Нью-Йорк, 1990-1995 г.г.
Морис Давидович Гершман
Приключения американца в России
1931-1990
“Розовощёкий” майор Гербик
 
На станции Вихоревка, километрах в тридцати от “Анзёбы”, нас высадили и привезли в лагерь, которому непосредственно подчинялся наш штрафной №308. Здесь на нас надели самозащёлкивающиеся наручники, чуть не переломав нам кости рук, загнали по одиночке в камеру, попутно избив каждого так, что несколько дней мы провалялись на полу не в силах самостоятельно передвигаться. Этой экзекуцией командовал начальник лагеря майор Гербик, о котором впоследствии писал в своей удивительно “правдивой” книге “Повесть о пережитом” писатель, бывший зэк Борис Дьяков: “...внешность у него была довольно внушительная: тучный, розовощёкий, с широкими густыми бровями, голос звучный, раскатистый (что верно, то верно - орал на нас так, что стёкла звенели). О Гербике говорили, как о большом любителе музыки. И верно, - пишет далее Дьяков, - не успел он вступить на пост, как приказал готовить “концерт на славу”. Артистам разрешил даже отпустить волосы. Смеялся, какое же это зрелище, если на сцене все будут оболваненные?” То, что написал о Гербике Дьяков происходило в 1953 году ещё до смерти Сталина. Казалось бы, по прошествии времени, тем более после ХХ съезда КПСС, Гербик должен был бы, по теории эволюции, стать полуангелом для зэков. Но, вероятно, эволюция пошла не в ту сторону... В течение двух месяцев следствия под непосредственным руководством этого “розовощёкого”, нас неоднократно избивали надзиратели, предварительно надев наручники. Секрет нахваливания Гербика раскрывается просто: Дьяков, просидев под его началом в “штрафном” лагере с ограниченной перепиской около четырёх лет, сумел получить от своей жены из Москвы, как он проговаривается в своей повести, ни много, ни мало 1184 письма!? То есть почти по письму в день!! Ну как тут не вспомнить добром “любителя музыки” Гербика. Никогда, со времён войны, я не видел столько вшей одновременно, сколько их оказалось на матрацах в штрафном изоляторе, где нас держали в течение двух месяцев во время следствия! Создавалось впечатление, что матрацы шевелятся. Мы побросали их в один угол, спали на голом полу. Следователь объявил мне и Пицелису, бывшим комитетчикам, что дело Янушанса по Воркутинской забастовке передано в прокуратуру, так как он до этого совершил в лагере ещё одно преступление, за которое его будут судить отдельно. О Доброштане же, нашем председателе - ни звука, как будто его и не было! В итоге на нас с Пицелисом навалили все грехи комитета. Особо мы не горевали - какая разница? Правда к воркутинским делам нам прибавили и историю с надзирателями в 308-ом лагере, обвинив в избиении офицера Богданова, что было квалифицировано по той же статье 73 УК. Пока шло следствие, в камере, где мы обитали вшестером, возникла довольно забавная ситуация: “украинский националист” Виноградов, оказывается, был осуждён не за националистическую деятельность, а попросту за изнасилование. А уже в лагере за болтовню ему добавили срок по 58 статье и перевели в лагерь для политических, где он стал выдавать себя за националиста. Естественно, мы после этого относились к нему без особого уважения. Он крепко обиделся, особенно на меня, и неожиданно превратился уже в “русского националиста”, требуя, чтобы я “немедленно катил в свою Америку, незачем было приезжать к “нам”, стал угрожать мне. Я пытался как-то отделаться от него, но он не отставал, а затем признался, что избиение Кутилина дело его рук, и он очень жалеет, что не добрался до меня. Я обиделся и дал ему по морде. Возникла потасовка, в которой приняла участие вся камера - на моей стороне Пицелис и Воробьёв, на его - Назаров и Шевченко. Силы были как будто равные, но ревнителю чистоты русской нации досталось на орехи гораздо больше, чем мне.
