях вельможного Коппа...
 
Я пишу эти строки и передо мной стоит стакан чая в скромном серебряном подстаканнике, поднесенном мне в момент моего отъезда из Ревеля в Лондон моими близкими сотрудниками, называвшими себя "верной пятеркой". Среди выгравированных на нём подписей имеется имя "Фенькеви", по инициативе которого на подстаканнике выгравирован и девиз по латыни. Хороший девиз: veritas vincit. Я часто употребляю этот дорогой мне подстаканник, с умилением вспоминая о "верной пятерке", объединившейся около меня под этим святым лозунгом... И вот, вспоминая операции Коппа, которые все проходили, в транспортном смысле, на глазах у Фенькеви, мне хочется по прежнему дружески сказать ему: Иосиф, Иосифович, именем veritas vincit, умоляю вас выступить и сказать всем, правду ли я говорю, или, лгу. Бросьте сомнения и скажите правду, ведь должна же хоть раз "правда победит и воссияет"...

И вельможа Копп, разжиревший и обнаглевший, конечно, не мог оставить безнаказанными мои выступления. И вскоре ко мне в кабинет явился Гуковский, по обыкновению, торжествующий и радостный, как всегда, когда он мог поднести мне какую-нибудь гадость.
 
— Вот вы говорите, что я все пишу на вас доносы, — сказал он, — а вот я только что получил от Коппа из Берлина письмо, к которому он приложил копию жалобы на вас в ЦК партии, хе-хе-хе!... Это штучка, хе-хе-хе!..
 
И он стал читать мне эту жалобу
 
Цитируя наизусть, ручаюсь лишь за общий характер её и некоторые врезавшиеся в мою память крылатые слова и выражения. Писал он свою жалобу в высоко литературном стиле (отдаю ему эту справедливость), подражая известному выступлению Эмиля Золя по делу Дрейфуса, в котором каждый абзац начинается словами: "J'accuse!" (Я обвиняю!). Не буду приводить всего доноса, приведу только наиболее врезавшуюся в мою память часть:
 
«Я обвиняю товарища Г. А. Соломона в сознательном саботаже меня путем отказа мне в денежных средствах. Это видно из приведения копий моих и его телеграмм. "Моя телеграмма (год, месяц и число): "Немедленно переведите одиннадцать миллионов марок, необходимых для внесения задатка по заключенному договору. № 347. Копп.". "Ответ товарища Соломона (год, месяц и число): "Ваша № 347. Не имея распоряжения центра "об отпуске вам одиннадцати миллионов марок "запросил Москву. Результаты сообщу. № 1.568. "Соломон". "Моя телеграмма от (год, месяц и число): "Вашу № 1. 568 считаю просто отпиской... Повторяю требование, изложенное моей телеграмме № "347, при неисполнении какового вынужден буду «жаловаться в Москву. № 362. Копп". "Не получая в течение трех дней ответа от товарища Соломона, послал ему новое требование (год, месяц и число): "Глубоко возмущенный вашим молчанием ответ на мою № 362, требую срочного ответа и исполнения требования, изложенного моей № 347. При неполучении ответа до завтра вечером буду считать явным саботажем, о чем и уведомлю Москву с возложением на вас ответственности. № 385. Копп". "Прошло ещё три дня. Ответа от товарища Соломона не было. Это вынудило меня послать жалобу на товарища Соломона в Москву Наркомвнешторгу, от которого получил ответ: "Одновременно даем распоряжение Ревель перевести вам одиннадцать миллионов золотых германских марок". "Прошло ещё три дня. Ответа от товарища Соломона исполнить это распоряжение. Но прошу вас, уважаемые товарищи, обратить внимание на то, что нарочитый формализм товарища Соломона задержал получение этих денег почти на две недели и что таким образом выгодная для РСФСР сделка не состоялась... № 397, Копп». Далее шли примеры моего такого же "саботажа", которые не стоит приводить.
 
А затем цитирую, опять таки, увы, только на память, другое обвинение:

«Я обвиняю товарища Соломона в антисоветском отношении к делу и ярко выраженной контрреволюционности, как это будет видно из дальнейшего. "По срочному, в виду приближающихся полевых работ, требованию Наркомвнешторга, мною спешно были заказаны на одном из лучших австрийских заводов стальные косы, которые я спешно же погрузил на пароход, чтобы они попали вовремя в Россию..." И далее шло описание только что изложенной мною истории с железными косами. "Явно стремясь скомпрометировать советское правительство в глазах крестьян, товарищ Соломон, бюрократически придираясь к поставке этих кос, не принял их и возвратил мне обратно, таким образом вызвав ряд ненужных затрат по отправке кос туда и обратно, страхованию их и прочим накладным расходам. Я слагаю с себя всякую ответственность за несвоевременное снабжение населения косами, за недовольство крестьян и те обвинения советского правительства, с которыми оно, конечно, обрушится на него, и всецело возлагаю всю эту ответственность со всеми последствиями на товарища Соломона, который в антисоветских и контрреволюционных намерениях вызвал эту бучу...»
 
Такие же "J'accuse!" были и по поводу плугов, по поводу сеялок, ещё одной партии кос, борон и пр. и пр. Гуковский, смакуя эти обвинения, прочел мне жалобу.
 
— Да, вот, что пишет Виктор Леонтьевич Копп по поводу вас, хе-хе-хе, — сказал он, закончив чтение. — Вот видите, не я один, все на вас жалуются... хе-хе-хе... быть бычку на веревочке... быть, хе-хе-хе!... Конечно, все эти обвинения были явным вздором, и ЦК партии не обратился ко мне даже с простым запросом по поводу всех этих "ж-аккюз".
 
Но я, не обинуясь, скажу, что эта недобросовестная деятельность Коппа стоила России массу денег. Помимо того, что возвращение назад негодных товаров, естественно вызывало страшное запаздывание в деле снабжения крестьян необходимыми срочно орудиями и инструментами, оно крайне удорожило все дело, увеличивая себестоимость их, что отражалось на потребителях. И не было ни одной поставки от Коппа вполне нормальной. Мне приходилось в тех случаях, когда поломки и порчи составляли не более 10 % всей партии, принимать весь груз, отбирая лом и частью выбрасывая его, частью же ремонтируя его в Ревеле, ибо напоминаю, наши ремонтные возможности в России были очень слабы.
 
Но необходимо отметить ещё одно обстоятельство, которое весьма
меня обескураживало — это дальнейшая судьба приобретаемых товаров
 
Недавно мне пришлось читать не то в "Возрождении", не то в "Последних Новостях" маленькую корреспонденцию из России, в которой сообщалось, что на московских железнодорожных путях имеются громадные залежи неразгруженных вагонов, которые стоят наполненными товарами свыше пяти лет... Такая же участь была и с моими грузами. Мы их отправляли и они пропадали. Буду говорить о явлении, а не об отдельных фактах. Мы отправляем маршрутный поезд. Груз очень срочный. Одновременно с отправкой груза Фенькеви, по установленному им самим правилу, посылает в Москву краткое телеграфное сообщение со всеми необходимыми сведениями (по какому договору груз приобретен, количество его, номер маршрутного поезда, день, месяц и год отправки, словом, все данные).
 
Проходит несколько времени, и я получаю срочную телеграмму - запрос, как-де и почему-де до сих пор не отправлена такая - то партия товара, о спешности которого Наркомвнешторг мне писал тогда то и тогда то. Иногда эти запросы сопровождались выговорами, на которые я не обращал никакого внимания. Такие запросы - выговоры посылались периодически целыми пакетами. Я передавал их Фенькеви. Он должен был тратить время для наведения справок, и всегда оказывалось, что груз давным-давно отправлен, что по поводу некоторых грузов у нас имеются те или иные документы, подтверждающие, что груз своевременно прибыл и т.д.
 
Все это говорило о том, что в центре была полная неразбериха... Но было и другое явление, которое не могло не обескураживать нас — это колоссальное хищение товаров дорогой. Нередко целые вагоны оказывались опустошенными путем выпиливания полов в них, так что они приходили с целыми пломбами, но без груза. Это заставило меня посылать с поездом особых "комендантов", которые должны были следить за целостью груза в дороге. Но и это не помогало, и грузы таяли... И мне помнится, что в особенности, предметы широкого потребления расхищались целиком.
 
Так вот, я помню, мы послали маршрутный поезд с прекрасной американской обувью. И не прошло и двух недель, как наша обувь уже снова оказалась в Ревеле и продавалась на рынках и в магазинах по ценам ниже нашей себестоимости... Увы, это было, так сказать, обычное явление... Ничто не спасало от воровства.
 
XXXII
 
Примерно в сентябре при моём представительстве был организован "Специальный Отдел Экстренных Заказов" или сокращенно "Спотэкзак", подчиненный формально и дисциплинарно мне, но представлявший собою по существу, закупочную организацию военного ведомства. Гражданская война, войны с лимитрофами [в то время - государства, образовавшиеся на западных окраинах Российской империи: Латвия, Литва, Польша, Финляндия, Эстония - FV] и продолжавшаяся ещё в то время война с Польшей требовали чрезвычайного напряжения правительства для снабжения и обеспечения армии, которая просто бедствовала. Солдаты были полуодетые, плохо вооружены и армия нуждалась во всем: в сукне, в обуви, в белье, в медикаментах, в вооружении. И вот, однажды, уехавший, было, в Москву Седельников, возвратился в Ревель и привез с собой двух сотрудников — инженера Хитрика и кожевенника Бреслава. (Ныне заместитель торгпреда в Париже. — Автор.)
 
Они привезли с собой шифрованное письмо от Лежавы, в котором мне сообщалось распоряжение об организации отдела "Спотэкзак" и об откомандировании ко мне прибывших в качестве сотрудников этого отдела. Они привезли с собой составленный и утвержденный центром обширный список специальных товаров, которые следовало заказать и поставить. Необходимо отметить, что в правовом отношении "Спотэкзак" был очень нелепо регламентирован. Он был какой то дважды подчиненный: во - первых, мне, а во - вторых, центральному отделу (носившему тоже название "Спотэкзак"), находившемуся при НКВТ и подчиненному, помимо его, ещё и военному ведомству. Без одобрения центрального отдела я не мог приобрести никаких товаров. Таким образом, сотрудники этого отдела, под моим наблюдением, рассматривали, испытывали предлагаемые товары, одобряли или отвергали образцы их, узнавали цены, торговались... но все это, так сказать, в совещательном порядке.
 
