"Советская Россия", М, 1989 год
Алексей Иванович Аджубей
Те десять лет
Те десять лет. Начало
Год 1953-й шёл к концу
 
В сентябре состоялся Пленум ЦК партии, на котором остро и правдиво была проанализирована экономическая ситуация в стране, состояние дел в сельском хозяйстве. Хотя на XIX съезде партии проблема зерна была объявлена решенной, закупки зерна не покрывали потребности страны, в особенности это сказывалось на развитии животноводства. С 1940 по 1952 год промышленная продукция выросла в 2-3 раза, а валовая в сельском хозяйстве — всего на 10 процентов. В докладе Хрущёва отмечалось, что рост производства зерна сдерживается отходом от принципа материальной заинтересованности — основного принципа социалистического хозяйствования.
 
Хрущёв напомнил важную мысль Владимира Ильича Ленина о том, что для перехода к коммунизму потребуется долгий ряд лет и что в этот период хозяйство нужно строить "не на энтузиазме непосредственно, а при помощи энтузиазма, рожденного великой революцией, на личном интересе, личной заинтересованности, на хозяйственном расчете" (Ленин В.И. Полн. собр. соч.— Т. 33.— С. 36). На этом же пленуме Хрущёв был избран Первым секретарем.

В январе 1954 года Хрущёв в записке в Президиум ЦК КПСС назвал цифры хлебных ресурсов. На конец 1953 года хлеба было заготовлено не только меньше, чем в 1951 и 1952 годах, но и меньше, чем в 1940-м, а расход его увеличился более чем в полтора раза (Причина? - FV). Без необходимого количества хлеба невозможно было думать о дальнейшем успешном развитии всего народного хозяйства. Зерновая проблема обозначилась под № 1. В записке обосновывалось предложение взять хлеб на целинных и залежных землях Казахстана, Сибири и ряда других районов. Так впервые в политическом документе появилось слово "целина".

Газетные страницы. Первые уроки

Поворот, который страна начинала в ту пору, не мог не привести к переменам в журналистике. Главное в нашей жизни — дорога. Знаю по собственному опыту и по опыту моих товарищей. Самые непоседливые репортеры проводят в командировках по сто дней в году — из самолета в самолет, из поезда в поезд. В наши дни комфорт выше, а в 50-х годах, когда ещё не было аэропортов в Домодедове и Шереметьеве, брони на гостиницы, да и гостиницы чаще оказывались "домами для приезжих",— жизнь и труд журналиста проходили в нелегких условиях. Но главная беда — не бытовые проблемы, а запреты. Смешно и грустно вспоминать, но нам не всегда удавалось "пробить" на газетную полосу даже заметку о пожаре, наводнении, не говоря уже о более существенных происшествиях. По газетам выходило, что не случались у нас железнодорожные и авиационные катастрофы, не тонули пароходы, не было взрывов на шахтах, автомобили не наезжали на пешеходов, снежные лавины не обрушивались на горные села, а селевые потоки не угрожали городам.

Да что там начало или середина 50-х — даже в 60-х публикации о катастрофах не поощрялись. Уже работая в "Известиях", в какой-то день я узнал от сотрудников, что под Москвой столкнулись электричка и товарный состав. Какие только слухи не возникали! 200 убитых! 300! В Министерстве путей сообщения подтвердили, что столкновение было, погибли два человека. Редакция направила на место происшествия репортера, он все уточнил, но заметка так и не появилась в газете. Публиковать её без разрешения МПС мы не имели права, а там заявили примерно следующее: "Ни к чему! Кто знает — тот знает, кто не знает — не узнает. Вы напишете, что погибли два человека, а все именно поэтому и будут считать, что жертв куда больше". Высокопоставленный путеец знал, что газетные строки многие привыкли расшифровывать по-своему. Если мы писали, что фильм дрянной, на него выстраивались очереди, и наоборот.

Только через правдивую прессу может каждый, в том числе и люди, облаченные высшими полномочиями, видеть и узнавать, как на самом деле обстоят дела в государстве. Но пресса "подвижна". Велика её способность выстраивать мир иллюзий. Часто нам приходилось, волей или неволей, пользоваться означенным приёмом — смягчать, тушевать, переводить имена и факты в обезличку: "Наблюдаются случаи...", "Имеет место...", "По-видимому, не все поняли..." и т.д. А тут ещё непременный "императорский" стиль изложения: "мы увидели", "нам показалось", "мы подумали". Само это "мы" отпугивало от резких слов, поскольку правда об одном недостатке, одном дураке или мерзавце автоматически приобретала характер обобщения. В самом деле, как это можно написать "мы увидели дурака"? Кто "мы" и почему только что увидели? Шутки шутками, а ведь сотрудник газеты не писатель. Вернувшись с задания, журналист обязан тут же "соорудить" корреспонденцию, статью или очерк, он не может отложить на двадцать лет публикацию своего произведения, дожидаясь лучших времен.

Картинки нашей идеальной жизни создавались неспроста. В том числе и на газетных полосах. Бесконфликтные ситуации были удобны. Во-первых, потому, что люди, дескать, работали с большим оптимизмом, а во-вторых, безгрешными, сильными, умными оказывались те, кого "табу" на правду спасало от критики.

Приходилось переучиваться и нам. Однако не все обновляется так быстро, как хотелось бы. И не так заметно глазу. Есть у Алексея Максимовича Горького очерк о бризантном взрыве. Горький приехал на Днепр в тот день, когда там предстояло ликвидировать каменистые пороги, мешавшие строительству электростанции и судоходству. Молоденький инженер предупредил писателя, чтобы тот внимательно смотрел на реку, потому что сейчас скальные зубья уйдут под воду и Днепр перестанет клокотать и пениться. Горький ждал, что услышит взрыв, увидит, как взлетят в воздух камни и фонтаны брызг, но ничего такого не произошло. Что-то глухо ухнуло, волна сделала последний крутой поворот и, успокоившись, слилась с плавным движением вод. Прибежал радостный, взволнованный инженер, спросил: "Ну как?" — а Горький, недоумевая, ответил, что впечатлений никаких, поскольку он, собственно, ничего не заметил. Инженер объяснил, что весь секрет в бризантном взрыве. Взрывчатка закладывается под самый корень скал, к тому ложу, на котором они покоятся. Это позволяет избежать лишней траты энергии, и хоть внешне неэффектно, зато надежно — разом ликвидируется все, что мешает делу. Горький тогда подумал: вот если бы и в общественных отношениях можно было очистить жизнь от всей дряни, всех наростов таким вот бризантным взрывом, как было бы прекрасно.

Страницы "Комсомолки" становились живее и человечнее, завязывались дискуссии, шире использовали письма, и, пожалуй, мы первыми начали публиковать острые очерки на морально-этические, нравственные темы. Читатели старших поколений до сих пор вспоминают фельетон Ильи Шатуновского "Плесень". В нём шла речь о двойной жизни, двойной морали, словах и их сущности. В Доме работников искусств состоялось обсуждение фельетона и разгорелись такие страсти, что кое-кто из ответственных товарищей готов был обвинить выступающих чуть ли не в посягательстве на "основы". Поразительно живуча эта охранительная бдительность, стремление свернуть мысль, довольствоваться молчанием. Позже, в 1958 году, когда открыли памятник Маяковскому и там стала собираться молодежь, читали стихи, первым желанием тоже было запретить, вызвать милицию. Забыли, как Маяковский любил диспуты, как выходил в них победителем.
 
В идейной борьбе надо побеждать не окриком, а аргументом

Мы в газете, не без ошибок и споров, учились демократии. Это было нелегко по многим причинам. Наше поколение воспитывалось на указаниях. За их черты, если того требовало дело, надо было выходить во всеоружии. А мы мало что знали даже о "Комсомолке" первых лет её существования; газета боевых 30-х жила только в памяти немногих уцелевших, в преданиях. Мы не могли опереться на опыт старших товарищей. О них в редакции говорили шепотом.

Репрессий конца 30-х годов не избежали комсомольские кадры и журналисты молодежной прессы. Ещё до ареста в 1938 году Генерального секретаря ЦК ВЛКСМ Александра Косарева (он был расстрелян в феврале 1939-го) забрали его друга, Владимира Бубекина, главного редактора "Комсомольской правды". Когда я стал "главным" в "Комсомолке", пришёл мой черед занять кабинет Бубекина. За спиной у меня едва различалась дверца в панели, и я нет-нет да и "проигрывал" в воображении тот день, когда Бубекин исчез из редакции.

Здание комбината издательства "Правда", в котором и сегодня размещается редакция "Комсомольской правды", было построено по проекту архитектора И.А. Голосова. В торцовой части всех этажей маленькие лифты выходили прямо в кабинеты сотрудников. Никто этими лифтами никогда не пользовался, многие даже не знали о их существовании. В кабинете Бубекина ореховые панели и вовсе скрыли дверцу. В один из вечеров секретарь "главного" Тоня Пустынова понесла на подпись Бубекину очередную готовую полосу (завизированную газетную полосу отправляют в цех на матрицирование); в кабинете его не оказалось. Искали повсюду, но тщетно. Началась паника — некому было подписать номер в печать.
 
Пустынова утверждала, что ни на минуту не отлучалась, что главный из кабинета не выходил. Дежурные звонили по разным телефонам, но тут раздалось позванивание "большого" аппарата на столе "главного". Было сообщено: "Не ищите Бубекина, он у нас". В кабинет к нему вошли из неприметного лифта. Рассказывала это нам Дуся Михеева, которая пришла работать в "Комсомолку" в 1938 году и была секретарем многих главных редакторов газеты. [Бубекина взяли 5 июля 1937 года, т.е. минимум за полгода до того, как в редакцию пришла всезнающая Дуся - FV]

К ним попал не только Бубекин, а почти вся редколлегия "Комсомолки", многие прекрасные репортеры. Только в середине 50-х восстановлены их имена, начал возвращаться их опыт. Ещё очень медленно... Естественно, что мы хотели знать, как строилась жизнь наших товарищей, хотели узнать о многом. Какая цена и за что заплачена, в чем объективные трудности, а где — иного порядка. Это — желание каждого мыслящего человека, если он всерьез считает себя ответственным за общее дело. Недомолвки и умолчания опасны, по крайней мере, по двум причинам: они освобождают от ответственности (в том числе исторической) и приводят к прежним заблуждениям и ошибкам. Повторять ошибки, натыкаться на "горячее" и не помнить об этом простительно только детям.