 
Как я стал украинским националистом
 
Перед судом нас разделили - меня и Пицелиса судили отдельно по статье 73, - “сопротивление власти”, причём свалили всё в одну кучу - и Воркуту, и Анзёбу. Добавили по три года. Так как я уже отсидел восемь лет, то к оставшемуся сроку добавили новый и получилось 19 лет. Надежда на освобождение улетучилась. 226 Судила нас выездная коллегия Иркутского областного суда под председательством Лидии Андреевны Павловой, при участии прокурора “Озёрлага” Дорошка. Он в своей обвинительной речи поливал нас, а меня особенно, такой грязью, так клеветал, что можно было диву даваться. Но больше всего он озадачил меня, когда вдруг заявил, что ко всему “Гершман ещё является и ярым украинским националистом”! Меня как будто кипятком ошпарили, я и вдруг - “украинский националист”!? Я не выдержал и высказал ему всё, что о нём думал, причём далеко не в вежливой форме. Это, конечно, вылезло мне боком: хотя суд не приговорил нас к закрытой тюрьме, он собственной властью, в административном порядке вынес постановление о водворении меня, как “ярого украинского националиста”, на один год в закрытую политтюрьму города Владимира. Более идиотской формулировки для меня придумать было невозможно. И меня повезли за четыре тысячи километров в закрытую тюрьму. Это было уже в июне, дней через двадцать после вынесения приговора.
 
Владимирская тюрьма, 1956-1957 г.г.
 
О Владимирской тюрьме, до того, как оказаться в ней, я слышал многое: и что содержался в ней младший сын Сталина, Василий Сталин, и бывший член Государственной думы Шульгин и многие другие высокопоставленные лица. Бывалые люди рассказывали и об особо строгом режиме, который не каждый мог выдержать, и прочие страсти... Да, действительно, режим оказался строгим, но нисколько, с моего взглядя, не строже, чем в Лубянской или Лефортовской тюрьмах, не говоря уже о Бутырской. Мало того, я столкнулся с таким фактом, что начальство тюрьмы, оказывается, было озабочено тем, чтобы в ней был мир и покой... Так, когда нас привезли, то сразу же спросили: есть ли, по нашим сведениям, кто-либо из знакомых или друзей в этой тюрьме, с кем бы мы желали находиться в одной камере; нет ли среди знакомых врагов... Нам прямо объяснили, что это предусмотрено инструкцией для предотвращения междоусобиц, драк и убийств. Я назвал Закревского, зная, что с Воркуты он был отправлен именно сюда. Меня привели в камеру, где в числе других пяти был и он. Мы обрадовались встрече. Он, ко времени моего приезда, был в страшной депрессии...
 
Комиссия Президиума Верховного Совета - призрак свободы
 
Июль и август пролетели, как мгновение, и вот, в сентябре, пронёсся слух о каких-то комиссиях, разъезжающих по Союзу, обладающих магической властью освобождать и реабилитировать. Они, прямо в местах заключения, молниеносно пересматривают дела по 58-ой статье! Это было настолько необычно, настолько не отвечало прежней политике рассмотрения дел этой категории, что поверить этому на первых порах я был не в силах. Но Закревский, к моему удивлению, сразу же поверил и взбодрился, ожидая скорого обретения свободы. А я же пригорюнился - не верил, что рождённого в Америке, к тому же обвинённого в шпионаже, могут прямо здесь освободить без пересмотра дела в Москве. Вскоре слух подтвердился - комиссия приехала. Но и мои опасения тоже подтвердились. Из камеры Василия вызвали четвёртым. Все вызванные, кроме одного, в камеру не вернулись. Этому одному свободы не дали, а снизили срок с 25-ти до 8-ми лет, так как он имел какое-то отношение к расстрелам при немцах. Закревский тоже не вернулся. Последним вызвали меня. Когда же меня ещё и подстригли “под бокс”, и побрили настоящей бритвой, я сразу же, забыв о прежних своих опасениях, воспрял духом. Но по мере приближения к комнате, где заседала загадочная комиссия, моя восторженность и вера стали таять, - чему я радуюсь? Вероятнее всего стригут и бреют буквально всех - это для глаз комиссии. Ведь вернулся же в камеру не освобождённый, но чисто выбритый и подстриженный бывший пособник немцев? В большой комнате стояло шесть заваленных папками столов, за которыми восседали члены комиссии. Я уже почти успокоился, я не верил в благополучный исход дела, и не ошибся. Мне задали несколько вопросов по поводу совершённого мной преступления, потом помолчали, переглянулись, пошептались и... велели мне выйти на “минутку”. Через несколько минут меня опять пригласили и объявили, что по имеющимся у них документам они не в состоянии рассмотреть моё дело и придётся послать нарочного в Москву. Интуиция меня не подвела, конечно же, это отговорка, вероятно, они решили просто оставить меня в