Окончательное же решал цену и все условия поставки я
 
Но мои "спотэкзаковцы", боясь своего центрального начальства, посылали ему на апробацию отобранные и подходящие, по их мнению, образцы (с ценами и прочими условиями), а в более сложных случаях ездили в Москву с этими образцами. И лишь после того, как товары и условия их поставки прошли все эти инстанции, я окончательно сговаривался с поставщиками и заключал договоры. Конечно, порядок этот был довольно сложный и в самом принципе его уже таились всякие возможности конфликтов и междуведомственных трений. Но мне лично он был удобен, так как снимал с меня значительную долю ответственности и возможных нареканий, ибо, как оно и понятно, моё мнение и мнение центра часто расходились. Не соглашаясь с ним, я делал свои возражения и, в случае непринятия их центром и настаивания им на его решениях, я спокойно подписывал точно и подробно разработанный договор, чисто по чиновничьи, чувствуя себя покрытым решением центра. Однако, хотя это и было мне лично удобно, такая система до некоторой степени и обезличивала меня, сводя значение моей подписи к чисто юридической фикции или проформе...
 
Но наличие Седельникова в качестве сотрудника "Спотэкзака" создавало при его нервной невменяемости для меня массу неудобств. И мне тем труднее вспоминать о нём с упреком (недавно, в июне 1930 он скончался), что лично ко мне он относился очень хорошо, что не мешало ему закатывать мне самые нелепые сцены. Не понимая ничего в коммерческих делах и особенно в правовой стороне вопроса, он часто наседал на меня, требуя, чтобы я немедленно подписал тот или иной договор, в принципе уже решенный, но по которому я ещё не пришел к окончательному соглашению с поставщиком в деталях.
 
Укажу на конкретный случай. Голландская фирма "Флессинг" предложила мне двести тысяч комплектов солдатского обмундирования. Комплект состоял из френча, штанов и шинели. Фирма представила образцы, которые я передал в отдел "Спотэкзака". Отдел долго исследовал эти образцы испытывал их и, не решившись взять на свою ответственность апробацию их, просил меня о командировании кого-нибудь из сотрудников в Москву. Я командировал инженера Хитрика. Он возвратился из Москвы с сообщением что в центре образцы вполне одобрены и что центр просит меня, выторговав сколько можно в цене, заказать эти двести тысяч комплектов как можно скорее.
 
Я вступил лично в переговоры с фирмой как о цене так и о разных других условиях. Поставщик упорно торговался, отказываясь пойти на ряд условий, которые гарантировали бы интересы государства. Это тянулось несколько дней. Седельников, горевший искренним желанием честно служить интересам России, но не знавший, как и к чему именно приложить свои руки и силы, нервничал по поводу неизбежной задержки, ругал моего юриста мне, обвиняя его в ненужной придирчивости, из - за которой теряется-де дорогое время. Разумеется, я не мог заключить в угоду ему скороспелый договор, не проведя в нём всех необходимых пунктов, гарантирующих интересы государства и, несмотря ни на что, вел неукоснительно свою линию... А это было нелегко. Седельников врывался ко мне...
 
— Долго ли вы будете тянуть с подписанием договора? — накидывался он сразу на меня, начиная свои иеремиады низким, сдавленным голосом.
— Наша армия неодета, необута, гибнет на поле битвы, исполняя свой священный долг... Вместо шинелей, она одета в рогожевые плащи! Она мерзнет! А вам нет дела до этого! Вместо того, чтобы лететь на помощь ей, вы копаетесь в юридических тонкостях с вашими юристами... вы крючкотворствуете вырабатывая пункт за пунктом!.. А армия, — совсем уже хриплым от душившего его волнения, каким то гробовым голосом заканчивал он, — мерзнет, гибнет!... Вы.. просто циник.!! — и он с гневом выходил от меня, хлопая дверью...
 
Он мешал мне работать, все время совещался с
представителем поставщика, резко критиковал моё поведение
 
Разумеется, это было на руку поставщику, старавшемуся обойти неудобные ему пункты договора, и он настраивал его и других сотрудников "Спотэкзака". Седельников жаловался на меня в Москву. Оттуда меня бомбардировали телеграммами, вызывали к прямому проводу, торопили, угрожали... Скажу тут же, что, несмотря на все принятые предосторожности при заключении этого договора, поставка была проведена совершенно мошеннически: обмундирование было доставлено старое, и не только поношенное, но, по-видимому, даже снятое с убитых, так как многие предметы были окровавлены... И это дело повлекло за собой грандиозный процесс...
 
Было трудно работать. Большинство поставщиков были просто аферистами, с которыми приходилось держать ухо востро. Между тем, работа все расширялась, а сил было мало и не хватало работников. В Ревеле было не мало русских, предлагавших свои услуги, людей с хорошим служебным прошлым, но они были эмигранты, и я не мог пользоваться их услугами, ибо верхи относились ко мне с недоверием, как не к настоящему большевику и, таким образом, руки мои были связаны. Я — о чем ниже — был окружен чекистами, следившими за мной и налагавшими свое "вето" на большинство моих кандидатов... Я требовал командировать ко мне разных служащих и специалистов, но и там шла задержка со стороны ВЧК, в свою очередь налагавшей свое "вето" на представляемых Наркомвнешторгом кандидатов... Положение создавалось совершенно невозможное. Я требую, например, для пополнения штата бухгалтерии счетовода и конторщиков. Спустя долгое время ко мне являются два субъекта: они профильтрованы через ВЧК. Я радуюсь. Начинаю их расспрашивать об их служебном стаже.
 
— Вы знакомы, товарищ — спрашиваю я одного из них, — со счетоводством?
— Нет, товарищ, — застенчиво отвечает он, — я не счетовод...
— А что вы умете делать?
— Да как сказать... по профессии я... парикмахер...
— Так зачем же вас командировали ко мне?
 
Он рассказывает. Оказывается, что он "ответственный" парикмахер, все время бривший и стригший "самого Ильича", который всегда были очень довольны" его работой и брились только у меня"... И вот этому советскому Фигаро пришла фантазия побывать "заграницей". Он обратился к Ильичу и "они устроили его"... Вызываю другого командированного. Задаю тот же вопрос...
 
— Видите, товарищ, — отвечает он развязно, — я могу быть вам очень полезен моим пером... я поэт... и вообще беллетрист... школы Маяковского, — с достоинством заявляет он...
 
Само собою, откомандировываю их обратно
 
Но вот однажды является ко мне командированный ко мне один субъект, по фамилии Нитко, вместе со своей женой. Мне необходимо остановиться на нём немного, так как эта фигура, при всей своей незначительности, играла, а, может быть, и сейчас играет, большую роль в сферах советского персонала. Он привозит с собой удостоверение, подписанное Лежавой, из которого я узнаю, что товарищ Нитко "видный партийный работник, бывший член ростовского н/Д Реввоенсовета, за которым имеются громадные заслуги... почему Наркомвнешторг усердно рекомендует его моему вниманию... он может быть полезен в качестве ответственного работника в любом направлении..."
 
Кроме этого специального удостоверения, он предъявляет мне и личное письмо Лежавы, который пишет: "Дорогой Георгий Александрович, письмо это передаст Вам товарищ Нитко, полная офищальная характеристика которого изображена в удостоверении. К ней прибавлю, что я очень рад, что мне удалось залучить этого выдающегося сотрудника для Вас. Не сомневаюсь, что он станет Вашей правой рукой для всех Ваших дел..." Я прочел эту литературу , приветливо принял и Нитко и его жену, хотя оба они произвели на меня препротивное впечатление...
 
— Ну, товарищ Нитко, — спросил я его, — что же вы умете делать?
— Я? — ухмыляясь переспросил он, — все что угодно, положительно все...
 
Я глядел на его ничтожную, какую то всю гаденькую физиономию, с небольшими бегающими и все ощупывающими глазами, с небольшой, какого то дряненького вида бороденкой, вроде "Счастливцева" и чувствовал; что мне хочется сказать ему: "вон, гадина!" А он продолжал самодовольно ухмыляясь:
 
— ...положительно все! Велите мне дать любое дело и я буду на месте... До революции я был приказчиком на Волге по ссыпке хлеба, а потому понимаю всю коммерцию... И он долго и скучно рассказывает мне, захлебываясь от переполняющегося все его нутро самовосхищения, всякий вздор. И желание резко оборвать его и сказать ему: "пошел вон, гадина!" растет во мне с неудержимой силой.
 
— А кроме того, товарищ Соломон, — понижая голос, говорить он, — если нужно кого либо или что либо выследить (патетический удар себя в грудь), вот он я... Нитко... Только прикажите, и я тонко и незаметно все сделаю... Я незаменим для приёмок... каких угодно товаров... Ломаю голову, куда его назначить?... Увы, откомандировать его я не могу: ведь он такой "серьезный" товарищ... Вспоминаю, что у меня имеется ещё ответственный, никчемный лодырь, Юзбашев, и решаю прикомандировать Нитко к нему в помощь для технических приeмов. Зову Юзбашева, знакомлю их и объявляю о назначении. Жена его... но она совершенно безграмотная портниха, еврейка, даже плохо говорящая по-русски. Помещаю её в канцелярию складывать бумаги и писать адреса на конвертах.
 
Проходит несколько дней. Ко мне является Нитко. Вид у него, по обыкновению, гнусный, и эта гнусность ещё резче проявляется на его лице, ибо сегодня он ликует, и вид у него крайне таинственный. Он сообщает мне, что в канцелярии неблагополучно: там зреет контрреволюция.. Мне некогда. Я вызываю Маковецкого, передаю ему Нитко и поручаю расследовать... Расследование окончено и Маковецкий приходит ко мне с докладом. Он едва сдерживается от обуревающего его хохота.
 
— Да, Георгий Александрович, — говорить он, — действительно "контрреволющя", ха-ха-ха!.. Но, знаете, — вдруг бросая веселый тон, с глубоким отвращением продолжает он, — в сущности, ужасная мерзость... По заявлению Нитко, я позвал его жену, эту безграмотную портниху, так как это она то и уловила контрреволюцию. Ничего не делая в канцелярии по полной своей безграмотности, она занимается подслушиванием И вот, она услыхала, как одна сотрудница сказала другой, что в Париже начинают носить "ужасно" короткие юбки, и обе дамы поговорили немного на эту тему. "Вы понимаете, товарищ Маковецкий", говорит она мне "я так возмутилась этим... в служебное время и такие буржуйские разговоры... я и рассказала Исааку (её муж), чтобы он доложил об этом товарищу Соломону..."
 
Я пытался, было, её урезонить, куда тебе!
 
Кричит: "Мы с мужем этого дела так не оставим! Если здесь не обратят внимания, мы напишем в Москву"... Что же делать, Георгий Александрович, ведь донесут...
 
— Что делать, Ипполит Николаевич? — отвтил я.
— Да плюньте, и больше ничего, пусть пишут, чорт с ними...
 
Спустя некоторое время у меня была назначена приёмка двух тысяч тонн бертолетовой соли. Согласно техническим требованиям, упомянутым в договоре, эта соль должна была заключать в себе 98% чистой бертолетовой соли, т.е., не иметь более 2% разных примесей. Я поручил произвести приёмку Юзбашеву который просил позволения взять с собой в помощь Нитко. Я преподал Юзбашеву все необходимые правила. Приёмка была простая и, закончив её, Юзбашев рапортовал мне, что, явившись к месту приёмки, он констатировал, что вся соль находилась в стольких то бочках такого то веса каждая, что он вскрыл столько то бочек, а потом вновь их опечатал (если не ошибаюсь, 5% всех бочек), взял из каждой по такому то количеству проб, смешал их в одну общую пробу и, опечатав её, передал для анализа в государственную лабораторию.
 