Разве может позволить себе сапер написать: "По-видимому, мин нет". Это абсурд. Но почему не абсурдным кажется утаивать что-то в явлениях и процессах, где неосторожный, неосмотрительный шаг не менее страшен, чем на заминированном поле? Когда Сталин навязал стране и партии свою концепцию строительства социализма, он отрезал прошлое, ибо оно не вписывалось в рамки принятых им политических, экономических и социальных взглядов. Почему надо непременно держаться этого правила?

Сегодня мы больше, чем когда-либо, понимаем, что любые действия любого человека не могут оцениваться вне свободного критического осмысления. Понимаем, как проигрывает общество, отдавая одному лицу право бесконтрольных решений. Нам долго не хватало культуры в осмыслении тех или иных политических событий, в том числе и по отношению к людям в политике.

Как уже говорилось, сентябрьский Пленум ЦК 1953 года остро поставил хлебную проблему. Газетчики знали, как на самом деле обстоят дела в колхозах, знали, что во многих хозяйствах на трудодень ничего не выдавали и крестьяне сводили концы с концами изнурительным трудом на личных делянках. Хрущёв не без горечи говорил, что когда летом 1950 года он объезжал подмосковные колхозы, то застал в одном из них 12 немощных старух, а назывался колхоз "Новая жизнь". Что же, Хрущёв не знал этого раньше?
 
Разве все мы не понимали, что до того благополучия, которое рисовалось усилиями многих, в том числе и газетчиков, ох как далеко? Помню, как в 1952 году потряс всех правдой и смелостью своих "Районных будней" Валентин Овечкин. Ведь в те годы написать такое решались не многие литераторы. Михаил Ульянов рассказывал, как тяжело выходил на экраны фильм "Председатель", а было это уже после XXII съезда партии. Пугали авторов возможным наказанием. Увы, пугают ещё и сегодня... Кто? Зачем это нужно? Кому сладка неправда, ведь рано или поздно она оборачивается бедой.

Чаще всего это что-то неуловимое — инструкция, мнение, брезгливое выражение лица, поднятые вверх брови, росчерк карандаша. Не поймаешь на слове, не схватишь за руку.
 
В такой "неуловимости" — главная сила бюрократа

В 30-е годы, мальчишкой, узнал я, что такое голод. хлеба в городе Самарканде, где я жил, совсем не было. Рынок пустовал. Гонимые голодом, мы, мальчишки, убегали за город, ловили там черепах, тут же на кострах варили черепашьи яйца, смешивая желтки в консервных банках. Начались кишечные заболевания, милицейские кордоны опоясали город и возвращали ловцов черепах родителям под расписку. Следы страшного опустошения видел я позже, когда перед войной работал в геологоразведочной экспедиции в Казахстане. Мы искали оловянную руду — касситерит в междуречье Иртыша и Ишима, колесили по бурой, выжженной степи на грузовичке в районах Аягуза, Кокчетава, Семипалатинска, возле районных центров Кара-аул, Баян-аул. Часто приходилось шурфовать русла пересохших речушек. Шурф — прямоугольник 80 на 125 сантиметров, и чем глубже удавалось зарыться в землю, тем больше было надежды наткнуться на породу, в которой прятались красные, похожие на вишневую косточку касситеритинки.

Берега речушек, на которых мы останавливались, ставили палатки, разводили костер, были безлюдными. Вдоль берегов на многих километрах встречались развалившиеся, рассыпавшиеся в прах саманные дома аулов. Иногда мы проходили вымершей улочкой. Вперемешку с костями животных лежали и человеческие кости. У людей, которые убегали от голода из этих краев, не хватало сил хоронить близких. По вечерам, когда каждый, как кавалерист саблю, точил полукруг лопаты, мы, конечно, разговаривали. Валентин Иванович Пятнов, начальник экспедиции, помнил приметы коллективизации на многих своих маршрутах — геологи ведь не сидят на одном месте. Но что мог он рассказать нам, своим младшим товарищам, тогда. О том, как проходила коллективизация, какой тяжелейший след оставила она не только в экономике села, но и в политическом самосознании крестьянства, мы долго ничего не знали. И статья Сталина "Год великого перелома", и его же фарисейская "Головокружение от успехов" (такой заголовок мог придумать только большой мастер мистификации) — очерчивали разрешенный круг сведений. Тщательно, как важнейшие государственные секреты, умалчивались цифры, то есть тот реальный счёт, который заплатило общество за "головокружение от успехов". Теперь эта цена известна.

В ходе коллективизации 1929-1933 годов ликвидировали около трех миллионов крестьянских домов. По самым скромным подсчетам, не менее 15 миллионов крестьян остались без крова, орудий производства, перестали быть производителями хлеба насущного. Два миллиона крестьян бежали из деревни в город на индустриальные стройки. Один миллион крестьян, в основном середняков, под флагом ликвидации кулачества как класса, отправили в ссылку, на Север, в необжитые дикие степи Казахстана, Сибири... В итоге из производительного труда на селе было изъято 18 миллионов человек! Оставшихся объединили в колхозы. Думаю, что даже Хрущёв не знал этих цифр. В 1929 году он уже был студентом Промышленной академии в Москве.

Когда в 1956 году с так называемой Трудовой Крестьянской партии (ТПК). были сняты обвинения во вредительской и шпионской деятельности и Верховный суд доказал, что вся эта репрессивная авантюра Сталина направлялась к единственной цели: покарать инакомыслящих,— Хрущёв не вник в суть этой реабилитации. Он не вспомнил о трудах замечательного ученого Александра Васильевича Чаянова и его коллег, обвиненных по этому надуманному делу. А ведь Чаянов — крупнейший знаток организации кооперативного крестьянского труда, чьи теоретические и практические работы шли в русле ленинского плана кооперирования крестьянства. Не нашлось около Хрущёва советчиков, которые могли бы открыть ему мир Чаянова и те перспективы, которые определялись его трудами. Только в 1987 году и тоже Верховным судом были сняты обвинения с Чаянова и в организации самой Трудовой Крестьянской партии, которой вовсе и не существовало! Чтобы понять это, понадобилось двадцать с лишним лет! Труды Чаянова давно известны в Италии, Франции, Индии, Швеции, Китае (там они явились предметом особого изучения в период реформы сельскохозяйственного производства), у нас даже в 1987 году продолжали оставаться закрытыми.

Если бы не усилия сына Александра Васильевича — Василия Александровича Чаянова, не помощь Президента Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук Александра Александровича Никонова, мы бы продолжали быть "Иванами, не помнящими родства". Теперь начинаем издавать труды Чаянова. Сколько лет потребуется, чтобы ввести их в оборот?

В 1953 году, когда перед Хрущёвым встали неотложные проблемы снабжения страны хлебом, он не обратился к опыту НЭПа. Ему ближе была идея массового энтузиазма. Таким его сформировала жизнь. Кроме того Хрущёв, как человек самоуверенный, считал, что он все знает сам. Энтузиазм масс был использован в грандиозной эпопее освоения целинных земель. Целинная эпопея получала в разные годы разные оценки. В середине 60-х годов я слышал высказывания о том, что целина — крупнейшая ошибка Хрущёва наряду с созданием совнархозов, ликвидацией ряда министерств и изменением роли тех из них, которые остались. Потом, правда, целину "взял на себя" новый Генеральный секретарь, и критики приумолкли.

В феврале 1954 года Хрущёв напутствовал комсомольцев Москвы и Московской области, уезжавших на освоение целинных земель в Казахстане. С ними отправилась и целая бригада "Комсомолки". Мы писали об отчаянно трудном, не принесшем радости первом, неурожайном 1955 годе, о втором, когда уходили за горизонт необозримые золотые поля. Гордились, что очеркист "Комсомолки" Семен Гарбузов написал сценарий первого художественного фильма о целине.

Никита Сергеевич объезжал один за другим целинные совхозы
 
Азартная натура этого человека требовала личных впечатлений, встреч с людьми. Я часто слышал и его выступления на больших митингах, и беседы с молодыми целинниками у палаточных костров. Никогда не обещал он им благ в виде божественного ниспослания, не боялся говорить о тяжести труда, никого не обманывал на этот счёт. Тема хлеба и — шире — продовольствия звучала во всех многочисленных выступлениях Хрущёва. Только в 1954—1955 годах он побывал в Сибири, на Дальнем Востоке и Сахалине, в Средней Азии, на Украине, в Саратове, Воронеже, Ленинграде и Ленинградской области, Риге, Курске, вновь в Средней Азии. Я уж не говорю о проводимых им многочисленных совещаниях в Москве, о Пленумах ЦК, которые били в ту же цель: накормить страну.

Всю свою энергию, темперамент, цепкость он направил на достижение этой цели. Для политического деятеля это означало связать свой авторитет, влияние, в немалой степени и свое будущее с тем, что даст задуманное. Тридцать миллионов поднятых, засеянных и принесших хлеб гектаров резко повысили государственные ресурсы. Уже через три года, к 1957-му, продовольственная проблема стала менее острой, практически исчез дефицит на многие продовольственные товары, и прежде всего на хлеб, молоко, мясо...

Молодые люди часто спрашивают, как появляются у нас лидеры в высших эшелонах власти. Как появился Хрущёв? Почему-то эти темы у нас не обсуждаются. Быть может, то, о чем я пишу, что-то прояснит. В 1954 году Никите Сергеевичу исполнилось шестьдесят. Семейных торжеств он не признавал. С утра, как обычно, младшие отправились на занятия, старшие — на работу. Однако юбилей все же отпраздновали — явочным порядком. На даче собрались гости — Молотов, Маленков, Ворошилов, Микоян, Булганин... Нельзя было не заметить, насколько хозяин стола отличался от них.
 
Обветренный, загорелый, с седеньким венчиком волос по кругу мощного черепа, Хрущёв походил на приезжего родственника, нарушившего чинный порядок застолья. В тот вечер он был в ударе, сыпал пословицами, поговорками, каламбурами, украинскими побасенками. Он чувствовал, конечно, что его простоватость коробит кое-кого из гостей, но это его нисколько не смущало. Цепкие глаза бегали по лицам собравшихся, и, казалось, в них, как в маленьких зеркальцах, отражалось все, что владело его вниманием. Без пиджака, в украинской рубахе со складками на рукавах (у него были короткие руки, как он говорил, специально для слесарной работы), Хрущёв предлагал и другим снять пиджаки, но никто не захотел.

Гости сидели со снисходительными минами на лицах, не очень-то скрывая желание отправиться по домам, но встать из-за стола не решались. Было видно, что они принимают Хрущёва неоднозначно, что вынуждены мириться с тем, что он попал в их круг, а не остался там, на Украине, где ему самому, по-видимому, жить и работать было легче и сподручнее. Эта несовместимость Никиты Сергеевича с гостями вызывала неловкость и даже тревогу. Нина Петровна сказала: "Давай отпустим гостей".