заключении до лучших времён, с горечью подумал я. В расстроенных чувствах я сказал им, что был уверен в “этом” заранее, и зачем было меня обманывать, повернулся и вышел в коридор, где меня ожидал капитан-оперативник, сопровождавший всех вызываемых на комиссию. Уже вдогонку я услышал вопрос одного из членов: “Что вы имеете ввиду, в чём вы были уверены?”, но меня уже вели по коридору. Вскоре я был в своей камере, составив компанию ещё одному неудачнику. Прошло два дня, я смирился с судьбой, решив, что ничего в сущности неожиданного не произошло - ведь я ожидал этого. Но почему 228 просто не отказать, а пользоваться старыми методами обмана? Ведь других же освобождали без затребования дела с Лубянки. Утром третьего дня меня опять вызвали на комиссию. Стали задавать вопросы: какие конкретно сведения передавал американскому посольству; почему обвинили в шпионаже; в чём заключалась антисоветская агитация? В основном эти вопросы следовало бы задать не мне, а следователям МГБ, но мне пришлось отвечать на них. Опять было велено подождать в коридоре. Когда я вернулся, мне сразу же объявили, что я полностью реабилитирован и буду освобождён в течение двух суток, которые необходимы для выполнения формальностей. На миг мне стало дурно, но справившись с собой, я как сквозь сон слушал назидательные наставления одного из членов комиссии, который медленно, занудно говорил, чтобы я в посольство больше не ходил, с Америкой больше не переписывался, - ну её к чёрту! Я робко пояснил ему, что переписывался не с Америкой, а с родной матерью, он не внемлил и как отрезал: “Ну и что, твоя родина здесь, и нечего писать ей, она чужая...” Когда вели обратно, хотелось петь от счастья. Привели меня в другую камеру, где находились уже освобождённые, в том числе и Закревский. Василий страшно волновался - сказали через два дня выпустят, а уже прошло три. Оказывается его не реабилитировали, так как он, кажется, служил в зондеркоманде. Ему снизили срок до уже отсиженных восьми лет. Он стал уговаривать меня не ехать в Москву, а поехать вместе с ним к его матери в Даугавпилс, в Латвию. У неё там дом, места жить хватит, а потом видно будет. Я долго не думал и согласился, Латвия - так Латвия, пусть будет так. На следующий день нам стали готовить документы об освобождении, предупредив, что денежное довольствие выдадут только на три дня. Оформление затянулось до вечера. Последнюю ночь я почти не спал, строил планы будущей жизни. Я отсидел уже восемь с половиной лет, привык к лагерной жизни и не мог представить себя на свободе - не хватало фантазии. Часов в десять утра открылась дверь, мы замерли в ожидании, но вызвали почему-то только меня. Причём без вещей. Привели опять в комнату комиссии. Председатель комиссии, выдержав долгую паузу, стал задавать мне ничего не значащие вопросы о моей жене, специальности... Я интуитивно понял, что меня, вероятно, не отпустят. Председатель перестал говорить, я молчал, все молчали. Создавалось впечатление, что никто не решался первым объявить мне пакостную весть, в корне изменившую мою жизнь на ближайшие три года. Наконец, один из них спросил меня по поводу моей последней судимости - почему я не сообщил комиссии о том, что три месяца назад был осуждён ещё на три года по статье 73? Я ответил, что не посчитал 229 необходимым сделать это, так как новый срок получил во время отбытия 25-ти летнего, по которому я ими же и реабилитирован. Ни за что, выходит, я отсидел восемь с половиной лет, которые и поглотили трёхлетний срок. Тем более, приговор находится, конечно, при деле и комиссия знала о нём. “В том то и дело, что нет, приговор был послан вдогонку вам, да по ошибке не во Владимирскую, а в Усть-Каменогорскую тюрьму, в Казахстан. Вот теперь, с опозданием, здесь его и получили. Но вы напрасно волнуетесь, это даже лучше, так как если бы вас успели освободить, то пришлось бы опять арестовывать - вы же должны отсидеть ещё три года. Знаете по себе, арест не из приятных процедур, а тут вы уже, как говорится, на своём месте”. Как я ни пытался переубедить их - всё было впустую. Они явно сочувствовали мне, но объяснили, что уполномочены пересматривать дела только по статье 58, а 73-я статья относится к преступлениям против управления. Посоветовали обжаловать приговор в надзорном порядке прокурору РСФСР. Успокаивали, - я чуть не плакал, говорили, что новый срок у меня начался ещё 29-го мая, то есть четыре месяца уже прошло. А вы художник, возможно вам, как малосрочнику, дадут теперь здесь работу, будете получать зачёты 3 дня за день и уже через год сможете освободиться прямо отсюда. Трудно описать моё состояние, но, что поделаешь - жизнь продолжалась.