К рапорту Юзбашев прилагал удостоверение лаборатории, из которого было видно, что предъявленная для анализа бертолетовая соль содержит в себе посторонних примесей всего около 0,3 % почему он, Юзбашев, и полагал, что можно принять всю партию соли и передать Транспортному Отделу для отправки её в Москву. Я утвердил своею подписью приемочный акт и велел передать его Фенькеви для дальнейшего исполнения, а копию в бухгалтерию. Чуть ли не в тот же день, или на следующий, ко мне явился Нитко. Он весь — одно ликующее торжество, одна многозначительность и таинственность... Ему-де необходимо поговорить со мной по крайне важному неотложному "государственному" делу...

— Вот, товарищ Соломон, — говорить он с тайным злорадством, — вот, каковы наши партийные товарищи...
— В чем дло?
— Да вот, хотя бы товарищ Юзбашев... Мы были с ним на приёмке бертолетовой соли... Ну-с, он брал пробы, а я хе-хе, следом за ним в свою очередь брал тоже пробы из тех же бочек... А потом я тоже дал сделать анализ в лабораторию... Хи-хи-хи! — злорадно тонким смешком засмеялся он.
 
— Вот, позвольте вам представить копию удостоверения об анализе. А подлинник я при рапорте с препровождением копии приемочного акта товарища Юзбашева с вашей утвердительной резолюцией, вчера вечером отправил с курьером в Москву... Я прочел копию этого анализа и у меня что называется, волосы стали дыбом. Лаборатория (частная, но все таки лаборатория) удостоверяла, что в представленной пробе (смешанной из проб, взятых из разных бочек, напоминаю читателю) заключалось чистой бертолетовой соли только 76,25%, а остальные 23,75% представляли собою примеси, ничего общего с бертолетовой солью не имевшие, подробного анализа каковых примесей не было заказано сделать, но и на взгляд представляющих собою разные нечистоты и воду...
 
В каком то ужасе я посмотрел на Нитко. Он скромно, но ехидно торжествовал.
 
— Вот-с, томно - сокрушенным голосом проговорил он, — а вы, товарищ Соломон, изволили ещё вчера утвердить приемочный акт... Надо полагать, в Москве очень удивятся... хе-хе-хе... Я по телефону тотчас же сделал необходимые распоряжения остановить отправку, приостановить производство расчета с поставщиком, и вызвал к себе Юзбашева.
— Вот, какие вам беспокойства, — сокрушенно качая головой с притворным чувством, сказал Нитко, которого я поторопился отпустить, чтобы, говорю по правде, не видеть его гнусной физиономии перед собой. Пришел Юзбашев. Ничего не говоря, я показал ему анализ Нитко. Он был поражен и сразу же вспотел и покраснел.
— Невозможно,— едва-едва пролепетал он.
— Чего там невозможно, — оборвал я его.
— Вот здесь анализ...
 
И я дал ему распоряжение сейчас же в сопровождении одного (не помню именно, кого) из сотрудников и в присутствии поставщиков взять вторично пробы и, с соблюдением всех формальностей, разделив их пополам, одну часть передать в государственную лабораторию, а другую в частную. Пока производились эти проверочные анализы, я просто места себе не находил. А донос Нитко уже возымел свое действие: пошли из Москвы срочные запросы, замечания... Мне приходилось отвечать... О "преступной" поставке узнало и военное ведомство... Начались междуведомственные трения, суматоха, паника... Но вот прибыли анализы из обеих лабораторий Они были почти тождественны: одна лаборатория установила 99,70%, а другая — 99,75% чистой бертолетовой соли... Предоставляю читателю судить, что я переживал эти дни, и не только я, но и мои сотрудники: работала канцелярия, машинистки, телеграф, шифровальщик... И едва были получены эти анализы, как я поспешил вызвать к прямому проводу Москву и сообщить о результатах проверки...
 
Из Москвы меня просили произвести строгое расследование, по чьей вине произошла эта склока

Я вызвал Нитко и накинулся на него.
 
— Ничего не знаю... вот хоть побожиться, — забыв о безбожии, жалобно повторил он. Но я стал настойчиво его допрашивать. И в конце концов докопался до самой подноготной. Оказалось, что следуя за Юзбашевым, он, крадучись от него, брал пробы из тех же бочек, но не прямо из бочек, а он подбирал, просыпавшуюся при откупоривании бочек, бертолетовую соль с пола. Бочки находились в таможенных складах. Пол был покрыть сором, грязью и талым снегом, и просыпавшаяся соль смешивалась со всем этим... Я думаю, остальное ясно и я могу не оканчивать этой истории... Я сообщил о результатах моего расследования в Москву и просил убрать от меня этого прохвоста. Но его оставили у меня и он, хотя и присмирев несколько, продолжал всем надоедать и вызывать всеобщее негодование. Сколько я помню, я отделался от него только тем, что откомандировал "за ненадобностью" его жену, а тогда и он уехал с нею. Но его ревельские проделки не повлияли на его карьеру, — ведь «быль молодцу не в укор», и я слышал, что в Москве он получил какое то очень высокое назначение.
 
Не лучше обстояло дело с другими командированными на службу лицами. Вот, например, некто Вальтер. Он явился с командировочным удостоверением Наркомвнешторга, но тут же по секрету сообщил мне, что, в сущности, он командирован ко мне "товарищем Феликсом" (т.е. Дзержинским) для исследования "корней и нитей" контрреволюции и для надзора за эмигрантами.
 
— Вы имеете удостоверение от товарища Феликса ко мне? — спросил я его. — Простите, товарищ, я его потерял дорогой... это была просто записка на ваше имя...
— В таком случае я не могу вас принять, поезжайте обратно в Москву и привезите мне удостоверение товарища Феликса... Он уехал и не возвратился.
 
Вот далее какая то жалкая и несчастная женщина, фамилии которой я не помню. Она представляет удостоверение от Наркомвнешторга и сообщает мне, что она, в сущности, командирована ко мне (если не ошибаюсь), товарищем Аванесовым, у которого она состояла по чекистским делам... Но у нее тоже кроме словесного утверждения, нет никаких рекомендательных писем... Я и её откомандировываю.
 
А она такая жалкая, полугорбунья... И вот появляется некто товарищ Николаев. Он командирован ко мне (для меня открыто), как чекист. Его миссия — следить за белогвардейскими движениями и за служащими, конечно. Он вполне аккредитован и производит хорошее впечатление искреннего рабочего коммуниста, гнушающегося создания дел путем провокации. Он имеет право пользоваться у меня кредитом. Но вслед за ним является, в качестве его помощника, Колакуцкий. Это имя прославил в своей известной книге Борис Леонидович Седерхольм ("В разбойничьем стане: в стране НЭПа и Чеки", 1923-1926. Рига, 1934. В современном полукожаном переплете - FV).
 
Колакуцкий морской офицер царской эпохи. Но и тогда уже, как он сам мне говорил, он занимался не столько своей специальной службой, сколько был шпионом, Очевидно, ЧК не питала к нему полного доверия, почему он был назначен только помощником скромного Николаева. И вот, они с Николаевым начинают "работать". Я не вникаю в их работу и, из осторожности, прошу готового мне все разболтать
Колакуцкого не посвящать меня в тайны своей работы. Он через Николаева постоянно требует от меня массу денег, которые-де нужны им для того, чтобы посещать всякие рестораны, кафе и прочие увеселительные места, где ютятся-де белогвардейцы и другие контрреволюционеры. Они тратят громадные деньги "на дело". Колакуцкий старается сойтись со мной "дружески" советуя мне не сидеть вечно в моём кабинете за письменным столом. Нет, в интересах моего дела я должен иметь общение с деловыми сферами, угощать и принимать угощения, выезжать в загородные рестораны.
 
— Это прямо в интересах вашего дела, Георгий Александрович, так вы можете лучше узнать ваших поставщиков, — явно провоцировал он меня, старого, испытанного работника.
— Ну вот, давайте сегодня вечером пойдемте с нами туда то и туда то. Там бывают чудные женщины, а вино такое, что пальчики оближешь...
 
Я резко прошу его замолчать и говорю ему, что мне некогда ездить по кабакам
 
Но он часто возвращается к этому, стараясь меня соблазнить, чтобы потом впутать меня... Я вижу насквозь все его подвохи неумного провокатора. Мне скучно слушать его, и я его обрываю.
 
— Да полно вам, — не выдержав однажды, говорю я ему, — не тратьте время на меня, вам меня не спровоцировать и уж, поверьте, моё имя не окажется скомпрометированным "в числе драки" или "по бабьему делу"...
— Ха-ха-ха! — нагло и откровенно хохочет он. И рассказывает мне интересные эпизоды из своей провокационной практики, как он уловил такого то и такого то...
— Вот я и думал, что мои искушения так или иначе подействуют и на вас, и вы пойдете, ха-ха-ха, на удочку... а там бы мы вас сфотографировали бы. Ну, да ничего не поделаешь... сорвалось...
 
Но однажды Колакуцкий явился ко мне с Николаевым. Оба они были настроены очень серьезно и на их лицах было сугубо значительное выражение. Забегаю немного вперед. В то время в моём денежном несгораемом шкапу хранилось на миллион фунтов стерлингов бриллиантов... Дня за два, за три до того, я получил письмо, в котором мне угрожала смертью какая то "организация свободных социалистов - революционеров". Я столько получал угрожающих писем, что и на это письмо не обратил внимания. Но в этом письме было упоминание о хранившихся у меня бриллиантах, которые мне "организация" предлагала отдать "добровольно"...
 
Я принял только одну меру, посвятил в эту угрозу моего приятеля, курьера Спиридонова, действительно преданного мне и просил его ночевать в моём кабинете на диване, на что он и согласился (конечно, вооруженный).
 
— Георгий Александрович, — довольно торжественно обратился ко мне Колакуцкий, — мы узнали... вот вы все негодовали, что мы массу денег тратим на кутежи, а вот, благодаря этому то, мы и узнали, что здешние эсеры готовят на вас покушение с целью отобрать у вас какие то драгоценности... Да и вообще, помимо этого, они решили покончить с вами... Он встал и подошел к окну моего кабинета, недалеко от которого помещался мой письменный стол. Напротив, через довольно узкую улицу, находился какой то частный дом, окна которого смотрели в моё окно.
 