Когда все разъехались, Никита Сергеевич вышел на веранду и попросил включить магнитофон с записями птичьего пения. Он привез магнитофон из Киева, очень гордился тем, что киевские инженеры и рабочие сделали его надежным. Часто включал. Пение птиц записывал сам, устанавливая по вечерам тяжелый деревянный ящик в кустах, где гнездились соловьи и другие голосистые птахи.

Этот аппарат работал лет тридцать!

Магнитофон был не единственным увлечением Никиты Сергеевича. Он настойчиво добивался выпуска электробритв, электронных часов (отдал на Московский II часовой завод свои, полученные от заезжего американца в подарок), соломенных шляп, зажигалок, хоть сам никогда не курил, а чуть позже — синтетических мехов. Демонстративно носил шапку из искусственного меха. У его коллег были такие же, но из меха натурального, и он в шутку тихонько менял свою на чужую. Хозяин обнаруживал это не сразу, и, возвращая шапку, Никита Сергеевич радовался: "Видите, даже не заметили, что она искусственная". Синтетика была под его особым контролем. Хрущёв говорил, что без развития производства синтетических материалов вопрос с одеждой решить будет невозможно. Он стал активно принимать западных бизнесменов, заспешивших в Москву. Крупный итальянский промышленник, если не ошибаюсь, Маринотти (я бывал на его фирме в Риме), поставил нам первые заводы искусственных волокон. Так вошла в наш быт ткань "болонья".

Увлеченность всем новым, какая-то детская радость от того, что освоили выпуск магнитофонов, часов, бритв, свидетельствовали о постоянной жажде улучшать жизнь и быт людей не в глобальном, а скорее в конкретном, я бы даже сказал, предметном смысле. Теперь многочисленные любители магнитофонов и обладатели электронных часов не знают, чьими стараниями начался их выпуск, но на II часовом заводе до сих пор работают люди, помнящие электронные часы, переданные Хрущёвым. Заместитель генерального директора Семен Борисович Ривкин, которому я как-то принес старые часы американской марки, сразу их узнал. "От этих часов,— сказал он,— пошло развитие нового направления в нашем производстве".

И было это, конечно, не так просто: отдал — сделали. Никита Сергеевич бушевал, если бритвы, часы, зажигалки быстро ломались, стыдил инженеров на совещаниях. Человек темпераментный, "взрывной", он часто не сдерживался. Напомню эпизод, о котором ходило немало толков — от умилительных: "Вот это да, знай наших",— до презрительных: "Подумайте, стучал ботинком по столу, да где, в Организации Объединенных Наций! Позор! Что подумали о нас?" Но ведь это не противоречило протоколу. Хохотали многие делегаты сессии ООН, а Генеральный секретарь Хаммаршельд не сделал Хрущёву замечания, хотя жестко контролировал соблюдение всех правил поведения в соответствии с Уставом.

Когда Хрущёв уже был на пенсии, ходили слухи о том, что нам пришлось заплатить многомиллионный штраф в ООН за эту вольность главы Советской делегации. Нелепость этого слуха очевидна, но вот ведь держится более 20 лет.

Все началось, собственно, за день до памятного события. Предстояло обсуждение так называемого "венгерского вопроса". Во время завтрака в советской миссии Хрущёву сообщили о повестке дня, сказали, что предупредят, когда в знак протеста надо будет покинуть зал. Хрущёв как бы не понял, о чем ему говорят. А после разъяснений удивился: "Покинуть зал, когда наших друзей поносит черт-те кто, да ещё отказаться от права на обструкцию?" Не без юмора рассказал, что Бадаев, член большевистской фракции в думе, специально учился у мальчишек свистеть — в думе все большевики освистывали неугодных ораторов, да так, что их речи практически невозможно было услышать.

И вот председательствующий объявил о рассмотрении "венгерского вопроса". Советская делегация не покинула зал. Разнесся шепот удивления: "Советские не ушли". И тут началось. Хрущёв непрерывно (но в соответствии с процедурными правилами и регламентом) вносил запросы, требовал разъяснений, уточнений, требовал, чтобы ораторы предъявили мандаты членов делегаций и прочее. Было уже не до "венгерского вопроса", становилось ясно, что на этот раз обсуждение проваливали иным, более "громким" способом. Все члены нашей делегации в соответствии с темпераментом колотили по откидным столикам перед креслами, их поддержали многие другие делегации. Как на грех, с руки Хрущёва соскочили часы. Он начал искать их под столом, живот мешал ему, он чертыхался, и тут рука его наткнулась на ботинок...

Возвращаясь к этому эпизоду "ботиночной дипломатии", скажу о другом. Когда вслед за "венгерским вопросом" стал обсуждаться "алжирский", французы чинно покинули зал. Кто-то спросил, отчего уходят. Не без французской учтивости они ответили: "Идем в магазин покупать горнолыжные ботинки..."

Могут сказать и говорят, что в этой оценке
поступка Хрущёва — сугубо личные пристрастия
 
Однако есть свидетельства и сторонних наблюдателей. Юрий Васильевич Емельянов, работавший в ООН в конце 60-х годов, рассказал мне о нескольких эпизодах, связанных с "ботиночной дипломатией".
Весной 1968 года он беседовал с чиновником из Малайзии. "Зачем вы сняли хорошего человека — Хрущёва?" — спросил он. Я объяснил ему ситуацию, напомнил, в частности, пресловутую историю в ООН. "Правильно поступил Хрущёв,— ответил малазиец.— ООН — лицемерная, паразитическая организация. Наконец нашелся человек, который показал, чего она стоит".

"Позже,— продолжил свой рассказ Юрий Васильевич,— Джордж Микеш в книге "Как объединять нации?" писал о посещении ООН. Выслушав часовую лекцию экскурсовода о деятельности ООН, автор спросил: "А все-таки зачем существует ООН?" Экскурсовод вновь начал объяснения. Микеш перебил: "Скажите, какой вопрос чаще всего задают посетители?" — "Просят показать им место, где сидел Хрущёв, когда стучал ботинком по столу..."

"Мы забываем,— закончил Емельянов,— что из себя представляла Организация Объединенных Наций в пору Хрущёва. "Венгерский вопрос", "китайский вопрос", "корейский вопрос" — откровенное политическое давление антисоветских и антисоциалистических сил. Под флагом ООН совершалось немало чёрных военных походов. Из этой реальности исходил Никита Сергеевич. А его критики имеют в виду роль и место ООН в современном мире".

В середине 50-х и мне, и моим товарищам по газете приходилось непрерывно ездить в командировки (те самые сто дней в году). В 1954-м "Комсомолке" удалось выпросить у издательства "Правда" автомашину для пробега по Украине в связи с трехсотлетием воссоединения её с Россией. Возглавил нашу бригаду очеркист Илья Котенко. У него было прекрасное качество: он не давил своим авторитетом, а исподволь учил профессиональным тонкостям в работе, и у соавторов не возникало неловкости, когда они ставили свои подписи рядом с подписью бригадира. Как ни настаивали на том, чтобы его фамилия шла первой, он предпочитал алфавитный порядок.

Илья Котенко руководствовался верным журналистским, а скорее, чисто человеческим принципом: "Если тебе самому интересно то, что ты видишь, слышишь, узнаешь,— это может быть интересно и читателям, а если наигрываешь интерес — мучаешь читателя". Донской казак Котенко, любивший и хорошо знавший южные земли и южан — русских и украинцев,— оказался во время поездки в родной стихии. Смешивая украинскую "мову" с русским языком, он умел втянуть в разговор любого заинтересовавшего его человека — от мальца до старика,— что чрезвычайно важно для нашего дела. "Почем продаете мед?" — спрашивал Илья хозяина, сидевшего на лавочке перед хатой. Внимательно оглядев незнакомца, тот отвечал: "Я не продаю".— "А почем продают?" — допытывался Илья. "А бог его знает",— разводил руками хозяин. "Так, может, у вас и меда нет?" — И Котенко делал шаг к машине. "Отчего же нет,— обижался собеседник,— заходите, попробуйте". Мы знали, что и на этот раз обеспечены ночлег и нескончаемое продолжение беседы... "А почем вы продаете сало?" — "А я его не продаю",— и так далее.

Я стал газетчиком не сразу. Вначале хотел быть — и почти стал — актером. Учился после войны в школе-студии Художественного театра. Курс мастерства актера вели в нашей группе Павел Владимирович Массальский и Иосиф Моисеевич Раевский — они открыли и вывели на сцену таких талантливых людей, как Олег Ефремов, Михаил Козаков, и многих других. У Олега Ефремова театр навсегда остался первым, самым главным, единственным делом жизни. Немногие знают, откуда у Олега Николаевича эта страстная любовь к театру, к сцене, где её начало. Биографы знаменитого теперь режиссера отыскивают её в ночных репетициях будущего театра "Современник", но это не совсем точно — она родилась раньше. Однажды на первом курсе, когда мы играли бессловесные этюды (для драматического актера это такое же нудное занятие, как гаммы для пианиста), Олег оттащил меня в потаенный уголок, сунул в руку какую-то бумажку и сказал: "Читай и, если хочешь, подпиши".

Бумажка содержала клятву верности актерскому братству, верности профессии и её высокому предназначению. Заметив, что я медлю, добавил: "Но только кровью",— и совершенно серьезно протянул мне лезвие бритвы.

А я актером не стал. Перешел в Московский университет, на филфак, а затем на отделение журналистики. Два начала. До сих пор в снах я иногда продолжаю доигрывать роль Шванди в спектакле "Любовь Яровая". Жаль, что в университете на нашем курсе не нашлось человека с маленькой бритвочкой. и текстом профессиональной клятвы. Подпиши мы такую бумагу в начале пути — сам этот путь оказался бы прямее и строже.

Говорю больше о себе
 
Не все написанное вспоминаю с охотой. Можно сыграть множество ролей, но в свой час — ту, первую, которая остается с тобой навсегда. Можно написать множество статей и очерков, пока поймешь, что наконец-то достиг профессионального уровня. Разбуди меня сейчас ночью и спроси, что больше всего осталось в памяти, где, в чем, когда открылось это неуловимое "нашёл", и я, вопреки возможным ожиданиям, назову не интервью с главами государств, не множество других событий в моей журналистской практике, а небольшую историю.