 
Тюремный художник
 
Начальник тюрьмы, по рекомендации председателя комиссии, предложил мне работу художника прямо в тюрьме. Я тотчас согласился, так как постановление прокурора о водворении меня в эту тюрьму на год никем не было отменено, и досиживать 10 месяцев в общей камере с 30- минутной прогулкой раз в сутки меня вовсе не устраивало. Вскоре мне отвели отдельную камеру-студию для работы. Судя по железным койкам, вделанным в бетон, камера предназначалась для 14-ти человек. Видимо, комиссия порядком расчистила тюрьму. Одну койку занял я, остальные пустовали. Мне принесли массу старых подрамников и полосатых матрасовок вместо холста, тюбичные краски, кисти и другие атрибуты, необходимые для нормальной работы. Всем этим руководил начальник КВЧ, худенький майор - старичок, очень предупредительный и спокойный человек. Камера находилась на втором этаже, окна большие, но со стеклами с влитыми в них металлическими сетками, поэтому стоял полумрак. 230 Первое время я работал, не предъявляя никаких претензий - меня устраивало и электроосвещение. Когда же я написал две копии с картин Айвазовского и Перова и они понравились начальству, стал настойчиво просить майора каким-то образом обеспечить мне дневной свет. Он был человеком добрым, во всём соглашался со мной, но ничего сделать не мог, так как оперуполномоченный, капитан, противился этому, ссылаясь на то, что из окна будут видны прогулочные дворики, и я смогу войти в контакт с другими зэками. В конце концов мне уступили и вставили нормальные стёкла, а так как ещё было тепло, разрешили открывать окна. Правда предупредили, чтобы ни в коем случае не вставал на подоконник - боялись, что меня увидят другие заключённые. Тюремный паёк не отличался изобилием - я всё время хотел есть. Во время работы комиссии питание было получше и побольше, но как только она уехала, всё вернулось на круги своя. Однажды у меня появились острые боли в желудке, настолько мучительные, что пришлось вызвать врача. Пришла хирург, миловидная женщина. Она решила направить меня на обследование, подозревая гастрит или язву желудка. Рентген подтвердил её прогноз - у меня обнаружился гастрит. Врач выписал мне диетическое питание: стали давать теперь полпайки чёрного и полпайки белого хлеба - менее сытного, всякие жиденькие кашки... То есть стало настолько голоднее, чем прежде, что я стал катастрофически худеть и слабеть. Несмотря на это, я продолжал упорно трудиться на ниве обогащения тюремного начальства халтурными копиями всевозможнейших картин, от “Утро в сосновом бору” Шишкина - самой любимой картины эмвэдэшников любого ранга, до Герасимовского “Ленин на трибуне”... Я очень боялся опять попасть в общую камеру, так как успел уже прочувствовать вкус, хотя и относительной, но свободы, находясь почти без надзора в огромной камере-мастерской и занимаясь своим привычным делом.
 
Голубь - символ мира?