— Нет, — сказал он тоном специалиста, — мне это совершенно не нравится... Ведь что же это такое: тут можно вас простым револьвером отправить на тот свет, особенно ночью, когда вы, по обыкновенно, работаете долго... Нет, это не годится... Вы так, сидя, представляете собою великолепную мишень... Необходимо, чтобы вы хоть ночью опускали шторы, все-таки это будет затруднять прицел. Узнав далее, что я днем и ночью хожу по улицам (жил я по ревельским понятиям довольно далеко от своего бюро) и что у меня даже нет никакого оружия, он заставил меня взять у них карманный (для жилетного кармана) браунинг и просил, чтобы я не выходил один, а непременно с провожатым...
 
Не буду на этом долго останавливаться, скажу просто, что я отказался следовать их советам, и вовсе не в силу моей «безумной» храбрости, а по соображениям личного характера. Я поторопился поскорее от них отделаться и, едва они ушли я пригласил Маковецкого, Фенькеви и Спиридонова. Все мы вооружились и тотчас же, не обращая на себя внимания вышли из «Петербургской Гостиницы» и, нагруженные одиннадцатью довольно большими пакетами (тщательно опечатанными) с бриллиантами, отправились в банк, где и спрятали драгоценности в сейф...
 
Колакуцкий на моих глазах развращал скромного по началу Николаева. Требования денег все увеличивались и учащались. Кутежи "на пользу России" принимали какой то катастрофический характер Не говоря уже о Калакуцком, я часто встречал самого Николаева с мутными воспаленными глазами... И наконец "кончился пир их бедою". Колакуцкий и Николаев жили в "золотом Льве". В то время я уже не жил там, найдя небольшую квартиру. И вот, однажды ночью в "золотом Льве" произошел гала-скандал, героем которого явился Колакуцкий. Вдребезги пьяный, он завел какую то драку, не помню уж с кем и из за чего, но он стрелял и кого то ранил... Словом, ему пришлось как можно скорее ухать из Ревеля.
 
XXXIII
 
Приблизительно в ноябре (1920) центр возложил на меня ещё
одно крайне неприятное для меня дело, а именно, продажу бриллиантов
 
В этом товаре я абсолютно ничего не смыслю. Сперва по этому поводу шла переписка между мной и Красиным. Я долго отказывался. Он усиленно настаивал и просил. Настаивал и Лежава. Я согласился. Выше я уже говорил, что ещё до меня Гуковский занимался продажей драгоценностей и что приём этого товара и продажа его были неорганизованны. Ко мне из Англии с письмом от Красина приезжал один субъект по фамилии, кажется, "капитан" Кон. По-видимому, это был русский еврей, натурализовавшийся в Англии. Он приезжал со специальной целью сговориться со мной о порядке продажи бриллиантов. В то время мне прислали из Москвы небольшой пакетик маленьких бриллиантов, от половины до пяти карат. Я показал Кону эти камни.
 
Но его интересовали большие количества. Мы условились с ним, что я затребую из Москвы более солидную партию и к назначенному времени вызову его. Держался он очень важно. Много говорил о своей дружбе с Ллойд Джорджем. Оказался он в конце концов просто посредником. Списавшись с Москвой, я уведомил Кона о дне прибытия камней. И к назначенному дню из Парижа прибыл "представитель" Кона, некто Абрагам, известный диамантер.

Бриллианты прибыли. По моему требованию, груз сопровождался нашим русским специалистом, имя которого я забыл, бывшим крупным ювелиром. Позже, как я долго спустя узнал, его расстреляла по какому то обвинению ВЧК.. Кроме этого специалиста, груз сопровождали комиссар "Гохрана" и стража. Я учредил строгую приёмку этого товара, обставив её массой формальностей. Бриллианты сдавались комиссаром "Гохрана" при участии прибывшего специалиста и принимались и проверялись специально откомандированными мною четырьмя сотрудниками, в честности которых я не сомневался. И так как Абрагам был потенциальным покупателем этого товара, то присутствовал и он.
 
Не буду приводить описания порядка приёмки бриллиантов, но за-канчивалась приёмка каждой партии так: принятые и отсортированные бриллианты складывались в большие коробки, которые завертывались затем в толстую бумагу, перевязывались бечевкой и опечатывались печатями комиссара "Гохрана", моей и Абрагама. Все, конечно, строго регистрировалось и сдающими и принимающими и Абрагамом. И всего таких коробок было (не помню точно) не то девять, не то одиннадцать. Среди товара было много камней (были присланы не только бриллианты, но и разные другие камни, как бирюза, изумруд, рубины и пр.) очень испорченных, а потому и обесцененных при извлечении их (для обезличения) из оправы неумелыми людьми.
 
Таким образом, в первых шести коробках помещались камни высокоценные без изъяна, а в остальных — испорченные, надломленные, треснувшие тусклые и вообще брак. (Было немало уников, известных в истории бриллиантового дела и носивших свои собственные имена. Абрагам часто во время приёмки их говорил: "Этот камень я хорошо знаю (столько то лет), я его купил у такого то, тогда то, а затем продал...." .... великой княгине... великому князю... графу, графине.... и следовал подробный рассказ — Автор)
 
Приёмка окончилась и началась продажа. Ничего не смысля в камнях, я должен был руководствоваться оценкой, произведенной нашим специалистом по составленным им подробным описям. Выяснилось, что я должен требовать за всю партию миллион фунтов стерлингов. Я и потребовал эту цену, причем поставил условием, что покупатель должен купить всю партию, т.е., лучший и худший товар. Несколько дней прошло в уламывании меня Абрагамом продать ему только первосортный товар, опечатанный в первых шести коробках. Я не соглашался. Затем он как какой-нибудь торговец на нашем Александровском рынке, охал и ахал по поводу моей цены, давал мне только пятьсот тысяч фунтов, уходил, не появлялся день или два, посылал ко мне каких то подставных лиц, которых я выгонял, снова являлся, снова охал и ахал, показывал мне какие то телеграммы из Лондона, в которых "известный самому Ллойд Джорджу и близкий друг его, капитан Кон" тоже ужасался моим ценам. То он требовал прервать переговоры "в виду моего тяжелого характера", то предлагал мне на пять, десять тысяч больше...
 
Совсем, как на Александровском рынке... Мы не сошлись. Абрагам явился демонстративно проститься со мной, торжественно заявил, что я могу сломать его собственные печати коробках, так как мой товар его больше не интересует. Но когда я изъявив полную готовность исполнить его просьбу, стал вынимать из моего несгораемого шкапа коробки, он остановил меня и закричал: — Боже мой, что вы хотите делать? Подождите, пожалуйста!.. И в заключение, набавив ещё пять тысяч фунтов, он ушел, сказав, что съездит в Париж посоветоваться, и попросил меня не снимать его печатей, пока он окончательно не откажется от покупки...
 
А в «бриллиантовых сферах», как до меня доходили известия, шла энергичная борьба за этот приз
 
В Лондоне на Красина наседал "капитан" Кон, старавшийся через него повлиять на меня. Ко мне приезжали из Лондона какие то подставные покупатели, которые с полным знанием дела (т. е., об одиннадцати ящиках, их содержимом и печатях) начинали со мной переговоры. Так, между прочим, ко мне приезжал представитель лондонской суконной фабрики «Поликов и Кo» Бредфорд (точно не помню его имени) с переводчицей, госпожой Калл, которые торговались со мной и предлагали мне за всю партию бриллиантов 600 000 фунтов. От Красина я получил телеграмму, в которой он рекомендовал мне понизить цену до 750 000 фунтов... но я твердо стоял на своем. Наконец, от Поликова я получил сообщение, что он дает мне 675.000 фунтов. Писал мне и Лежава, рекомендуя не так дорожиться... Но я все стоял на своем... Так этот вопрос и застыл.
 
Чтобы не возвращаться к нему, скажу, что спустя несколько месяцев, когда я был уже в Лондоне в качестве директора Аркоса, а в Ревеле находился тогда сменивший меня (о чем ниже) Литвинов, ко мне явились упомянутый Бредфорд с госпожой Калл. Они радостно и возбужденно сообщили мне, точно я был их лучшим другом, что они уже повенчаны. И тут же они поведали мне, что шесть коробок лучших, отборных бриллиантов купил их патрон Поликов...
 
— Вот вы так дорожились, господин Соломон, — сказала с торжеством госпожа Калл, — и мы давали вам уже 675.000 фунтов стерлингов, а вы не соглашались. Но без вас мы с Литвиновым сумели лучше сговориться, и купили эти шесть коробок лучшего товара всего за 365.000 фунтов стерлингов...
— Как?! — привскочив даже с своего кресла, спросил я. — За 365.000 фунтов?!.. Не может быть!..
— А вот мы купили, отказавшись от того лома и брака, который заключался в остальных коробках, — с игривой, кокетливой усмешкой заявила мни эта дама в то время, как её супруг, не понимавший по-русски, улыбался деревянной улыбкой англичанина.
— Поверьте, мы сами были очень удивлены, когда господин Литвинов согласился продать эти шесть коробок отдельно от остальных, от бракованных... ведь, конечно, этого никак не следовало делать... необходимо было, как вы на том настаивали, продать всю партию вместе.. Ну, а господин Литвинов согласился, стал торговаться и в конце концов уступил за триста шестьдесят пять тысяч...
— Не может быть, — сраженный этим известием, бессмысленно повторял я, точно обалдев...
— Помилуйте, как не может быть, — возразила госпожа Калл. — Ведь мы же вот купили для господина Поликова... и он хорошо заработал на них... очень хорошо... да и мы тоже. Мы получили с мужем комиссионных три тысячи фунтов... А брак остался у господина Литвинова и, конечно, никто не купит его отдельно от первой партии. Всё там лом, тусклые цвета... Самое большее, что за них можно получить, это 30-40 тысяч фунтов стерлингов.
 
И она продолжала и продолжала мне рассказывать все подробности этого преступления, вспоминая о котором теперь, почти через десять лет после его совершения, я весь дрожу от негодования и бессильной злобы... У меня, увы, нет никаких документов. Но живы свидетели и участники этого дела, и я был бы рад и счастлив, если бы преступники привлекли меня к суду, ибо беспристрастное следствие легко могло бы вскрыть всю подноготную этого позора. Но, к сожалению, они не привлекут меня к суду. Нет. Они, так явно ограбившие в этом деле русский народ, прикроются маской: «мы-де не хотим, не верим продажным буржуазным судам капиталистических акул...»
 
Но да останутся пригвожденными к позорному столбу их "честные и благородные революционные" имена!..
 
Среди моих переговоров относительно продажи бриллиантов, от Красина прибыл в Ревель курьер, привезший мне копию проекта торгового договора, о котором он договаривался с правительством Ллойд Джорджа, с просьбой пересмотреть его и сделать, если я найду нужным, к нему (т.е., к проекту) дополнения и изменения. Незадолго перед тем из Лондона же прибыл профессор А.Ф. Волков (известный русский ученый, специалист по хлебной торговле) с письмом от Красина в котором Красин просил меня если Волков нужен мне, оставить его при моём представительстве. Умный, образованный и честный высококвалифицированный сотрудник, конечно, был мне очень желателен, и я оставил его при себе, назначив в помощь Левашкевичу. И вот, получив проект договора, я вместе с А. Ф. Волковым засел за изучение его и, в результате, мы (конечно, главным образом, Волков, как человек боле знающий) сделали к нему кое-какие дополнения и изменения, которыми Красин и воспользовался при дальнейших переговорах по выработке окончательного текста договора. Сотрудничество Волкова с его широким научно-философским взглядом, было неоценимо в юридическом отделе.
 