У подъезда редакции "Комсомольской правды", когда я шёл на ночное дежурство, обратились ко мне два паренька, как оказалось, глухонемые. В редакционном скверике жестами, записками объяснились. Было при пареньках письмо, и я прочитал его тут же. Завязка истории приведет нас к газете "Британский союзник", к её послевоенным номерам. Неизвестно, по каким причинам пустился он в одном из последних номеров в рассуждения о глухонемых. Перечислялись профессии, увлечения, недоступные глухонемым,— из-за этого они-де несчастны, обездолены. Этот номер газеты и попал случайно в руки пареньков. Оба они только что окончили ремесленное училище и работали на одном из ростовских заводов слесарями. В Москву приехали искать поддержки.
 
Реакция парней на статью в "Британском союзнике" была своеобразной. Решив доказать, что и глухонемые кое-что могут, они начали копаться на ростовских промышленных свалках, отыскивали там старые, отслужившие срок части простеньких самолетов, детали моторов (за войну такого накопилось немало). В "засекреченном" сарае, с помощью друзей, без чертежных досок, с самыми малыми подручными средствами, ночи напролет работали ребята и построили настоящую, похожую на У-2 летательную машину. Наконец, выкатили свое детище на пустырь, уселись в пилотскую кабину, завели мотор, и струи ветра ударили в их лица, выбивая из глаз слезы. А может, не было у них слез? Просто, вспоминая ту давнюю встречу, ловлю себя на том, что, когда слушал их, слезы наворачивались на глаза. Наступил их "первый час", час торжества. Они взлетели! Кружили над городом, над ростовскими пляжами, ныряли в холодные воздушные ямы, а теплые влажные облака вновь поднимали самолет ввысь. Тридцать минут длилось воздушное приключение. Эти тридцать минут были их Победой. Не верящие в бога, они оторвались от земли, но невозможно объяснить, как могли они сделать это без божественной поддержки. Согласитесь, что каждый, кто встречается с таким чудом, в глубине души на какие-то мгновения перестает быть атеистом.

Когда ростовские инженеры познакомились с самодеятельными расчетами ребят, больше всего их поразили удивительно точно найденный способ крепления шасси с фюзеляжем, углы сопряжения и запас прочности самолета. "Комсомолка" добилась, чтобы отважных летчиков поддержали в московском авиаклубе. Там им подарили настоящий современный планер. Ребята получили чертежи и инструкции сборки и возвратились в Ростов. "Британский союзник" был посрамлен.
 
Но вот испытали ли чувство стыда те ростовские держиморды, которые "пресекли недозволенное" и сожгли собранный ребятами самолет, как только он сел на землю?.. Мы бессильны с точностью объяснить множество поразительных проявлений человеческого духа, влекущих к себе, заражающих нас естественным стремлением испробовать и свои силы. Надо, чтобы общество приветствовало дерзость, риск, азарт — черты, свойственные неординарной личности. Я не согласен с теми, кто в принципе не приемлет героику только потому, что в тот или иной период нашей истории культивировалась её надуманная разновидность.

Мне повезло. На моем журналистском и жизненном пути часто встречались иные люди, их судьбы, их образы формировали и наши взгляды. Я уезжал на целину, на уборку урожая 1956 года. Ожидался и уже приходил на тока "большой целинный хлеб". Перед самым моим отъездом позвонила сотрудница из Министерства сельского хозяйства и рассказала, что встретила в Тюменской области интересного человека, вроде бы того самого тракториста Петрушу, о котором была написана ставшая очень популярной песня. Наша газета ещё в 1926 году рассказывала о нём. Из старой газетной подшивки я выписал небольшую заметку. "В Ишимском округе организовалась коммуна "Новый путь". Один из её организаторов комсомолец Петр Дьяков. Коммуна крепла под яростный скрежет кулацкой злобы. Особенно косились кулаки на Петра Дьякова: "Это он всех мутит". В ночь на 2 июля, когда Дьяков работал на тракторе в коммунарском поле, на него наскочила шайка бандитов. Дьякова сшибли с ног, раздели, облили керосином и подожгли. Факелом пылал тракторист-комсомолец, освещая колосившееся поле коммуны". Прочитал, и тут же пришли на память и строки, и мелодия:

Не полита дождем, не побрызжена
Полоса в нашем дальнем краю.
Кулачье на тебя разобижено,
На счастливую долю твою.

Закончив дела в кустанайском совхозе "Урицкий", решил двинуться на Тюмень, на станцию Голышманово, где на элеваторе работал какой-то Петр Дьяков. Элеваторный двор гудел от рева моторов, свозили тюменский хлеб — в тот год он и здесь, на тяжелых северных землях, выдался отменным. Петр Егорович был занят, просил подождать до вечера, но, видя, что от меня просто так не отделаешься, попросил знакомого шофера подежурить возле дизеля и зашагал к своему домику. Уже с первых минут беседы я понял: тот самый...

Когда его подожгли и жар, опалив легкие, перекрыл доступ воздуха, он уткнулся лицом во влажную от росы землю, и это спасло его. Потом он начал кататься по только что вспаханным бороздкам, сбивать пламя. Последнее, что он запомнил, были крупные капли дождя, падавшие на грудь и голову, причинявшие дикую боль. Он не знал, что это не дождь, а просто лопаются, выпускают горячую влагу волдыри, покрывшие его тело. И тогда он потерял сознание. Ранним утром односельчане, спавшие мирным сном, не ведавшие о трагедии, нашли его бездыханное тело на кромке пашни, обернули одеялом и повезли в район на расследование. Вернувшись в село, сказали: "Нет больше нашего Петрухи".

А он выжил. В районной больничке врачи уловили едва слышимые удары сердца, отправили в областную больницу, потом в другую, лечить кожу. Больше двух лет провалялся на больничных койках огненный тракторист. В село писать было некому, и зашагал Петр Дьяков новой дорогой. Строил Магнитку. Слышал, конечно, песню про себя, но никому ничего не рассказывал. "Пусть себе поют,— так он решил тогда,— не портить же песню". Шла молва о нём как о погибшем, а он воевал на фронтах Отечественной, потом на Большом Хингане сражался с японцами. Два ордена за войну, а третий, орден Ленина, за крестьянский труд. Позже мы в "Комсомолке" чествовали нашего героя. Мой очерк о нём назывался "Огненный тракторист".

Петр Егорович был прост, сдержан. Достоинство его шло от крепкой натуры, от понимания своего места в жизни, которую он сотворял своими руками. Никакой экзальтации, никакой "жертвенности" в осмыслении пережитого, ничего "ратоборческого", того, что приписывают сегодня русскому характеру — некие извечные черты, возможные якобы только вблизи земли и угасающие по мере удаления от пашни. Эта история с Петром Егоровичем напомнила ещё одну. В 1898 году Петербургская военно-медицинская академия праздновала 100-летие своего существования. По этому поводу был дан торжественный концерт и сам военный министр Куропаткин почтил его своим присутствием.

Слушатель академии Николай Любимов пел на этом концерте свою самую эффектную арию: "Ни сна, ни отдыха измученной душе, мне ночь не шлет отрады и забвенья..." У Николая хороший голос, даже Собинов не чурался вести с ним дуэт. После концерта зовут будущего медика в ложу к военному министру, и тот заявляет: "Брось, братец, медицину эту. Петь тебе богом дано. Голос, понимаешь, голос.— И министр почему-то ткнул пальцем себе в живот.— Устройте ему командировку в Италию, в "Ла Скала", года на два за казенный счёт, скажите, что я распорядился. Какой, к черту, из него доктор". Дрогнуло сердце Любимова, могла оборваться его медицинская карьера. Щелкнул он каблуками перед его превосходительством и отказался. Министр даже не разгневался, поглядел на Любимова пристально и брякнул: "Да ты, я вижу, дурак!"

Перед первой русской революцией уехал медик Любимов служить в Донбасс, шахтерским доктором. "Это модно тогда было,— объяснял мне свой поступок Николай Николаевич,— уйти туда, откуда пришёл, а я родом из маленького села Кучки Пензенской губернии, из учительской семьи". В 1956-м исполнилось Николаю Николаевичу Любимову семьдесят шесть. Был он ровно на тридцать лет старше Петра Егоровича Дьякова; 54 года не менял он места службы. В 1910-м спасал людей от холеры. Только в 1914-м уходил на войну, воевал в пластунском полку на Турецком фронте. Дело "пластунов" не ходить, а ползать по земле, подкрадываться к врагам незаметно. Вся неожиданность их удара схожа с действиями современных десантников, но те налетают с неба, а "пластуны" поднимаются в атаку от самой земли. В феврале и октябре 1917-го Любимов снова на шахте "Пастуховка" лечил и прятал раненых шахтеров, а в советские годы, в 1926 году, учредил первый в Донбассе медицинский пункт под землей. Шахтеры прозвали его "подземным ангелом".

В Москве Любимов упросил меня быть провожатым: "По дороге и будем вести беседу",— уж очень сложно ему было ориентироваться в столице. Поджидал я его как-то раз возле Министерства здравоохранения, он вышел сияющим. Добился, чтобы машины "Скорой помощи" стояли не у шахтоуправлений, а в поликлинике. "А то ведь на машинах больше здоровые разъезжают". Смущаясь, рассказал, как встретился с министром. "Она, понимаете, дама. Я, как раньше полагалось, ручку ей поцеловал. Уж потом подумал, зря, обидится, откажет в просьбе. Но нет, ничего. Смотрю, вспыхнули у неё щеки, а я в этот момент маленький такой поклон ей отвесил — и к делу. Представьте, решила его положительно". "Это второй министр в моей жизни: царский в 1898-м и вот теперь — советский.
 
Хорошо, что я не произнес ещё "Ваше превосходительство"

Каждый журналист на свой лад фиксирует в памяти образ человека, о котором ему приходилось писать. У меня не было пухлых записных книжек. Один мой старший товарищ, не отрывавший руки от блокнота, все укорял: "Перезабудете факты, и нечем будет заняться под старость". Записные книжки, конечно, выручают в подобных случаях, всего не упомнишь. Но нужно ли писать о том, что забылось?Как-то сама собой выработалась у меня привычка. Соединять людей по общим признакам в них, по их "похожести", внутренней, внешней. Так и классифицировал своих знакомцев: этот похож на такого-то, тот на другого. Когда возникает необходимость, достаточно вспомнить главное имя.

Петра Егоровича Дьякова я "записал" за Хрущёвым, как позже за ним же, с ещё большей убежденностью, оставил святого отца Иоанна XXIII, римского папу. А Николай Николаевич Любимов — точная копия моего дяди Александра Александровича Гапеева. Это была тоже интересная личность.