 
В связи с тем, что мне приходилось иметь дело с приготовлением грунтовок и стиркой матрасовок, надзирателям дали команду пускать меня в туалет без ограничений, а не дважды в день, как остальных. Это стало для меня дополнительной прогулкой. Как при всех тюрьмах, так и при Владимирской, обитало превеликое множество голубей. Они садились рядами на подоконники, громко ворковали, бестолково толкались, оставляя после себя кучи помёта. Обычно, я, получив хлеб, сначала съедал чёрный, а более вкусный - белый, оставлял на вечер и клал его на подоконник. Однажды, вернувшись с прогулки, я увидел: на подоконнике, с внутренней стороны решётки, то есть у меня в камере, несколько голубей с жадностью доклёвывали мой бывший белый хлеб. Выходит, я зря нагуливал аппетит на прогулке и остался по их милости на бобах. В возмущении, размахивая руками и хлопая в ладоши, я побежал к окну. Они успели выскочить через решётку “пешком”, но пара глупых птиц, расправив крылья, пыталась не выйти, как более удачливые, а вылететь. Но, увы, размах крыльев был шире звена решётки... Я успел схватить одного, но не знал, что мне с ним делать. Несмотря на страшную обиду, причинённую мне этими тварями, в конце концов я выпустил его восвояси. Однако не мог понять, за какие- такие заслуги эту прожорливую и глупую птицу нарекли “голубем мира”? Уже гораздо позже меня осенила “гениальная” мысль, ассоциированная на воспоминаниях детства: ведь голубей едят, а я в какой-то мере и специалист по ловле их, - не даром же я, охотясь на них, упал со второго этажа и поломал себе рёбра! Мучительно думал, что мне предпринять - я всё время хотел есть, но не поедать же их сырыми! Наконец, у меня созрел план, который я решил немедленно претворить в жизнь. Не стоило особого труда убедить своего майора, что чем лучше грунт, тем долговечнее будет картина. Но грунт должен быть сварен, именно сварен из смеси клея, растительного масла, мела и репчатого лука. Для этого необходим нагревательный прибор, большая - лучше алюминевая - кастрюля, и лук (растительное масло давали для разведения красок). В результате, через дверь в камеру провели электророзетку, принесли электроплитку и кастрюлю. Для выполнения первой части плана, мне было необходимо приучить надзирателей к запаху варёного лука. Поэтому, на первых порах я действительно добавлял к грунтовке лук - для запаха. Глазок в двери стал мелькать чаще, затем открывалась кормушка и меня спрашивали, почему пахнет луком. Потом стали приходить разводящие и с подозрением заглядывать в кастрюлю. Прошло несколько дней, все три смены привыкли к запаху. Я, скрепя сердце, продолжал подбрасывать голубям свой кровный хлебный паёк, а они до того обнаглели, что при моих хлопках даже и не пытались уже улететь. Для первого голубя у меня заранее кипела вода в кастрюле. Я ошпарил его, снял перья, выпотрошил и все отходы кинул в кастрюлю, а тушку спрятал в холстах. Постучав в дверь, я попросился в туалет за свежей водой. Вывалив всё в унитаз и набрав воды я вернулся в камеру и совершенно беспрепятственно сварил изумительный ароматный бульон из голубя, заправив его луком. Не хватало лишь какой-нибудь крупы и пары картофелин, но это было бы уже слишком. Даже на шарашках я не пробовал более лакомого блюда. 232 И началась для меня совершенно иная жизнь - я перестал голодать! Ежедневно я съедал по крайней мере одного - двух “символов мира”, - не припомню случая, чтобы они хоть раз пренебрегли моим хлебом. Ко мне частенько заходила хирург, оказавшаяся главным врачом тюремной больницы. Просто поговорить о том, о сём, благо я уже не считался “политическим” и скоро должен выйти на свободу. Она приходила не одна - с ней была спутница, подруга - терапевт, худощавая дама лет 35-40. Они садились на мою кровать, мило болтали, смотрели, как я работаю, задавали ничего не значащие вопросы, постепенно приближаясь всё ближе и ближе к основной теме: как я попал из Америки в СССР? Чувствовалось, что их гложет любопытство, и я удовлетворил его, коротко рассказав свою историю. Они сочувствовали мне, ахали и охали. Я, чуть ли не в лицах, рассказывал им о своих злоключениях детства и юности, и иногда, когда у них подрагивали губы - вот-вот зальются слезами, мне