Но, помимо того, я воспользовался его эрудицией и педагогическим опытом для осуществления одной моей заветной идеи. Меня тяжело поражало в моих сотрудниках их крайнее невежество и неподготовленность к несению тех обязанностей, которые они выполняли. Большинство их были люди совсем необразованные. Часто хорошие и честные специалисты, они в большинстве случаев были чужды образования и сколько-нибудь широкого взгляда на дело, что значительно уменьшало их ценность. Кроме того, громадное большинство из них, служа в зарубежном государственном российском учреждении, совершенно не знали иностранных языков.
 
Словом, я решил, без афиширования и без представления вопроса в центр на предварительное рассмотрение, ибо, как говорит немецкая пословица, "кто много спрашивает, тот получает много ответов", чисто явочным порядком устроить образовательные вечерние курсы. Я пригласил учительниц немецкого, французского и английского языков, которые, по окончании занятий в бюро, давали уроки моим сотрудникам. Я поделился своим проектом с А. Ф. Волковым и встретил в нём полное и восторженное сочувствие. И вскоре он начал читать прекрасные отдельные курсы по политической экономии и статистике. Хотя предполагалось, что и я возьму на себя чтение какого-нибудь курса, но за полным недосугом, я не мог приступить к занятиям. В качестве военного агента, специально для собирания военных сведений, в Ревеле находился, считавшийся прикомандированным к Гуковскому, некто Штеннингер.
 
Это был очень приличный человек и, что главное, безукоризненно честный, которого Гуковский в конце концов выжил. Он совершенно не мог примириться с политикой Гуковского и относился к нему с нескрываемым отвращением. Это сблизило его со мной и, человек неопытный, он часто обращался ко мне с просьбой дать ему по тому или иному поводу совет. Как оно и понятно, он должен был общаться с разного рода проходимцами, шпионами, работавшими обыкновенно на два фронта. Одним из высококвалифицированных осведомителей у него был русский инженер Р-н. Был ли он действительно инженером или сам присвоил себе это звание, я не знаю. Частенько по поводу тех или иных его осведомлений Штеннингер находился в большом затруднении, верить им или не верить. Он нередко приходил ко мне совещаться по этому поводу. В конце концов он попросил у меня позволения представить мне Р-на, чтобы я увидал его лучшего осведомителя. Я согласился.
 
Это был грузный мужчина, говоривший сильно на "о". Он не скрывал, что одновременно является информатором и английской разведки. Это был не особенно далекий человек и, судя по его манерам и выражениям, скорее напоминал какого-нибудь строительного десятника... Он заговорил и стал делать разного рода разоблачения, уверяя меня и Штеннингера, что Гуковский служит в английской контрразведке и пр. Я попросил его и Штеннингера не посвящать меня в секреты его военных сообщений. Он обратился ко мне, между прочим, с просьбой, поддержанной и Штеннингером. Дело в том, что всячески скрывая свою службу в нашей контрразведке, Р-н считал необходимым иметь легальное объяснение своим посещениям "Петербургской Гостиницы", где постоянно толкались разного рода поставщики. Вот он и хотел для своего замаскирования перед нашими сотрудниками и перед английской контрразведкой считаться нашим поставщиком, и время от времени заключать тот или иной договор на поставку тех или иных товаров, что и должно было считаться его вознаграждением вместо прямых платежей. Иначе-де он будет легко расшифрован.
 
Я ответил, что ничего не имею против такой системы расплаты с ним, но при условии, что цена и качество поставляемых им товаров будут рассматриваться в общем порядке конкуренции. Он поспешил согласиться, прося лишь о том, чтобы при прочих равных условиях я отдавал преимущество ему. На том мы и порешили. Он тут же предложил мне, довольно большую партию обуви. Я передал его предложение "Спотэкзаку", так как тип предложенной обуви был военный. Буду краток: образцы были превосходны, цены приемлемы договор был заключен, обувь была поставлена и оказалась великолепной. Затем он поставил ещё что то, и тоже вполне исправно.
 
Теперь мне необходимо остановиться на одной поставке Р-на, которая,
спустя много времени, когда я уже был в Лондоне, сыграла большую роль в моей судьбе
 
Чтобы не нарушать последовательности в изложении моих воспоминаний, мне придется привести продолжение этой истории лишь при описании моей службы в Англии (с ссылкой на настоящие строки). Р-н предложил мне партию сальварсана. Наша армия нуждалась в нём и "Спотэкзак" усиленно просил меня приобрести её. Мы сговорились с Р-ным в цене и пр., заказ был дан и, когда партия была предъявлена, я поручил Юзбашеву произвести приёмку.

Юзбашев принял, составил приемочный акт и сальварсан в свое время был отправлен в Москву. Если память мне не изменяет, вся партия стоила около трехсот (300) фунтов стерлингов. Все это было в декабре 1920 года. Занятый по горло своим делом, я вскоре совершенно забыл об этой поставке... Если не ошибаюсь, Р-н поставил ещё кое-какие товары, и все его поставки были проведены вполне корректно и по ценам, выдержавшим конкуренцию с предложениями других поставщиков. Я упомянул выше, что Р-н сообщил Штеннингеру и мне о том, будто, Гуковский давал информации английской контрразведке. Конечно, я не поверил этому доносу и на клятвенные уверения Р-на, что он сам своими глазами видел и читал доклады Гуковского, я сказал ему (и Штеннингер присоединился к моим словам), что буду считать его сообщение "облыжным доносом", которому поэтому и не придаю никакого значения.
 
— Хорошо, Георгий Александрович, — сказал тогда Р-н, — а вы поверите, если я вам докажу, что говорю правду?
— Как же вы можете это доказать?
— Очень просто, — ответил он.
— Я постараюсь раздобыть из дел английской контрразведки один из докладов Гуковского, написанный им собственноручно и им же самим подписанный... Тогда поверите?
— Если у меня не будет сомнений в подлинности этого документа, конечно, поверю, — ответил я. — Но только повторяю, если у меня не будет сомнений в подлинности документа, понимаете? Ведь я знаю, что с вашим братом, контрразведчиком информатором надо держать ухо востро. Ведь вы не останавливаетесь и перед всякого рода подделками...
 
Никаких документов он мне не представил. Но вскоре ко мне явилась одна весьма странная особа. Мне подали карточку, на которой стояло имя по-французски: "Мадам Луиз Федермессер" и рукою было написано "предлагает обувь военного образца и разные другие товары. Очень просит принять". Я велел просить и ко мне вошла молодая дама, одетая скромно, но с той изысканной и дорогостоящей простотой, которой отличаются настоящие аристократки.
 
— Вы предлагаете солдатскую обувь? — с удивлением оглядев эту изящную посетительницу, спросил я.
— Ах, ничего подобного, господин Соломон, — с небрежной улыбкой ответила она.
— Я это написала нарочно, чтобы вы приняли меня и чтобы вообще замаскировать цель моего визита...
— Так чему же я обязан чести видеть вас, сударыня? — спросил я.
— Прежде чем объяснить вам цель моего посещения, — скажу вам, что я знаю, что вы настоящей джентльмен, хотя и состоите на службе у большевиков... Поэтому, прежде чем ответить вам, я прошу вас дать мне честное слово в том, что весь разговор останется между нами... по крайней мере в течение одного, двух дней...
— Простите, я могу дать вам слово только в том случае, если ваш визит не касается каких-нибудь государственных вопросов...
— О, ничего подобного... Я далеко стою от политики, — ответила она. — Вопрос касается вас лично, только вас... Я хочу вам сделать одно предложение, касающееся только вас лично... Могу я рассчитывать на вашу дискретность?..
 
Заинтригованный и заинтересованный сверх меры, я дал ей слово
 
— Дело вот в чем, — начала она. — Я жена секретаря консула одной из стран которую вы мне позволите не называть, находящегося не здесь, а в другой стране. Мы узнали о ваших трениях с господином Гуковским, которые угрожают вам массой неприятностей... Впрочем, ни для кого это не секрет, все говорят об этом. Я не касаюсь существа вопроса, но предупреждаю вас, что он пишет на вас доносы и что вам угрожают большие неприятности... Но и самому Гуковскому не сдобровать... это так, между прочим... Так вот, имея через мужа необходимые связи и возможности, я и предлагаю вам, если вам это нужно, устроить вам хоpоший, — подчеркнула она, — паспорт...
 
— Нет, — ответил я, глубоко изумленный её словами и вообще её осведомленностью, и крайне изумленный ими, — я не собираюсь бежать...
— Ах, я не говорю этого... но я думаю, что, быть может, на всякий случай вам было бы приятно иметь такой паспорт и уже с готовой визой на любую страну в кармане... для вас и, конечно, для вашей супруги так-же.. И так как это для вас... ведь нам все известно... известно, что вы честный человек и что потому то Гуковский и старается вас утопить... Так вот, для вас оба паспорта будут стоить всего сто тысяч эстонских марок...
 
— Благодарю вас за заботливость, — перебил я её, — но, повторяю, я не собираюсь бежать...
— Подумайте, господин Соломон, — настаивала она, — подумайте хорошенько... И это вовсе не дорого...
 
Когда летом Гуковский устраивал через моё же посредство паспорт Эрлангеру и его жене, он уплатил нам миллион эстонских марок... Но Эрлангер был просто мошенник, наворовавший массу денег... у него не менее двух миллионов шведских крон... и мы не стеснялись "содрать" с него подороже... Гуковский тоже обращался к нам на днях с просьбой о паспорте для себя, но, не желая компрометировать себя с ним, мы ему отказали... Мы же устроили паспорт для господина В-а, которого вы уволили за мошенничество, и ему это тоже стоило миллион марок... А вам и для вашей супруги с готовыми визами все удовольствие обойдется всего только в сто тысяч эстонских марок...
 
Я наотрез отказался. Конечно, я мог бы и, в сущности, должен был бы арестовать эту даму... Но я отпустил её — ведь она верила моему слову, слову " большевика-джентельмена "... И не знаю, была между этим визитом и тем, что произошло на другой день, какая-нибудь связь, или это было просто совпадение, но на следующий день — это было в половине декабря — приехал очередной дипломатически курьер. Спустя некоторое время, Гуковский влетает ко мне, весь радостный и торжествующий. Он держал в руках какое то письмо.
 