Три брата Гапеевы — старший Александр, мой отчим Михаил, младший Петр — рано примкнули к революционному движению. Геолог, юрист и инженер путей сообщения, они все трое жили в Петербурге безбедно, так как занимали достаточно высокое положение. Это не мешало им активно поддерживать большевиков. Старший, Александр, знал Ленина, Сталина, в годы первой русской революции редактировал газету "Брянский голос", где работал и его брат Михаил. Мальчиком я держал экземпляр этой газеты в руках, а кроме того, листал страницы толстой тюремной тетради дяди Миши, которую ему выдали в одиночке, кажется, в Крестах или в Шлиссельбургской крепости, где за участие в вооруженном восстании он просидел около двух лет. Мать отдала эти документы кому-то в Москве, и я не догадался, а потом и не успел спросить её — кому. Не очень популярна у нас традиция иметь домашние архивы.

Александр Александрович Гапеев, крупный геолог-угольщик, в начале 20-х годов по командировке наркомнаца Сталина отправился в Караганду изучить на месте состояние тамошнего угольного бассейна, который в годы гражданской войны пришёл в полный упадок. Работа заняла у него, по терминологии геологов, несколько полевых сезонов, и он сумел доказать перспективность бассейна для нашего хозяйства. А затем Гапеев ушел от активной деятельности, вёл кафедру угля в горном институте, и чем трагичнее становилось время, тем тише и неприметнее старался он себя вести. Было от чего волноваться. В 1919 году он, в знак протеста против решения о "красном терроре", вышел из партии. В ту пору Сталин не придал этому факту большого значения, а может быть, и не знал о нём. Так или иначе, Гапеев читал лекции и в 34-м, и в 37-м, и в 51-м.

И тут случилось то, чего он давно опасался. По телефону ему сообщили, что через час подадут машину и отвезут куда надо. Собирала ли жена Александра Александровича давно приготовленный чемоданчик или нет? Думаю, что да. Но чемоданчик не пригодился. Ибо Александра Александровича Гапеева везли в бронированной машине к самому Сталину, на дачу в Волынское. К вечеру того дня он позвал меня с женой и, волнуясь так, что близкие непрерывно совали ему в руки мензурку с успокоительным, сбивчиво рассказывал о том, что произошло.

Гапеева ввели в столовую-кабинет, попросили подождать. Раскрылась дверь, и вошел Сталин. Несколько секунд он разглядывал Гапеева, а потом, подав руку, пригласил сесть. "Ты не изменился, Гапеев, — сказал Сталин,— я тебя узнал. Вспомнил тебя, когда увидел в газете, что ты ещё служишь". Сталин протянул Александру Александровичу отчеркнутую красным карандашом заметочку: "В первый день нового учебного года профессор А. А. Гапеев прочел лекцию первокурсникам Горного института".

А потом они пустились в воспоминания... Сталин пришёл на петербургскую квартиру Гапеева осенью 1912 года, когда добрался до столицы из Нарымского края. Попросил накормить его и остался доволен — обед был сытным. Сталин рассказал Гапееву, что перед приходом к нему был у Калинина, попросил поесть. Калинин сказал: "Вот, возьми котелок с картошкой". Сталин спросил: "А мясо у тебя есть?" — "Нет",— ответил Калинин. "А я слышал запах мяса,— говорил Сталин Гапееву,— не стал есть его картошку, пошёл к тебе".

Минут через десять Сталин встал. Поднялся и Гапеев, совершенно не понимая, зачем он понадобился вождю, и что стоит за этим приглашением. Сталин прошелся по комнате, задерживая тем своего гостя. Сделал несколько движений рукой, упреждая мысль, и проговорил: "Ты, Гапеев, хорошо работал в Караганде. Если бы не тот уголь, что бы мы делали в войну?" Сталин отодвинул ящик стола, достал оттуда маленькую коробочку, папку и протянул их Гапееву. "Мы решили наградить тебя Сталинской премией за твой труд. На, возьми!.."

Можно себе представить, как колотилось сердце старого профессора. Когда он взялся за ручку двери, Сталин остановил его: "Гапеев, а деньги?". Он сам отсчитал пятнадцать пачек, по десять тысяч рублей в каждой. Нажал кнопку звонка. Вошел человек. Сталин сказал: "Отвезите профессора домой и помогите ему завернуть деньги..."

Я часто спорю со своими сыновьями: им кажется, что мы отстали от жизни, закоснели в представлениях, потерявших значение в современном мире. Им смешно и грустно оттого, что мы шпыняем их по мелочам, уходя от главного. Им надоели нравоучительные сентенции о прическах, модах и прочей, как они говорят, муре. Мы тоже проходили через такое. Вначале эталоном были широкие брюки. Затем узкие. Декольте у девушек дозировались с ещё большим тщанием. По приказам министров в служебные помещения не допускали женщин в брюках. Длина волос тоже контролировалась. Бороды воспринимали как вызов общественному мнению, и если их насильственно не состригали как при Петре, то все же они сильно портили репутацию. Ссылки на внешность Маркса, Энгельса, Ленина объявлялись кощунством. А дети наши не хотят, чтобы мы делили проблемы, вставшие перед обществом, на взрослые и молодежные, ибо они действительно неделимы.
 
Они хотят разговаривать серьезно, не бояться задавать нам любые, самые острые вопросы, хотят получать ответы, а не раздраженное одергивание. Такой душевной близости надо радоваться. Она требует убежденности, сильных аргументов, а не надоевших расхожих штампов. Отчего же мы придавали такое значение поимке на бульваре группы ребят, у коих нижняя часть одежды была на сантиметр уже или шире установленной? Отчего (странное совпадение) всякий раз, когда перед обществом встают сложнейшие экономические, моральные, социальные проблемы и молодые люди (в своём абсолютном большинстве) хотят серьезного обсуждения "задач дня" и будущего, кто-то переводит острие дискуссии на мини- или макси-юбки?

Совсем не хочу, чтобы меня посчитали защитником "металлистов", "рокеров" и других любителей заемной моды. Но не всегда с Запада идет к нам эстрадная безвкусица. Во время давнего визита в Мексику я был принят президентом страны Лопесом Матеосом. Сказал ему, с каким интересом слушал замечательных уличных музыкантов — "марьячес". Президент заметил, что Мексика очень бережет свои национальные культурные традиции, хоть делать это непросто из-за музыкальной экспансии близлежащей страны. За те несколько дней, что я провел в Мехико, удалось увидеть великолепные национальные массовые спектакли: народные танцы, скачки, парады костюмов. Они шли на площадях, стадионах — повсюду, завораживая весь город, всех. Их организация требует высокого вкуса режиссеров и постановщиков да и немалых средств. Я как-то спросил Игоря Александровича Моисеева: неужели мы не способны создать бытовой танец, который понравится нашей молодежи, а может быть, завоюет весь мир? Он ответил: "Способны, но знаете ли вы, сколько стоит создать индустрию отдыха и развлечений?"

Вспоминаю и другой разговор — с Леонидом Осиповичем Утесовым. Он считал, что миграция стилей в эстрадной музыке возможна и полезна, это тоже форма мирового обмена культурными ценностями. Показал вырезки из газет 30-х годов, в которых шла острая дискуссия о джазовой музыке, добавив не без иронии, что "Известия" выступили против джаза — "музыки толстых", а "Правда" — за энергичные ритмы... В "Известиях" начала 60-х годов мы "спасли" джаз Олега Лундстрема. Пригласили музыкантов в небольшой редакционный зал, и там они ударили во все свои барабаны и затрубили во все трубы. Окна были открыты, веселая музыка собрала на сквере у памятника Пушкину толпу. Послышалось "браво!", "ещё!", и седовласый красавец Лундстрем сиял от счастья. "Все знающая Москва" (есть такая категория) загудела: "зять" решился пойти против "тестя".

Хрущёв не то чтобы не любил джаз, но как-то высказал Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу свое неудовольствие по поводу джазовой атаки на слушателей во время одного из итоговых концертов художественной самодеятельности. Шостакович был председателем жюри и пригласил Хрущёва в только что открывшийся Кремлевский театр (теперь в этом переоборудованном зале проходят заседания Совета Национальностей Верховного Совета СССР). Концерт начали сразу пять джазовых оркестров, гремевших так, что едва выдерживали барабанные перепонки. Хрущёв досидел до конца, а затем в сердцах сказал Шостаковичу, что не ожидал от него такой безвкусицы. Шостакович не знал не только о том, что, как всякий старомодный человек, Никита Сергеевич не очень-то большой поклонник джазовых рапсодий, но и о том, что такое начало концерта могло показаться ему своего рода вызовом. Желание немедленно обратить недоразумение в поучительное предупреждение привело к тому, что джаз был изъят из музыкальной жизни.

И вот после этого в стенах "Известий" звучит джаз. Это отнюдь не было каким-то вызовом: я знал, что Хрущёв вовсе не требовал запрещений. Просто ему казалось, что пять джазов одновременно — это слишком. Время доказало, что нелепо настаивать на возвращении к старомодной стрижке, как нелепо призывать равняться на дутых ударников и ударниц коммунистического труда, если на них работала целая рать администраторов (такая публика особенно боится разоблачения газетчиков).

Пришлось мне как-то принять участие в передаче "12-й этаж". "Лестница" на этот раз располагалась у входа в Боткинскую больницу. Шёл мелкий холодный дождь, но и ребята, и главный врач этой больницы, и ведущая Олеся Фокина продолжали задавать вопросы тем взрослым товарищам, которые находились в тепле, в Останкине. Речь шла о трудовом воспитании подростков, об их отношении к посильной трудовой деятельности, к заработку Удивительно единодушны и требовательны были мальчики и девочки четырнадцати-пятнадцати лет. Они хотели работать: разносить почту, ухаживать за больными, развозить по домам белье из прачечных в дни каникул и в свободные часы. Говорили, что хотят иметь свои деньги, а не выпрашивать их у родителей.

Главный врач поддерживал ребят и девочек, готовых работать по нескольку часов в неделю нянечками, санитарами. "Нельзя, — тут же парировал представитель Министерства здравоохранения.— Поднятие тяжестей детям при перевертывании и переносе больных (это его выражение.— А. А). запрещено инструкцией". "Лестница", услышав это, засмеялась. Мальчики и девочки превосходили внушительными фигурами многих взрослых. Когда у этого товарища спросили, а как относится Министерство здравоохранения к тому, что ежегодно десятки тысяч школьников месяцами собирают хлопок на залитых дефолиантами полях, он промолчал.