становилось жалко самого себя. Я был очень худым, и они выписали мне для ежедневного приёма рыбий жир, который при всём своём желании я пить не смог. Приходилось обманывать их - я попросту выливал его. Раз в месяц я, как и все зэки, обязан был проходить медицинский осмотр. Он был сугубо внешним: взвешивали, измеряли давление и прочее. Проводила его терапевт. Каждый раз она говорила мне, что нельзя быть таким худым, надо как-то прибавить в весе, то есть чисто по-женски жалела меня. Но с третьего осмотра она перестала говорить мне это, молча взвешивала, записывала в карточку данные. На следующий день она почему-то опять вызвала меня и повторила все процедуры осмотра. Присутствовала и хирург. Я не мог понять, что случилось, почему такая честь, почему повторный осмотр? Когда я встал на весы, терапевт игриво стала пощипывать меня, приговаривая: “Ого, мы поправляемся! С чего бы это? Ну, молодец!” Они удивлённо смотрели и щупали меня, не зная в чём дело. Я пояснил им, что ежедневно аккуратно выпиваю по столовой ложке выписанного мне рыбьего жира, - может от этого? Восторгу их не было предела! Они радовались, как дети: “А ещё смеют говорить, что от рыбьего жира нет пользы, - вот же пример налицо!” Я тоже по-своему радовался за них и за себя. Но, несмотря на самые лучшие чувства к ним, я не мог признаться, что виною всему божьи птицы, а не рыбий жир. Этим бы я очень огорчил их. Владимирская тюрьма стала для меня чем-то вроде дома отдыха - мешали лишь решётки да отсутствие сущего пустяка - свободы. Слова, данного мной оперуполномоченному - не залезать на подоконник и не смотреть на прогулочные дворики, я не сдержал. Ну просто не смог сдержать - очень уж хотелось посмотреть на себе 233 подобных: весна на дворе, а по дворикам разгуливали заключённые, причём и женщины. Я обратил внимание на четырёх женщин, которых выводили на прогулку из одной камеры, - две очень пожилые, а две помоложе. Иногда я украдкой махал им рукой, они, как бы не глядя на меня, чтобы не заметил охранник, отвечали тем же. А однажды вечером я услышал тихий стук в стену из соседней камеры. Приложив алюминиевую кружку к стене и припав к ней ухом, я чётко уловил азбуку Морзе, которую мог не знать лишь самый ленивый из зэков. Со мной “говорила” одна из тех четырёх женщин. Из прогулочного дворика они вычислили меня по окну. Оказалось, мы соседи. Она мне сообщила, что в крайнем сливном бачке туалета я найду письмо от них. Мне пришлось забираться под потолок, но прорезиненный мешочек с письмом я всё-таки выловил. Они писали, что все имеют сроки по 25 лет по 58-ой статье; они жительницы Львова, Западной Украины, активные участницы националистического движения; призывали к борьбе против советской власти и отделению Украины от СССР; из 25-ти лет, которые они получили, 10 они должны отбыть по приговору в закрытой тюрьме. Правительственная комиссия предложила им снизить сроки до фактически отсиженного, то есть освободить из под стражи немедленно взамен на их обещание прекратить выступления против советской власти. Но они отказались в то время, как ещё трое, сидевших с ними, согласились и были тут же освобождены. Я написал им о себе. Так у нас завязалась активная переписка. Каждый раз, когда мы шли на прогулку, условным стуком предупреждали друг друга о наличии в бачке письма... Жизнь стала для меня гораздо разнообразнее - у меня появились друзья по неволе. Я иногда задумывался и удивлялся неисповедимости своей судьбы: на 308 штрафном лагере меня хотели убить украинские националисты, хотя ещё ранее, во время этапа на Воркуту, в Вологодской пересылке, мне спас жизнь от посягательств уголовников украинский националист, так называемый “лесной бандит” Юречка. Потом меня отправили сюда в тюрьму, как “ярого украинского националиста”! А здесь я подружился с настоящими украинскими националистками, которые в дальнейшем даже умудрились помогать мне материально! Они частенько, от щедрот своих близких, посылающих им посылки, передавали мне через наш “почтовый ящик” вкусные вещи: домашнюю колбасу, сало, разные сладости... Поедая своих голубей, мне было стыдновато принимать эти подарки, но я видел, что делали они это от всей души. Несмотря на это, я всё-таки своего секрета о голубиной охоте им не открыл - это был мой постоянный источник питания, и я боялся ненароком лишиться его. До сих пор храню специально вышитую для меня этими замечательными женщинами шёлковую книжную закладку с моими инициалами на цветастом украинском орнаменте - очень красивая вещь и прекрасная память о них, - где-то они теперь? 