— Ну, вот, — сказал он, — я получил сегодня хорошие новости, хе-хе-хе!.. А вы не получили никаких новостей?
— Обыкновенные, — ответил я, — заказы, запросы, все обычное...
— Ну-с, а у меня новости такие, что вы так и ахнете, — радостно сообщил он, — так и ахнете... Хотя я частенько читал вам письма к моим, как вы их называете, "уголовным друзьям", хе-хе-хе... ну, однако, конечно, не все вам читал... Так, узнав, что меня, по настоянию Ленина, решено отозвать, я писал Чичерину, что в интересах поддержания престижа РСФСР необходимо, уж если меня отзовут, отозвать также и вас, хе-хе-хе-хе!... Ведь, правда, остроумная идея?.. Хе-хе-хе!..
 
Я угрюмо молчал. Мне было глубоко противно. Было противно и слушать его и видеть перед собой всю его фигуру, его отвратительные гнойные глаза с их нагло торжествующим выражением...

— Хе-хе-хе, — продолжал он, — вот я и получил сегодня ответ от Чичерина... и пришел к вам поделиться новостью, хе-хе-хе!..
 
И он стал читать мне письмо Чичерина, которое привожу на память:
 
«...К сожалению, — писал Чичерин, — по настоянию Ленина, на которого как мне стало известно, очень наседал Сталин, представивший ему подробный рапорт Якубова, а также неблагоприятное для вас мнение нашего "миротворца" Иоффе, вас решено отозвать из Ревеля. Я старался воспротивиться этому, убеждал, доказывал но я натолкнулся на вполне готовое решение твердое, как скала, о которую и разбились все мои настояния. Ваше отозвание — вопрос решенный... Но вполне присоединяясь к высказанному вами в одном из последних писем взгляду, что для сохранения нашего престижа нельзя отозвать только вас одного и оставить торжествовать Соломона, что могло бы крайне нежелательно отозваться заграницей на общественном мнении, я стал работать в этом направлении и, поверьте, с большими усилиями мне удалось убедить Ленина в необходимости отозвать и Соломона. Добился я этого, между прочим, и тем, что для Эстонии нам нужен только один представитель, который в своем лице соединял бы об функции, дипломатического нашего представителя и торгового, так как иначе-де нам не избежать вечных личных трений между тем и другим, если эти функции будут исполняться отдельными лицами... После большой склоки, ставя даже несколько раз министерский вопрос по этому поводу, мне удалось добиться признания правильности моей точки зрения. Таким образом, в ближайшие дни вы и Соломон будете одновременно отозваны, и вам обоим на смену будет назначен — я очень настаивал на этом — Литвинов один. Теперь я хлопочу о том, чтобы вам после отозвания был предоставлен полуторамесячный отпуск для лечения вашей болезни и для "омоложения" по способу Штейнаха, о котором вы мне пишите...»
 
Он окончил чтение и торжествующе посмотрел на меня...
 
— Ну, как вам нравится эта идея, Георгий Александрович, ха-ха-ха!... — захохотал он, явно издеваясь надо мною.
— Не правда ли, Георгий Васильевич Чичерин ловко провел её, ха-ха-ха-а!..
 
И вот тут — это был единственный раз, когда я в своих отношениях с Гуковским не выдержал — я дал волю своему гневу... Я молча встал с своего кресла и, с трудом сдерживаясь, чтобы не избить его, подошел к нему, взял его за руку, приподнял его в кресле и с трудом (спазмы душили меня) произнес хриплым голосом:
 
— Вон!.. сию же минуту вон!.. прохвост!.. — и толкнул его к двери... Он испугался и, весь трясясь и побледнев, безропотно пошел своей ковыляющей походкой к двери...
 
Вскоре прибыл Литвинов, назначенный сменить меня и Гуковского, который немедленно, чуть ли не в тот же день, ухал в Германию "омолаживаться"... Обо мне из центра не было ни гу-гу. Удостоверение Литвинова гласило, что он назначен дипломатическим и торговым представителем. Об отозвании меня не было никакого официального уведомления. Я послал запрос в Москву и одновременно в Лондон Красину. Из Москвы ответа не было ни теперь, ни после.
 
От Красина я получил телеграмму, в которой он писал. «Поражен этими непонятными мне перестановками. Сношусь с Москвой, чтобы выяснить. Прошу и умоляю отнесись хладнокровно к происшедшему. Предполагаю скоро быть Ревеле проездом Москву. Обнимаю. Красин». Я запросил Литвинова, желает ли он немедленно принять от меня дела. Он обратился ко мне с "сердечной просьбой старого товарища" оставить все по старому, т. е., продолжать нести мои обязанности. И вот я остался в Ревеле на своем посту, так сказать "а ла мерси" Литвинова, который, однако, вскоре потребовал, чтобы заведующие отделами, помимо меня делали доклады и ему. Получилась нелепость, глубоко уязвлявшая моё самолюбие.
 
Но этого было мало
 
И, немного спустя, Литвинов выпустил когти и стал усердно преследовать моих ближайших сотрудников — Ногина, Маковецкого, Фенькеви и других. Я глубоко страдал за них, но, увы, ничего не мог поделать... Литвинов обрушился на них со всею силой своего хамства, старательно выживая их. Через несколько времени, все не получая ответа на мои запросы из Москвы, я опять послал запрос, но ответа так и не было до конца моего пребывания в Ревеле. Между тем, из Стокгольма вскоре приехал Ашберг по делам моих операций с продажей золота, в конец испорченных вмешательством в них Ломоносова. Не посвящая его в сущность происшедших перемен, я просто сообщил ему, что вместо Гуковского, назначен Литвинов и что, по всей вероятности, я вскоре получу новое назначение... Тогда он обратился ко мне с предложением.
 
— Я знаю, — сказал он, — что советское правительство вам очень верит. Я уже давно думаю о том, что РСФСР необходимо иметь свой собственный банк заграницей, что значительно развязало бы России руки и удешевило бы всякого рода операции. И уже давно я собираюсь переговорить с вами и предложить вам и вашему правительству следующую комбинацию. Я стою сейчас во главе основанного мною банка "Экономиакциебулагет", одним из крупных акционеров которого является мой друг Брантинг, т. е., по существу банк этот принадлежит ему и мне... Вот я и предлагаю, чтобы РСФСР взяло на себя этот банк, который номинально останется частным акционерным шведским предприятием. РСФСР вносит в дело, скажем, пять миллионов золотых рублей, не от своего имени, а якобы, вы, как частное лицо, их вносите... Таким образом, имея в этом деле, примерно, около семидесяти пяти процентов акций, вы становитесь единственным директором-распорядителем банка... Впрочем, вопрос о правлении банка, это уже второстепенное дело и, если вы и ваше правительство согласны на эту комбинацию, вы уже сами установите систему конструирования этого банка. Но таким образом РСФСР будет иметь свой собственный заграничный банк. Вы будете располагать правом единоличной подписи, а остальные члены правления, т.е., я и другие, по вашему усмотрению, с теми или иными ограничениями... Но, повторяю, это вопрос уже второстепенный, важно лишь решение вопроса в принципе...
 
Незадолго до этого разговора я получил от Красина телеграмму о его выезде в Москву через Ревель, и я ждал его через два дня. Я ответил Ашбергу, что, прежде чем дать тот или иной ответ на его предложение, я должен посоветоваться с моим другом Красиным. Ашберг согласился подождать его приезда в Ревель. Я познакомил его с Литвиновым, которому он тоже изложил свой проект, и Литвинов отнесся к нему очень сочувственно.
 
С пароходом приехал Красин, везший в Москву законченный уже проект договора с Англией. Литвинов отправился вместе со мной встречать его. Мне было отвратительно видеть, как Литвинов, ненавидевший Красина всеми фибрами своей души, бросился целовать и обнимать его. Красин остановился у меня и мы с ним направились ко мне пешком, так как пристань находится недалеко от меня. И характерная вещь — едва мы с Леонидом, попрощавшись с Литвиновым, остались одни, как он обратился ко мне с таким вопросом:
 
— А как ты думаешь, Жоржик, меня в Москве не арестуют?...
 
В тот же день мы отправились с ним в моё бюро
 
Потолковали с Литвиновым, между прочим, и о проекте Ашберга, которого мы вызвали из гостиницы и который лично защищал все детали своего проекта... Оставшись втроем, мы вновь обсудили во всех деталях проект и пришли к следующему решению, которое Красин и взялся провести в Москве. Согласно нашему проекту, утвержденному в дальнейшем в сферах, РСФСР одобряет предложение Ашберга. Осуществление его я беру на себя. Советское правительство ассигнует (вернее, доверяет) мне лично пять миллионов золотых рублей. Для того, чтобы в глазах всего мира моё участие не вызывало подозрений, я с ведома советского правительства симулирую, что, разойдясь с ним в корень и отряхнув прах от моих ног, я бежал от него в Швецию, где и устроился со своими (неизвестно, каким способом нажитыми) пятью миллионами в "Экономиакциобулагет"...
 
Иными словами, я должен был навсегда погубить мою репутацию честного человека... Когда наше обсуждение — происходило оно в кабинета Литвинова — было окончено, я, имея ряд неотложных дел, ушел в свой кабинет, оставив Красина и Литвинова вдвоем. Спустя, примерно, час, Красин пришел ко мне в кабинет. Он был очень расстроен. Подписав несколько срочных бумаг, я обратился к нему с вопросом:
 
— Что? Какие-нибудь неприятные разговоры с Литвиновым?..
— Как сказать? — ответил он с какой то брезгливой гримасой. — Видишь ли, я показал ему проект договора с Англией и... тебе я могу это сказать... Конечно, Литвинов... ты же его хорошо знаешь, знаешь, какой это завистливый хам... начал озлобленно критиковать его и доказывать, что я должен был и мог добиться от англичан и того и другого... Я его разбил по всем пунктам... Словом, препаршивое впечатление: договор, очевидно, плох, потому, что его провожу я, а не он...
 
Красин прогостил у меня три дня. Мы много говорили с ним, но об этом когда-нибудь позже. Он был мрачно настроен и не мог отделаться от тяжелых предчувствий и ожидании больших неприятностей в Москве. Я старался его рассеять, но и у меня было невесело на душе... Затем он уехал в Москву. Я, конечно, провожал его на вокзал. Был и Литвинов, полезший к нему со своими иудиными поцелуями. Прощаясь со мной и отойдя немного от Литвинова, Красин, целуя меня, шепотом, тревожно спросил меня ещё раз: "Так ты думаешь, не арестуют?" Я подавил свою тревогу за него и вымучив на своем лице ободрительную улыбку, ответил ему:
 
— Ну, конечно, нет. Поезжай с Богом, голубчик...
 