Дом загадок и страха

Летом 1954 года Никита Сергеевич взял с собой Раду и меня, когда поехал на дачу в Волынское, в тот самый дом, где Сталин почти безвыездно жил все военные и послевоенные годы и где он умер. По непонятным причинам в официальном сообщении говорилось, что это произошло на квартире вождя, а не на даче, так позже родились кривотолки. За железобетонным пустырем, с фантастической поспешностью созданным на месте срытой Поклонной горы, есть еловый лесок, невысокий, но густой, с редкими вкраплениями берез и осин, скрывающий несколько строений — саму дачу, дома охраны и других служб. Дача Сталина, от фундамента до крыши покрашенная в темно-зеленый маскировочный цвет, совершенно сливается с естественной зеленью. Сразу за въездными воротами, вдоль узкой, в один след асфальтированной дороги тянутся туи, похожие на одетых в зеленое сукно солдат. Несколько "глухих" поворотов — и машина останавливается у дачи.

Надо было решить, как поступить с ней. Предлагали открыть здесь мемориальный музей Сталина, но как и на основе каких материальных свидетельств можно это сделать, никто толком не знал. Кроме Хрущёва, приехали Молотов, Маленков и Микоян. Они неспешно разговаривали, переходили из комнаты в комнату, что-то уточняли, вспоминали. Обо всем том, что связывало их здесь и что разъединяло, теперь не узнать, как не узнать, о чем говорили они, о чем думали... Мы с женой бродили по даче, и это было поразительно. Совсем недавно такое невозможно было даже представить: уж очень узкий круг людей мог видеть Сталина в домашней обстановке, знать его быт, вкусы, привычки. Здесь он вёл заседания, читал, ел, спал. Здесь, в этих стенах, обитых до потолка деревянными панелями, отчего комнаты походили на громадных размеров ящики, он был таким же, как все другие люди. Подходил к окну, смотрел на струи дождя за стеклами. Летом сюда доносилось пение птиц, а когда наступала зима, он видел, как на тугие плечи южанок-туй ложится снег. Эти деревья росли на многих правительственных дачах. Они часто гибли в сильные морозы, но их высаживали вновь.

Мы шли по мягким темно-красным ковровым дорожкам, оттенявшим натертый воском дубовый узорный паркет, и вспоминали то, что после ареста Берия стало довольно широко известно в Москве. Ночами по этим комнатам неслышно ступал в толстых шерстяных носках денщик Сталина, взятый в услужение ещё в Царицыне в 1919 году и так и оставшийся с хозяином на всю жизнь в должности "казачка". Он внимательно рассматривал содержимое корзин, доставал клочки непорванных бумажек и рвал на мелкие кусочки, чтобы, когда бумаги будут выносить, кто-нибудь, не дай бог, не прочитал, что там написано и что, быть может, является великой государственной тайной. Так он выражал свою особую бдительность. Угрюмая подавальщица, толстая и неповоротливая баба-старообрядка, которую Сталин терпел, несмотря на всеобщую ненависть к ней других маленьких служащих его дома, проследила за "казачком" и рассказала хозяину о домашнем "шпионе". Хозяин не стал говорить с ним, а повелел арестовать и допросить с пристрастием. Завели на "казачка" дело, перетряхивали всю его жизнь, час за часом, месяц за месяцем — ничего не находили.
 
Да и в чем мог состоять "криминал", если человек этот тридцать с лишним лет никуда из дому не отлучался, ни с кем не знакомился, все время был на виду других "казачков". Однако в чем-то его заставили признаться, может быть, в том, что он задумал прорыть туннель из Волынского в Лондон и доставить клочки бумаг туда? Человека не стало. Это дело вёл Абакумов — большой мастер дознания. В столовой-кабинете стояли стол, стулья с высокими спинками, несколько столиков по углам. На одном из них — раскрытый патефон. Никто не убрал пластинку. Что в последний раз слушал Сталин? Запись хора Краснознаменного ансамбля. Не помню, какие песни значились на пластинке, но прямо по центру круга была надпись рукою хозяина: "Басы — на четверть октавы выше. Сталин". Успели передать замечание в ансамбль, взяли басы на четверть октавы выше или продолжали петь в прежней тональности, кто знает! В семинарии молодой Иосиф Джугашвили считался способным хористом, и наверняка Борис Александрович Александров, руководитель Краснознаменного ансамбля, принял бы к руководству высокое замечание...

Хрущёв никогда не рассказывал о своих поездках в этот дом, о том, как принимал Сталин соратников, как держался с ними, как угощал их поздними обедами и ночными ужинами. Мы знали только, что встречи со Сталиным длятся долго, иногда до утра, и что хозяин дома привык спать днем, а ночью работать. Эта его привычка отразилась и на режиме работы всех государственных учреждений. Начинали в министерствах и ведомствах поздно; днем руководители высокого ранга уезжали на обед; поспав несколько часов, возвращались в предвечерье к рабочим столам, чтобы оказаться на посту, если потребуются "самому" или "самим".
 
Ночью могли запросить срочную справку, вызвать к телефону и т.д.

Кстати, Никита Сергеевич, став Первым секретарем ЦК, сразу же добился отмены этих "ночных посиделок". Когда он работал на Украине, там был твердый дневной служебный распорядок. Сталин знал это и не будил Хрущёва по ночам. С 1954 года московские учреждения стали функционировать нормально. Событие это, кажущееся сегодня наивно малым, в то время вызвало большой резонанс. Как всегда, появились и анекдоты. Напомню один. Оказавшись дома вечером, хозяин недовольно спрашивает жену: "Что это за парень расхаживает по квартире?" Жена отвечает: "Господи, да это же твой сын!.." Там, в доме Сталина, Рада вспомнила такой случай. Отец как-то привез из Волынского темно-красную розу. Сказал, что, провожая, Сталин повел всех в цветник и там одаривал каждого. Ему достался цветок такой необычной окраски. Сталин любил цветы, любил, взяв садовые ножницы, срезать букетик для гостя, выражая этим симпатию или просто свое хорошее настроение.

В тот день Хрущёв приехал по вызову Сталина (иначе не приезжали) чуть раньше срока, прошел в комнату и, оглянувшись, увидел, что из-за шторы тянется струйка дыма и кто-то рукой разгоняет этот дым. Он сделал шаг к окну, и тут, отвернув тяжелый полог, вышел сам хозяин. После секундной паузы, поняв, что Хрущёв в некотором недоумении, проговорил: "Вот все отмечают, что у Сталина сильная воля, а бросить курить очень трудно. Я сказал, чтобы убрали все пепельницы, но иногда покуриваю возле окна".

Долго стояли мы с женой возле дивана, на котором скончался вождь. Обыкновенный кожаный диван в дальнем углу комнаты, чтобы его нельзя было увидеть из окон. Маленькая тумбочка рядом, а на ней дощечка с кнопкой звонка. Невозможно было даже подумать о том, чтобы притронуться к стеганой коже дивана, таким он казался недоступным, отчуждающим. Был час, когда вокруг этого дивана, закрывая его своими белыми спинами, суетились врачи — их собралось так много, что они мешали друг другу. А может быть, он умирал посреди комнаты и уже потом диван вернулся на прежнее место? Светлана Сталина писала, что обстановку дачи, вещи отца сразу после его смерти куда-то вывезли по распоряжению Берия.

Над диваном в простой деревянной рамочке висела фотография: девочка кормит из соски козленка. Снимок сделал фотокорреспондент журнала "Огонёк" Олег Кнорре. Помощник Сталина Поскрёбышев передал в редакцию благодарность вождя, и фотографа отметили высокой премией. Рассказывали, что в миг последнего просветления Сталин поднял глаза к фотографии. Все бросились к нему, чтобы подать воды — так восприняли движение его глаз, но Сталин хотел чего-то другого... Никто не понял, чего... Сталин умирал в страшных мучениях, задыхался. Ничего не сказал в миг кончины — не мог или не захотел?
 
Я знаю, как умирал другой человек — Михаил Афанасьевич Булгаков. Перед войной я часто бывал в его доме, дружил с пасынками Евгением и Сергеем Шиловскими. В то время, когда Михаил Афанасьевич был уже лежачим больным, в доме всегда толпился народ — те, кто любил Булгакова и кого любил он. Чаще других бывал дирижер Мелик-Пашаев с женой. Мелик, так звали его близкие, страх как боялся любой заразы. Булгаков — врач, знал, что его болезнь незаразная (у него отказывали почки), и любил разыгрывать Мелика. Перед его приходом просил подать грим, рисовал на лице страшные "язвы", а когда Мелик подходил к постели, театрально протягивал руки и, преодолевая сопротивление друга, прижимал его к груди. Потом, естественно, он снимал грим, оба хохотали, и Мелик-Пашаев клял свою мнительность.

Елена Сергеевна Булгакова рассказывала о последних часах Михаила Афанасьевича. Он уже не говорил, глаза его стали незрячими. Елена Сергеевна почувствовала по едва уловимым признакам, что у него есть какое-то желание. Она подошла, опустилась на колени, погладила его по голове, спросила, хочет ли он пить. Тело Булгакова не отвечало. Потом, по наитию, она спросила: "Ты хочешь, чтобы я сохранила "Мастера", ты хочешь, чтобы я напечатала его? Обещаю, что сделаю это!" И лежавший до того неподвижно Булгаков напрягся, оторвал голову от подушки и отчетливо проговорил: "Хочу, чтобы они знали..."

А потом раздался телефонный звонок. Елена Сергеевна взяла трубку. Интересовались здоровьем Булгакова. Елена Сергеевна молчала. Тогда в трубке раздалось: "Товарищ Сталин просил узнать, не нужна ли какая-нибудь помощь". Булгакова не отвечала, а в трубке слышалось: "Алло, алло, говорит Поскрёбышев..."

Дом, в котором умер Булгаков, снесен, и на том месте пустырь. И дача Сталина так и не стала музеем. Когда вечером возвращались из Волынского, все в машине молчали. Никита Сергеевич, Рада, я. Каждый был со своими думами, и, наверное, они так разнились, что никакой общий разговор просто не мог возникнуть. Все так врезалось в память, так отчетливо до сих пор... Вот эти ступеньки у входа в сталинскую дачу. Их обрамляли высокие бетонные стенки, потому что Сталин не любил, чтобы видели, как он выходит из дому на прогулку. Вдоль узких дорожек, густо обсаженных все теми же туями, почти у самой земли — светильники, прикрытые металлическими колпаками. Они освещали дорожку, а фигура человека оставалась в темноте. Так что охрана не видела Сталина в полный рост...

Сладкое слово "впервые"

К середине 50-х годов страна набирала иной, чем прежде, темп развития, входили в практику не только масштабные проекты, но непрерывно обновлялась и повседневная жизнь. В ту пору повсюду ещё стояли памятники вождю, висели в присутственных местах портреты, однако в газетных статьях имя Сталина упоминалось все реже, исполнять ритуал ссылок и непременных цитирований не казалось таким уж обязательным. Часто главный редактор "Комсомольской правды" сам снимал цитату, если считал её лишней. А ведь в начале 50-х об этом нельзя было даже подумать: оттиск полосы с перечеркнутым абзацем мог оказаться в чьей-то папочке.