234 С начала работы комиссии, опер-капитан вдруг стал относиться ко мне с непонятной для меня предупредительностью. Когда мне объявили, что, несмотря на мою реабилитацию по двадцатипятилетнему сроку, мне всё же придётся досиживать три года по новому приговору, он даже обнял меня, успокаивая. До сих пор не могу уразуметь, что тогда двигало этим оперативником, впоследствии оказавшимся человеком отнюдь не добрым. Спустя некоторое время он стал придираться ко мне по всяким мелочам. “Мой” майор однажды привёл нескольких офицеров и штатских из областного управления внутренних дел, чтобы продемонстрировать мои работы - доказательство того, что меня не даром держат и снабжают материалами. Я тогда работал над большой копией картины А.Герасимова - одного из патриархов социалистического реализма, - “В.И. Ленин на трибуне”. Один из пришедших, сняв с плеча фотокамеру, решил меня сфотографировать на фоне незавершённой картины. Но, совершенно неожиданно, опер стал его отговаривать, что-то настойчиво шепча на ухо. Тот досадливо отмахнулся от него: “Право же, капитан, перестаньте, ведь время сейчас другое”. Могу себе представить, что он там плёл! Штатский,вероятно, был и чином и должностью повыше, поэтому спокойно сфотографировал меня и пообещал через майора передать мне фотографию. Но, как только я получил её, буквально через несколько минут опер привёл двух надзирателей, сделали шмон и фото отобрали. Спасибо майору. Когда я сказал ему об этом, он потихоньку передал мне вновь фотографию, которую я сохранил до сего времени, предусмотрительно зашив в подкладку бушлата. Мой годичный срок подходил к концу - приближался июнь 1957 года, но до конца трёхгодичного, общего срока, оставалось ещё около года. По договорённости с председателем комиссии, меня должны были, с моего согласия, оставить в тюрьме до окончания срока. Как им, так и мне было удобно, чтобы я освободился из Владимирской тюрьмы, - они больше картин получат, а мне не нужно будет томиться в до отказа забитом зэками вагоне, возвращаясь в лагеря. Я должен был освободиться где-то в марте - апреле 1958-го. Но опер буквально осатанел и устроил настоящую слежку за мной. Однажды, как мне рассказал один из надзирателей, он дежурил у глазка двери моей камеры два-три часа, пока не застукал меня на подоконнике в то время, когда во дворе гуляли мои соседки по камере. Скандал он устроил грандиозный, в результате - меня заставили писать объяснительную записку. Мой майор сообщил мне, что опер уговаривал начальника тюрьмы отправить меня ближайшим этапом в Сибирь, но тот пока согласия не дал - а работать-то я продолжал, почти каждые десять дней они получали от меня по картине. Наконец, в начале июля, оперу, после продолжительных бдений у двери моей камеры, удалось поймать меня с поличным в самый ответственный момент - когда я с аппетитом доедал очередного голубя. 235 Вся моя с трудом отработанная технология - от отлова птиц до приготовления лакомого блюда, из тайны вмиг превратилась в явь, причём опер, демонстрируя её пришедшему по такому случаю в камеру начальнику тюрьмы, говорил, что: кроме грубейшего нарушения тюремного режима, речь идёт не просто о птице, а о “голубе мира”! Вероятно, для начальника, этот аргумент явился решающим при определении моей судьбы, хотя он и реагировал неоднозначно: “Да-а, голь на выдумки хитра!” И без всякого перехода: “Отправить сукиного сына к ё... матери!” И меня, конечно, отправили... но больше всего меня расстроила не сама отправка, а лицезрение мило улыбавшегося опера, который как бы с сочувствием отнёсся к моей беде - будто и не он всё это устроил. Довольно быстро я смирился с мыслью, что ехать так или иначе мне придётся. Но вот задача, каким “классом”? Согласно реабилитации и новому приговору, я уже никак не “фашист”, то есть не политический зэк, а простой уголовничек, хотя и “сопротивлялся советской власти”, согласно