XXXIV
 
Красин уехал. Я продолжал работать. Литвинов, относясь ко мне лично вполне корректно и даже по товарищески наружно тепло, вымещал свою злобу против Красина и меня на моих близких сотрудниках, которые слезно просили меня, при получении мною нового назначения, взять их с собою. Ашберг приезжал ещё не один раз, и мы с ним и Литвиновым разрабатывали все детали его проекта, который, по полученным от Красина известиям, встретил полное сочувствие в советских сферах и главное со стороны Ленина. В начале февраля возвратился из отпуска Гуковский... Я едва-едва с ним поздоровался, хотя он, несмотря на последнюю сцену, когда я почти вытолкнул его из моего кабинета, что то очень лебезил передо мной. Литвинов, между тем, непременно решил устроить "дипломатический" обед, на который были приглашены и эстонские сановники, как министр иностранных дел Бирк и др.
 
Обед имел целью демонстрировать "перед лицом Европы" — как говорил Литвинов, приглашая меня, — что между нами тремя, т. е., Гуковским, Литвиновым и мною, царят мир и любовь. Пришлось проглотить ещё одну противную пилюлю — участвовать в этом обеде, улыбаться Гуковскому, слушать его похабные анекдоты, беседовать с быстро напившимся Бирком, и манерами и развитием представлявшим собою средней руки уездного русского адвоката.. Гуковский оставался не долго в Ревеле, устроившись в маленькой комнате в той же "Петербургской Гостинице" и работая вместе с Фридолиным над составлением своего отчета. Затем он уехал в Москву и исчез из поля моего зрения.
 
И теперь я считаю своевременным попытаться сделать более или менее подробную характеристику этого излюбленного советского деятеля, которого так старательно покрывали во всех его гнусностях его друзья - приятели. От сколько-нибудь внимательного читателя моих воспоминаний, надеюсь, не укрылось, что Гуковский представлял собою в некотором роде центр, около которого сгруппировалась вся мерзость, все нечистое, все блудливое, все ворующее и пожирающее народные средства. Около него стали, частью скрываясь, частью явно, все те, кого я называю его "уголовными друзьями". Принимаясь за эту характеристику, я беру на себя нелегкую задачу. Ведь это характеристика человека настолько порочного, что всякий, прочтя её, вправе будет заподозрить меня в том, что из чувства неприязни я сгустил краски до полной потери чувства меры и, впав в чисто мелодраматическую фантазию, вывел не живое лицо, а какого - то кинематографического злодея.
 
Но много лет прошло с того момента, как я расстался с Гуковским, который давно уже спит могильным сном, и за эти годы я часто возвращался мыслью к прошлому и, в частности, к Гуковскому, разбираясь во всем том, что мне известно о нём. И я тщательно искал в нём хотя бы одну положительную черточку, присутствие которой претворило бы эту чисто абстрактную фигуру героя бульварного романа в живое лицо. Увы, при полной моей добросовестности в этом отношении, я не могу оживить, очеловечить его, и он остается героем мелодрамы, он остается чистой абстракцией. И вот, в этом то и заключается трудность проведения его характеристики. Но и это ещё не всё. Часто мелодраматические герои выводятся, как личности, обладающие какой то инфернальной силой, чем то от Мефистофеля. Но в данном случае нет и этого. Нет ни одной, хотя бы и отрицательной, но яркой черты, в характере этого реального типа. Это был человек совершенно слабый, со всеми основными чертами слякотного характера, и в то же время он был силой, ибо он был силен не сам по себе, а по тем условиям, которые его создали, которые его поддерживали и которые в конце концов его погубили... Его создала советская система...
 
Я не знаю его биографии
 
А потому не могу привести всего того, что обыкновенно приводится в жизнеописаниях, т.е., тех условий, в которых он родился, жил и воспитывался, и чем, обыкновенно, биографы обосновывают определенный характер данного лица. Я узнал его лишь в Москве в качестве советского сановника, когда ему было уже лет около пятидесяти. Выдающийся инженер, Р. Э. Классон, большой друг Красина, как то в свою бытность в Ревеле, характеризовал Гуковского, которого он знал ещё по Баку, где тот был главным бухгалтером Городской Управы, как шантажиста и просто мошенника и нравственное ничтожество. Как я уже упоминал, в начале советского режима Гуковский был назначен народным комиссаром финансов. Но он оказался совершенно неспособным к этой сложной должности. Он был смещен и назначен членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, говорят, по дружбе со Сталиным.
 
Я не знаю лично Сталина. Как к государственному деятелю я отношусь к нему вполне отрицательно. Но по рассказам его близких товарищей, между прочим, и хорошо знавшего его Красина, Сталин — человек, лично и элементарно, вполне честный, крайне ограниченный (что и видно по его деятельности), но глубоко, до идиотизма преданный идеям революции, и поэтому я не допускаю и мысли, чтобы Сталин протежировал Гуковскому, если бы не считал его тоже честным человеком.
 
В качестве члена коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, как я уже говорил в свое время, Гуковский обнаружил самую крайнюю узость и ограниченность, ясно доказавшие, что он не государственный человек, а просто кляузник. В Ревеле он развернулся вовсю. Как мы видели, он заводит содержанку, устраивает её мужа и брата на хлебные места, вместе с ними мошенничает, просто ворует, проводит время в скандальных кутежах и оргиях... И все это он делает совершенно открыто, не обращая внимания на то, что пресса всего мира описывает его подвиги. ЦК партии, члены которого все время подкупались им, чтобы спасти его, посылают к нему его семью, которую он держит в черном теле, продолжая вести все ту же жизнь прожигателя.
 
Я его уговариваю, тычу ему в глаза его явно мошеннические договоры; мои адвокаты подтверждают мои слова, но он лжёт и притворяется и пишет человеконенавистнические доносы, адресуя их своим "уголовным друзьям". Доносы эти чудовищны, полны лжи и только лжи и сладострастного стремления уничтожить людей, ставших ему поперек дороги... Он все время, так сказать, походя, лжёт. Лжёт даже и тогда, когда знает, что тотчас же будет уличен. Напоминаю читателю, например, приведенное мною его уверение, что он живет с семьёй на семь с половиною тысяч марок в месяц, хотя он знал, что я сейчас же уличу его во лжи. Известный, как старый, преданный партии революционер, он покрывает Эрлангера и, не отпуская его в Москву, куда его требует ВЧК, он добывает ему за большие деньги фальшивый паспорт и дает ему возможность удрать с награбленными деньгами.
 
И в то же время он садически жесток
 
Напоминаю о его постоянных сладострастных чтениях мне доносов на меня же. Узнав, что одну мою сотрудницу вызывают по ложному доносу в Москву (по многим причинам я не могу об этом подробно говорить), по обвинению её в шпионаже и что я, расследовав дело, отказался её откомандировать, он приходит в слепое негодование и буквально умоляет меня отправить её в Москву.
 
— Вот напрасно, — говорит он, — вы не откомандировываете её в Москву. Ведь раз требуют, значит, есть за что... Надо быть твердым, Георгий Александрович, не жалеть тех, кто посягает на измену. Ведь есть ещё время, поезд с курьером уходит в 12 часов ночи. Сейчас только шесть часов. Ведь долго ли одинокой женщине собраться... хе - хе - хе!... Право, Георгий Александрович, ну, я прошу вас, велите ей немедленно приготовиться, — тоном просьбы, почти мольбы, продолжает он, — и сегодня же выехать... А? Велите, прошу вас... ведь она успеет. — И далее он говорит каким то мечтательным, сладострастным тоном, как-то захлебываясь и млея: — Отправьте, право, пусть постоит у стеночки... у стеночки, хе-хе-хе... пусть... это делают у нас безболезненно... отправьте... это п о л и p у е т кровь, хе - хе - хе - хе... пусть у стеночки...
 
Я думаю, из всего приведенного выше видно, что основными чертами его были — ничем не сдерживаемый, грубый, чисто животный эгоизм, половая распущенность, отсутствие чувства элементарной стыдливости, выражавшееся в его моральной оголенности, алкоголизм, хитрость, жестокость, лживость, предательство, т.е., в конечном счете полный дефект морали... Не нужно быть психиатром для того, чтобы, зная основную сущность его болезни (сифилис), поставить правильный диагноз — прогрессивный паралич .
 
Но отвлечемся от него самого, от его индивидуальности. И поставим твердо и честно сам собою вытекающий вопрос: да как же мог в течение ряда лет человек, страдающей этой страшной болезнью, занимать министерские посты, и не только занимать их, но и пользоваться расположением, дружбой, уважением, и поддержкой государственных людей, которых я называл "уголовными друзьями"? Ответ на этот вопрос может быть только один — вся эта эпопея, которую я выше называл гуковщиной, есть результат индивидуальной болезни и коллективного преступления. Спустя несколько месяцев, находясь уже в Лондоне, я узнал, что Гуковский был предан суду. Но он захворал какой то таинственной болезнью, по официальным сведениям, это было воспаление легких. Он скончался в страшных мучениях. И, борясь со смертью, он повторял только одну просьбу: "Позовите ко мне Кобу (Сталина), я ему все расскажу..."
 
Но Сталин не пришел к нему. В советских кругах говорят, передавая эту версию, как страшную тайну, что Гуковский был отравлен, чтобы без суда и следствия, покрыть могильной плитой вместе с его бренным телом и его (его ли только?) преступления, в которых были замешаны многие... И заканчивая описание похождений Гуковского и переходя к дальнейшему, мне неудержимо хочется сказать:
 
Несчастная Россия, несчастный русский народ, которым правят преступники и душевнобольные
 
Между тем, 19 февраля я заболел какой-то тяжелой болезнью, в которой не могли разобраться лучшие ревельские врачи вместе с известным профессором Юрьевского университета Цего - фон - Мантейфелем. Тогда как то никому в голову не пришло подумать об отравлении. И лишь спустя много - много времени у меня, при сопоставлении ряда обстоятельств, сопровождавших это моё заболевание, совершенно, можно сказать, деформировавшее всю мою натуру, явилось подозрение, что я был отравлен каким то неизвестным ядом... Но это только предположение... Мне пришлось пролежать свыше месяца... Я лежал и, должен отдать справедливость Литвинову, он обнаружил во время моей болезни большую заботливость и настоящее товарищеское внимание ко мне.
 
Между тем, Ашберг продолжал работать над реализацией своего проекта, стараясь заинтересовать в осуществлении его и общественное мнение шведских деловых сфер. Это необходимо было в виду того, что в то время во главе Швеции стояло консервативное правительство, очень недружелюбно относившееся к советскому правительству, которое Швецией не было признано. Правда, было нечто в роде какого то полупризнания и там находился командированный в качестве полуофициального, совершенно бесправного советского агента Керженцев, которого шведское правительство держало в черном теле, не признавая за ним обычных прав дипломатического представителя. Он если не ошибаюсь, не пользовался даже личным иммунитетом, мог иметь в своем штате лишь весьма ограниченное число лиц и не мог исполнять даже самых ограниченных консульских функций.
 