В "Комсомолке" отменили специального дежурного с лупой, в обязанность которого входило разглядывать фотографии вождя, следить, чтобы среди типографских значков не возникали нежелательные сочетания — в этих случаях клише отсылали в цинкографию на переделку. Находились ведь бдительные читатели, постоянно снабжавшие редакцию (и не только) разрисованными фото, где они "обнаруживали" то сионистскую звезду, то фашистскую свастику. Решено было не отвечать на подобные послания, и со временем их поток иссяк.

В ночь под новый, 1955 год в Кремле, только что открытом для посещений, состоялся первый молодежный бал. На ближних окраинах Москвы (теперь это почти её центральные районы) вырастали кварталы новостроек. Надо было как можно скорее разрешить острейшую жилищную проблему. С 1953 года ввод в строй жилья непрерывно возрастал. Наша страна вышла на первое место в мире по темпам жилищного строительства. Сотни тысяч москвичей въехали в отдельные квартиры.
 
Теперь, забыв, с какой радостью и надеждой они следили за строительством Черемушек, презрительно называют эти дома "хрущобами". Кстати, срок их службы был рассчитан на 25 лет, предполагалось, что к 70-м годам все они будут заменены новыми, более комфортабельными. Дома эти даже не ремонтировали толком. Они проседали, наружные стены под дождями и ветрами трескались и ветшали. Даже горные кряжи не в силах противостоять разрушительным силам эрозии — куда уж бетонным плитам злосчастных "пятиэтажек Хрущёва"! Только во второй половине 80-х стали думать, как быть с этими непрезентабельными и по нынешним стандартам малоудобными строениями. Замелькали на газетных страницах проекты их перестройки, перепланировки. Оказалось, что в большинстве они вполне выдерживают надстройку, оснащение лифтами и другими коммунальными службами. Дома эти ещё послужат людям.
 
В тех самых "хрущобах" до сих пор проживает 60 миллионов человек!

В 1956 году мы с женой были в такой вот пятиэтажке на новоселье у знакомого медика — кандидата наук. Когда гости собрались, хозяин перерезал ленточку открытия своей квартиры. Она висела в дверном проеме совмещенного с ванной клозета. "Впервые за сорок лет,— сказал остроумный врач,— я получил возможность воспользоваться удобствами данного заведения, не ожидая истошного вопля соседа: "Вы что там, заснули?!"

На лужниковских болотах в кратчайшие сроки построен знаменитый теперь стадион имени Ленина. Застраивался Ленинский проспект, на Калининском вставали модерновые тридцатиэтажки, в Кремле построили Дворец съездов (его называли "стиляга среди бояр"). Многое шло тогда вместе со словом "впервые". Это "впервые" усиливалось и в нас самих, в наших новых отношениях друг с другом, в причастности к общему, в атмосфере подъема общественной энергии.

Несколько раз ещё при жизни Сталина бывал я в "закрытом" Кремле, когда машина Хрущёва сворачивала к Спасским воротам и останавливалась на Соборной площади. Ночное возвращение на дачу вместе с Никитой Сергеевичем затягивалось. Хрущёв куда-то уходил, а я ждал его. Кремль казался затемненным. Редкие фонари не справлялись с матовой плотной темнотой. Ни света из окон, ни сияющих теперь подсвеченных куполов. Изредка площадь пересекал спешащий человек. При самой малой игре воображения легко было представить себе Кремль времен царя Ивана или Бориса Годунова. Недаром Охлопков так мечтал поставить в Кремле историческое действо. Наверное, это было бы потрясающе.

На новогоднем балу в честь открытия Кремля сотни юношей и девушек танцевали в его залах, перебрасывались снежками у крутого спуска Кремлевского вала, чувствовали себя свободно, будто бывали здесь не раз. Так ведут себя в родительском доме, у близких людей, где можно быть самим собой. Иной становилась и внешнеполитическая деятельность. Сталин не признавал дипломатии личных контактов [Тегеранская конференция, Крымская конференция, личная переписка с Рузвельтом, Черчиллем, и другими руководителями зарубежных стран, а также визиты иностранных руководителей в Кремль - это контакты не личные? - FV], после войны, кроме Потсдама, никуда не выезжал, многие сложные вопросы консервировались, оставались нерешенными. [Например? - FV]
 
Булганин и Хрущёв посетили Китай, Англию, такие поездки становились нормой. Все больше гостей приезжало в Советский Союз. Советское руководство добивалось прежде всего ликвидации двух тяжелых конфликтов — в Корее и во Вьетнаме. И вот наконец было подписано перемирие в Корее, затем во Вьетнаме. Советский Союз вместе с союзниками по антигитлеровской коалиции подписал Государственный договор с Австрией. Делегация во главе с Никитой Сергеевичем посетила Югославию, открыв дорогу к нормализации отношений между нашими странами. Ликвидация разрыва с Югославией, с её героической партией и народом, вызванного сталинским своеволием, явилась хорошим знаком новых отношений между братскими партиями и странами. Два международных события той поры, разных по своей сути, соединены в памяти: приезд к нам летом 1955 года премьер-министра Индии Джавахарлала Неру и Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве летом 1957 года. Если первое из них олицетворяло новую, "открытую" дипломатию, то второе стало шагом к открытому обществу, проявлением веры молодежи в лучшее будущее и веры в молодежь.

В том же 1955 году в Женеве, впервые за послевоенный период, состоялось совещание глав правительств четырех великих держав с участием Булганина, Хрущёва, Молотова, Жукова, Эйзенхауэра, Даллеса, Идена, Макмиллана, Фора, Пине. Так возник "дух Женевы", предвестник отступления "холодной войны". Вернувшись, Хрущёв сказал, что во время встречи особо "подружился" с Даллесом: "Он был там главным". Никита Сергеевич не раз использовал "дружбу" с Даллесом. По-видимому, он вцепился в Женеве в этого американского деятеля с большой силой. Во всяком случае, на приёмах, где бывали иностранные журналисты, часто говорил: "Что-то мой друг не держит слова?" — и начинал с экспрессией и юмором критиковать Даллеса за его антисоветские высказывания.

Не все в международных отношениях развивалось в ту пору просто и легко. Однако многое менялось к лучшему. В Женеве было решено содействовать обмену делегациями и отдельными специалистами. Американцы сразу же воспользовались этой возможностью... Готовились к поездкам первые наши специализированные делегации: строителей, работников сельского хозяйства, медиков, архитекторов, журналистов. В начале октября 1955 года несколько советских журналистов "выхлопотали" визы в США. Сама эта процедура получила в то время довольно широкую международную огласку. Все уперлось в требования американской стороны получить от нас отпечатки пальцев на въездных документах. Не тут-то было, журналисты наотрез отказались: "Мы не преступники, это не в наших традициях". На приёмах в иностранных посольствах Хрущёв допекал американского посла этими самыми "отпечатками", поддразнивал западных журналистов: "Что же вы не заступаетесь за своих коллег?"

Наконец, после множества предупреждений и советов нас впускали в самую свободную из всех свободных стран мира, оговорив, правда, что едем мы как частные лица, не можем рассчитывать на содействие правительства Соединенных Штатов и вообще на чье бы то ни было,— словом, мы отправлялись на свой страх и риск. После поездки в США в 1945 году небольшой группы советских журналистов нам, спустя десять лет, предстояло вновь "открывать Америку".

Поездке придавалось важное значение
 
Нас принял министр иностранных дел Молотов. Расселись за длинным столом в его кабинете и выслушали сухо изложенную лекцию по международным проблемам, двусторонним отношениям между СССР и США. Затем мы попросили Молотова ответить на вопросы. Были они, конечно, более чем наивными. Пить или не пить "пепси" и "кока-колу", принимать ли приглашение американцев погостить несколько дней в их семьях, чего бояться, чего не бояться? Советы звучали вполне конкретно. Ведите себя свободно, непринужденно, но держитесь всей компанией, не стоит бродить по городам в одиночку. Иллюзия повторения знаменитого путешествия Ильфа и Петрова, тешившая наше воображение, растаяла. В заключение Молотов сам вернулся к вопросу о "кока-коле". Стало известно, что он этот напиток не употребляет, а кроме того, дело не в его качестве или вкусе. "Кока-кола" — олицетворение американского империализма и экспансии. Так надлежит понимать вопрос.

Когда в Москве появились ларьки с вращающимися буквами "Пепси-кола", Молотов был ещё жив. Мне доводилось встречаться с ним в ту пору; естественно, разговор на эту тему я не заводил, но про себя вспоминал ту давнюю беседу. "Шараханья" наши иногда удивительны. Стараниями Министерства внешней торговли мы подписали тогда своего рода "сделку века": отправляем американцам лучшие сорта коньяка, шампанского и получаем взамен жидкость сомнительного состава. Остается надеяться, что не литр на литр.

Главное, о чем мы просили тогда Молотова,— разрешить отправиться в США пароходом. Молотов задумался: морское путешествие было делом долгим (мы добирались до Нью-Йорка целую неделю), да и билеты стоили много дороже авиационных. Пока длилась пауза, мы выложили такой аргумент: "На пароходе мы "притремся", привыкнем к американской публике". Согласие было дано.

Нет уже в живых многих людей той поры нашего "открытия Америки". Войнич, Фейхтвангера, Робсона, Грейс Келли, Мерилин Монро, дочери Кропоткина, сына Амфитеатрова. "Ду ю лайк Америка?" — до сих пор звучит в моих ушах, и до сих пор я не нашёл однозначного ответа на этот вопрос. Говорят, чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Сколько же потребуется проглотить её, чтобы узнать страну и народ?

Пакетбот "SS Иль де Франс", на котором мы плыли, черно-белый красавец, водоизмещением около сорока тысяч тонн, давно уже разрезан на куски и отправлен в переплавку. Он спешил в Америку в последний раз, отгоняя зеленую атлантическую волну со скоростью в 24 узла. Мы вообще были в центре внимания пароходной публики. Капитан Жан Камилья дал обед в честь советских гостей. Оказалось, что этажом выше, первым классом устроился Кингсбери Смит — известный американский журналист, он и стал нашим покровителем. Узнав, что мы не можем рассчитывать в Штатах на чье-либо содействие, Смит познакомил нас со многими пассажирами, мы запаслись рекомендательными письмами и почувствовали себя увереннее.