Да и по своим чисто личным свойствам Керженцев не пользовался в Швеции никаким престижем и влиянием. Между тем, шведское правительство лично ко мне относилось крайне недружелюбно, и попытка Ашберга и его друзей позондировать почву у тогдашнего министра иностранных дел и узнать, согласился ли бы он разрешить мне въезд в Швецию, встретила с его стороны резко отрицательное отношение. Вот поэтому то Ашберг и старался обработать влиятельные деловые круги Швеции и привлечь их симпатии ко мне, чтобы нажать на министра. В результате, в то время, как я лежал, борясь со смертью, а потом, едва начав поправляться, ко мне начались какие то паломничества разных влиятельных организаций и лиц из Стокгольма.
 
Первым, если память мне не изменяет, меня посетил прибывши специально, чтобы познакомиться со мной, председатель шведского риксдага господин Петерсон. Его визит совпал с моментом, когда мне было очень плохо и я от слабости едва мог говорить. Затем приезжали представители разных торгово-промышленных объединений, как например, синдиката тяжелой индустрии, разных заводов, фабрик... Приезжали и другие лица и, между прочим, жена Брантинга (лидера шведских социалистов, ныне покойного). Она сообщила, что ко мне хотел ехать Брантинг, но занятый подготовлениями к новым выборам, не мог отлучиться из Швеции и вместо него приехала она, чтобы познакомиться со мной и просить меня не менять моего решения переехать в Стокгольм для осуществления "известной комбинации", которую её муж горячо – де приветствует.
 
Bcе эти визиты носили на мой взгляд довольно комичный характер: люди упрашивали меня приехать в Стокгольм, не менять моего решения и пр., а, между тем, всем было хорошо известно, что и моё правительство одобрило этот проект и что я согласился на его осуществление. Однако, скоро мне стало известно из частных источников, что работа Ашберга наткнулась на сильное противодействие Ломоносова, естественно, очень не желавшего, чтобы я поселился в Швеции. И в конце концов все старания Ашберга кончились полным провалом.
 
Когда почва была достаточно подготовлена, к министру иностранных дел явилась многочисленная депутация просить о разрешении мне въезда в Швецию. Депутация эта состояла из представителей нескольких крупных торгово - промышленных объединений, членов риксдага с председателем во главе и разных других лиц. Но министр был уже подготовлен и хорошо вооружен, и в ответ на их просьбы показал им старый, выкопанный кем то и всученный ему номер левой социалистической газеты "Стормклоккан" ("Набат"), в котором был помещен много лет назад один из моих рассказов "Убийство шпиона", из воспоминаний русского революционера.
 
Два слова об этом рассказе:
 
В нём я со слов моего товарища привожу описание, как один революционер, человек очень гуманный преследуемый шпионом, проследившим его при выходе из конспиративной квартиры, где происходило очень важное совещание, несмотря на все свое отвращение к убийству, должен был застрелить его. И, убив его, он наклонился над ним, вынул из его кармана записную книжку и, заглянул в его мертвые с выражением застывшего ужаса глаза и в нём начались угрызения совести: имел ли он право убить человека?... Министр прочитал депутации этот рассказ и возмущенным голосом сказал, что он слишком любит свою родину, а потому и не может допустить, чтобы человек, призывающей к убийствам, получил возможность перенести свою преступную деятельность в Швецию...
 
Таким образом, проект Ашберга был похоронен. Но с приходом к власти Брантинга проект этот был все таки осуществлен, но без моего участия, и банк "Экономиакциебулагет" и сейчас работает исключительно на советское правительство. Между тем я начал поправляться от моего странного и продолжительного заболевания. В Ревель приехал назначенный помощником Литвинова по торговой части, некто Аникиев человек совершенно ничтожный, о котором даже мой приятель, курьер Спиридонов, посещавший меня во время моей болезни, говорил на своем волжском наречии:
 
— Он никуда не годится... Тут нужен человек образованный... А он что? Совсем необразованный, да и ленивый...
 
Кстати, не могу не вспомнить, как во время моей болезни, когда я, хотя дело уже и пошло на поправку, был ещё очень слаб, меня навестили все три наших курьера, во главе со Спиридоновым, который и поднес мне два маленьких горшка с гиацинтами. И при этом Спиридонов от их имени произнес мне "длинную" приветственную речь:
 
— Вот... это тебе от нас... мы все тебя любим, потому ты хороший... честный... вот возьми. — И упарившись и весь вспотев от этой длинной речи, он протянул мне эти два скромные горшочка цветов... Я до того не ожидал этого трогательного чествования меня, что расплакался, как ребенок... Мы все расцеловались. Я их угостил кофе... И, оправившись от трудной официальной части визита, они просто и долго говорили со мной... Право, это, кажется, была одна из лучших минут всей моей советской службы!... Наступила какая - то скучная никчемная жизнь. Я ходил гулять, ничего не делал. Ко мне постоянно заходили вся моя "верная пятерка" и другие сотрудники, стараясь меня развлечь и отвлечь.
 
Часто бывал и Литвинов... Он вел свою линию и продолжал всеми мерами угнетать моих сотрудников, и вскоре довел одного из них, П.П. Ногина, до того, что он сам попросил Москву о своем отозвании. Было грустно и тяжело. Все мои сотрудники настоятельно просили меня взять их с собой, когда я получу новое назначение. И конечно, я дал им твердое обещание все сделать, чтобы исполнить их просьбу... Я заручился заранее согласием Литвинова отпустить их: он не скрывал, что терпеть их не может...
 
Конечно, я все время был в переписке с Красиным. Он писал мне сперва из Москвы, а затем, по возвращении через Финляндию и Германию в Лондон, и из Англии. Он предлагал мне разные назначения: в Германию, Данию, в Лондон на пост директора "Аркоса"... Поразмыслив, я остановился на Лондоне, на чем и Красин всего больше настаивал, соблазняя перспективой работать в одном месте с ним. Я телеграфировал ему. Он ответил, что виза обеспечена и чтобы я готовился с получением её немедленно выехать...
 
И я стал со дня на день ждать визы. Но время шло, а визы не было
 
Потом, уже в Лондоне, я узнал о причине задержки. При Красине состоял в качестве секретаря делегации Николай Клементьевич Клышко, его настоящей злой гений, о чём мне придется говорить в части моих воспоминаний, посвященных Лондону. "Аркос" возглавлялся двумя членами правления, В.П. Половцовой и В.А. Крысиным, с которым у меня была неприятная переписка по поводу проходивших транзитом через Ревель для отправки в Москву закупленных ими крайне недоброкачественных товаров. Конечно, мои рекламации, нередко весьма резкие, по адресу Половцовой и Крысина вооружили их обоих против меня, что они демонстративно подчеркнули своей телеграммой, посланной Литвинову, когда они узнали о его назначении в Ревель.. В ней они тепло приветствовали его, говоря, что "с радостью узнали о назначении в Ревель в его лице настоящего представителя..."
 
Клышко, все время ведший игру на два фронта, сам очень недовольный моим назначением, так как это усиливало Красина, в угоду своим желаниям, а также желаниям Половцовой и Крысина, получив распоряжение Красина возбудить ходатайство о визе для меня с женой, "в виду массы неотложных дел", сперва долго тянул, а затем, спустя порядочно времени, по категорическому приказу Красина, возбудил ходатайство, но "по ошибке" только относительно визы моей жены. Таким образом, английский консул в Ревеле, получил разрешение выдать визу только моей жене.
 
Я послал Красину срочную телеграмму об этом "недоразумении", он разнес Клышко и тот тогда поторопился взять визу и для меня. Отмечу, что это было очень просто, так как Ллойд - Джордж дал согласие Красину заранее при разговоре с ним обо мне. Таким образом, моя виза была получена только через три дня после визы моей жены, Но упомяну кстати, что вся эта почтенная компания — Половцова, Крысин и Клышко — вели все время закулисную работу, чтобы моё назначение не реализировалось: сносились с друзьями в Москве, просили, настаивали...
 
Словом, повторялась новая "гуковщина". Она заранее мобилизовала свои силы и, ощерившись, ждала меня в Лондоне!. Повторяю, обо всем этом я узнал лишь по прибытии в Лондон. Но один из следов этой кампании попался мне в руки ещё в Ревеле в то время, когда я, дав согласие Красину, ждал визу (это тянулось около четырех недель). Как то Маковецкий, придя ко мне, с недоумением показал мне телеграмму, адресованную Литвинову: "Передайте Соломону в отмену предшествующего распоряжения, что приезд его в Москву не требуется №... Чичерин".
 
Распоряжения выехать в Москву мне не передавали, и мы вместе с Маковецким поняли, что идут какие то неизвестные нам махинации. Надо полагать, что работы Половцовой, Крысина и Клышко одно время достигли цели, что Чичериным был уже послан приказ мне прибыть в Москву, но Литвинов, не желавший, чтобы я, попав в Москву, выступил с разоблачениями по делу Гуковского, не показал мне телеграммы и возбудил от себя требование об отмене вызова меня в Москву..
 
Таковы мои догадки
 
Но, конечно, эта телеграмма очень взволновала меня и моих друзей, и они с тревогой ждали получения мною визы в Англию, боясь, что вдруг меня отзовут в Москву. А Маковецкий довел свою осторожность до того, что, прощаясь со мной на пароход, сказал мне:
 
— Георгий Александрович, я сейчас узнал, что "Балтимор" простоит в Либаве целый день, будет забирать там уголь... Я вас очень прошу ни под каким видом не сходить на берег... кто его знает, вдруг там получится распоряжение о том, чтобы вы ехали в Москву... С парохода вас не могут снять, он английский... Не сходите с него... Я получил визу 23 мая (1921). Я решил доставить себе удовольствие и ехать в Лондон морем. Пароход "Балтимор" выходил из Ревеля 25 мая. Я решил ехать с ним, хотя это был небольшой, сравнительно, и тихоходный пароход, который идёт из Ревеля до Лондона девять суток. Мы быстро собрались, ликвидировали наши личные дела и 25-го утром были уже на борту парохода.
 
Не буду описывать трогательных и таких сердечных проводов, которые мне устроили мои сотрудники и особенно моя "верная пятерка", поднесшая мне скромный подстаканник с многозначительной надписью Veritas vincit. По какой то технической неисправности пароход задержался и, вместо утра, вышел лишь вечером около семи часов. Таким образом, проводы затянулись и провожавшие меня уходили обедать и опять возвратились на пароход... Раздались отвальные свистки, дружеские поцелуи и объятия и... слезы... Тяжело задышала машина и, отдавая причалы и якоря, "Балтимор" стал отчаливать... Мы стояли у борта парохода, посылая последнее "прости" остающимся...
 
Пароход пошел сперва вдоль берега к выходу на фарватере... И мои друзья побежали по берегу, посылая прощальные приветы... Наконец, Ревель остался позади... Грустный, расстроенный и растроганный сердечными проводами, вошел я в свою каюту, наполненную цветами... А пароход, все забирая ходу, шёл, увозя меня к берегам туманным Альбиона" для новой борьбы с новой многоголовой гидрой гуковщины ...

Оглавление

 
www.pseudology.org