Что там говорить — это было замечательное путешествие. Непередаваемая игра красок на волнах и в небе, теплое солнце, красивые женщины, прекрасная кухня. С утра до вечера мы толкались по палубам, демонстрировали свою "непринужденность". А вечерами, когда гремел джаз и мы показывали наши "русские" "па" в танго и фокстротах, пароход, во всяком случае его женская половина, был на нашей стороне. Кингсбери Смит шутил: "Самое время поднять над кормой красный флаг". Он, по-видимому, не ожидал такой симпатии к советским людям.

— Ну как, братцы,— то и дело спрашивал Борис Полевой, непререкаемый глава нашей группы,— помните, кто надоумил плыть пароходом?

Идея действительно принадлежала Борису Николаевичу, и все искренне хвалили его. Однако пришёл час, когда Полевой перестал напоминать о том, кто был инициатором морского путешествия,— "SS Иль де Франс" врезался в шторм. Океанские волны стали похожими на цепи гор, покрытых шапками пенящихся снегов. Эти горы движутся, пакетбот вползает на вершину одной, второй, третьей, кажется, у него нет больше сил, он замирает, корпус судна начинает вибрировать, трещать, вылетают, как бабочки, и исчезают в пучине тяжеленные рамы палубных террас — все кончено, идем ко дну. Но нет, летим к подножию водяной горы, карабкаемся вверх, и так час за часом, кажется — вечность. "Пропади оно пропадом это морское путешествие,— думает каждый.— Уж лучше один раз упасть вместе с самолетом, чем так мучиться".

Никто из наших, к счастью, не страдает морской болезнью. При всем страхе очень хочется есть. Отправляемся на обед, держась друг за друга, валимся всей цепочкой на пол. Хорошо, если наклон совпадает с направлением нашего движения, тогда акробатический номер проходит быстрее — мы просто все вместе съезжаем к входу в ресторан. Там пусто, ни одного человека. Официанты таращат испуганные глаза: "Эти русские все-таки пришли". Повара готовят пищу и чем-то нас кормят. Бармен приносит бутылки с красным кьянти, и мы учим его одним ударом выбивать пробку.

Наконец, пакетбот вышел к мелководью, шторм стих, и к бортам "SS Иль де Франс" "прилепились" катера иммиграционных и таможенных служб. Чиновники тащат пассажиров в глубь парохода заполнять анкеты, бланки. Операция занимает немало времени, и мы так и не увидели статую Свободы, встречающую гостей Старого Света.

Не взглянули мы на прощанье и на наше доблестное судно
 
Прямо из его чрева прошли в таможенный зал Нью-Йоркского морского порта. Шторм забыт, хотя само путешествие осталось в памяти. Доведись мне вновь направиться в Америку, я бы, пожалуй, не отказался от морского пути. Виктор Полторацкий, представлявший в нашей группе "Известия", прочитал как-то немудреный стишок:

Пускай опять приснится мне
И эта чайка на волне,
И этот синий небосвод,
И этот белый пароход.
И за кормой волнистый след
Пускай мне снится много лет.

Несмотря на статус "частных лиц", мы сразу попали под строгий контроль трех субъектов, которые представились сотрудниками Госдепартамента и намерены были сопровождать советских журналистов повсюду, дабы мы не свернули с маршрута и не "заскочили" в какой-нибудь "закрытый город". Василий Васильевич Кузнецов, с которым я встречался в Китае два года назад, исполнял в Нью-Йорке обязанности Постоянного представителя СССР в ООН. Он посоветовал не обострять отношений с хозяевами: "Американцы приняли решение, и теперь ничего не поделаешь. Отправляйтесь, куда они намечают, присутствие этой троицы неизбежно, отрядите их заказывать гостиницы, автомобили. Ну и не забывайте, кто они такие".

Дважды — по северной, а затем южной параллелям — пересекла наша группа американскую землю. В пятнадцати городах мы останавливались, десятки проехали. Нью-Йорк — Сан Франциско и обратно уже через Лос-Анджелес, Феникс, Нешвилл, другие города и городки к Вашингтону. Каждый мог сказать себе, что набирает все больше штрихов к портрету страны и её народа и что каждое маленькое открытие избавляет от стереотипов и поверхностных суждений. Через пару недель Борис Полевой едва успевал удовлетворять "заказы" на советских журналистов — они шли отовсюду: от крупных промышленных дельцов, миллионеров, различных общественных организаций, от наших друзей, которых в Америке оказалось немало, да и просто от любопытствующей публики — как не поглядеть на живого русского.

Не обходилось без курьезов разного рода, давала себя знать психологическая несовместимость членов нашей группы, но дело было молодое, обходилось без драм. Вскоре все привыкли к кровоточащим кускам стейков (бифштексов) — главного мясного блюда в американском рационе тех лет (как известно, теперь американцы нажимают на растительную пищу), пили "пепси" и "кока-колу", забыв о второй "политической" сущности данных напитков, поняли, что мощная струя воды в ванной лишает [нет, на самом деле - FV]  сопровождающих — возможности проникнуть в "тайну" наших вечерних разговоров.
 
Многое в Америке тех лет поразило нас — небоскребы, конвейеры автомобильных заводов, дороги, деловая хватка людей, рационализм в делах и простодушие в поведении. В Вашингтоне в палате представителей нам подарили небольшие картонки вроде визитных карточек со словами: "кип смаилинг" — "улыбайся". Это — главный лозунг американского образа жизни — динамичной, рекламной, напористой, но, как нам тогда показалось, довольно примитивной и скучной. Не только о русской, советской, но даже об американской литературе, искусстве, истории, политике разговаривать можно было лишь с небольшим числом наших новых знакомых.

Когда я в мягкой форме высказал такое мнение в весьма интеллигентной семье, к удивлению, молодой хозяин не только не обиделся, но активно со мной согласился. "Да, конечно,— сказал он,— Достоевский, Толстой (единственные имена, широко знакомые американцам), духовный мир у вас глубже и интереснее. Я бывал в русских компаниях и поражался интеллектуальности бесед". После паузы он простодушно добавил: "Это идет от вашей бедности. Вот когда у вас будет столько же, сколько у нас, личных автомашин, катеров, хороших ресторанов, загородных дансингов, прекрасных дорог, гостиниц — ваша жизнь может стать такой же скучной, как и у нас..."

Случилась у меня встреча, которая имела продолжение
 
Когда мы вернулись с голливудских студий (разбившись на группы, удалось посетить три главных — "Метро Голдвин Мейер", "Юниверсал", "XX сенчери Фокс"), детектив из "тройки" сказал, что мог бы заказать столик в ресторане "Биверли хилл" (район, где тогда жили кинозвезды). Там состоится прощальный ужин в честь Грейс Келли. Она заканчивала карьеру актрисы и объявила о помолвке с герцогом Монако. Только что на студии "Метро Голдвин Мейер" я познакомился с Грейс. В паре с французским актером Луи Жюрденом она снималась в фильме "Лебедь". Сюжет сентиментален и прост. Грейс играла роль принцессы, влюбляющейся в учителя. Весь мир против, но любовь побеждает, и принцесса в объятиях бедного молодого человека. В жизни Грейс поступила как раз, наоборот. Стала понятной фраза, брошенная режиссером фильма Чарльзом Видором: "В кино вопросы брака решаются легче",— и резкий ответ Грейс Келли: "Выходит, тебе не нравится моё решение?"

Несмотря на скромный размер "суточных", трое из нас решили поглядеть на "ночную жизнь" Голливуда и небрежно бросили детективу: "Заказывайте столик". Долго и придирчиво оглядывал он смельчаков, рискующих отправиться в ресторан. Позже мы поняли, в чем дело. Все мужчины там были во фраках или, как минимум, в смокингах. Ничего этого у нас не было. Я, помню, нарядился в украинскую вышитую рубаху. Надо сказать, рубаха произвела впечатление. Никого не шокировали и наши черные костюмы из несносимой ткани "метро".

Вечер был похож на все остальные подобного рода, будь то в Париже, Лондоне, Риме или Москве. Кавалеры приглашали дам танцевать, мужчины и женщины подсаживались к столикам друзей, кто-то провозглашал тосты, кричали "ура" в честь Грейс. Увидев "русский" столик, Грейс приветливо помахала рукой, и, взбодренные её вниманием, мы тоже пустились на поиски партнерши для танцев. Скоро и к нам стала подсаживаться разная публика. В широченных брюках мы принесли некоторый личный запас к ужину. Он пользовался чрезвычайной популярностью, "Смирновская водка" конкуренции не выдерживала.

Грейс Келли, Мерилин Монро, Ким Новак — знаменитые американские актрисы, женщины грез, манящего жизненного успеха, чьи туалеты, косметика, прически, поведение, походка тиражировались в тысячах копий фильмов, в сотнях тысяч фотографий и рекламных проспектов,— в тот вечер, вблизи, отбросили заученные штампы, держались просто, расспрашивали о нашем театре, кинематографе. Только одной из них, Ким Новак, удалось в начале 60-х побывать в Москве. Навестила она и газету "Известия". В "Известиях" была напечатана большая статья об актерской судьбе и смерти Мерилин Монро. Её написал Мэлор Стуруа. Тогда этот наш поступок шокировал ортодоксальную публику. Мне передали и резкое замечание Суслова — нечего лить слезы по миллионерше.

Тяжко дались миллионы Мерилин Монро. Смерть она приняла мученическую. До сих пор Америка не знает, как и почему ушла из жизни эта блистательная женщина. Сама ли приняла смертельную дозу снотворного? Погиб ещё один человек, с которым я познакомился в тот вечер в "Биверли хилл". Мы перекинулись с ним всего несколькими фразами. Он сам напомнит мне о первой встрече. Через несколько лет Джон Фитцджеральд Кеннеди станет президентом Соединенных Штатов Америки, и мне придется брать у него интервью.

Вернулись мы из поездки в Москву во второй половине ноября, больше месяца не были дома. На аэродроме нас встречало множество народа, почти как победителей международного футбольного первенства. Приходилось выступать на бесчисленных вечерах и в составе "семерки" и порознь — естественное любопытство после длинного периода усеченных новостей. Состоялся и второй, отчетный визит к Молотову. Никаких поздравлений, никаких вопросов. Министр все знал сам.

Мы начинали видеть мир вблизи. Это нужно было для дела. Когда в 1958 году в Брюсселе открылась Всемирная выставка, Хрущёв предложил направлять для изучения опыта большие группы работников самых разных профессий, организаторов производства. Тогда так и говорили: "Едем на брюссельский семинар". А вскоре решено было, чтобы "Интурист" не только принимал иностранцев, но и организовывал массовые поездки советских людей за рубеж.

Содержание

 
www.pseudology.org