приговору суда. Из этого следовало, что мне и придётся ехать в купе с уголовниками, с урками. Это меня ничуть не прельщало. Я категорически возражал, зная по опыту, что это такое. Я искал выхода из создавшегося положения. Когда меня высадили из воронка у вагона “зэк” и стали спрашивать по формуляру, то я отвечал, что осуждён на 25 лет по статье 58, и на 3 года по статье 73 Уголовного кодекса, что ничуть не противоречило истине. Начальник конвоя стал убеждать меня, что 58-ю статью сняли. Осталась лишь 73-я. Но я невинно спросил: “Почему же мне об этом официально не сообщили?” Тогда он стал орать на меня. Но я был упрям как пень в своём стремлении не ехать с урками. Заморочив ему голову, я достиг своей цели, - меня посадили в клетку-купе даже не с политическими - их оставалось в тюрьме раз-два и обчёлся, а совершенно отдельно, вероятно, на всякий случай, тем паче, что запись в формуляре: “место рождения, США” - всегда заинтриговывала конвоиров. Все пять суток пути ковоиры по очереди расспрашивали меня о жизни в США, как будто я только что прибыл оттуда. Свой имидж, созданный ими же, я сохранил, рассказывая любопытствующим всякие небылицы о своей родине, благо они доверчиво слушали меня. Так, со всеми удобствами - конвоиры даже подкармливали меня сверх нормы, на шестые сутки я прибыл в Восточно-Сибирский город Тайшет, где было мне суждено прожить после освобождения ещё долгих пятнадцать лет.
 
Опять Восточная Сибирь, Тайшет. 1957-1972 г.г.  
 
101-й лагпункт в Тайшете, в который меня привезли, был чем-то средним между обычным лагерем и пересылкой. Приходили и уходили этапы, но был и постоянный контингент заключённых, который работал на самых разнообразных работах, начиная с мебельной фабрики, - просто небольшой цех, где изготавливались письменные столы для лагерного начальства, - до ремонтных работ по заказам местного горисполкома. Обстановка в лагере была спокойной, уголовники в основном не были из числа “воров в законе” или буйствующих “сук”, хотя изредка встречались и такие. Через несколько дней меня неожиданно вызвали на местный этап в пределах Тайшетского района. Машин не подали, так как до лагеря, куда нас отправляли, было близко, километра два-три. Собрали человек 20 и вывели под конвоем за зону для приёма по формулярам. В другой лагерь переходить мне уже не хотелось, за несколько дней я успел привыкнуть к этому, а сидеть оставалось совсем немного. Что будет на новом месте, где основная масса зэков состояла из отпетых уркаганов, а работу на шпалозаводе предстояло выполнять явно не лёгкую и связанную с креозотом, я не знал. Кроме этого, здесь я встретил тоже отсидевшего как и я годичный срок во Владимирской тюрьме, и вместе со мной осуждённого ещё на три года за участие в “комитете действия” во время Воркутинской заварухи, Сашу Пицелиса. Он тоже был реабилитирован по 25-летнему сроку по 58-й ст., но досиживал свою 3-летнюю прибавку, а сейчас попал вместе со мной на этап. Мы применили старый метод, отказались признать отсутствие 58-й статьи. Начальник покрыл нас матом, даже спорить не стал, а просто завернул обратно в лагерь - разбирайтесь сами со своим начальством. Через два месяца Саша освободился и уехал в Латвию - он больше меня успел поработать по зачётам. А мне оставалось сидеть с гулькин нос. Как малосрочника меня в конце июля расконвоировали и включили в бригаду маляров-ремонтников: работал художником, говоришь, - значит сможешь и маляром, резонно рассудило начальство. Наша бригада работала на ремонте начальной школы неподалёку от управления “Озёрлага”. Погода стояла отличная. Необычно ярко для Сибири сияло солнце, и мы пользовались каждым удобным случаем, чтобы позагорать - целыми днями ходили обнажёнными по пояс. Однажды ко мне подошёл завхоз школы и стал расспрашивать об оставшемся сроке, что собираюсь делать после освобождения... Чувствовалось, что сведения эти интересуют не его, а кого-то другого. Я угадал - через несколько дней он опять появился и сказал, что со мной хотела бы познакомиться учительница этой школы. В тот же вечер знакомство состоялось, мы стали встречаться, иногда я провожал её домой. Она мне нравилась - я ей, вероятно, тоже. Несмотря на это, встречи и вообще взаимоотношения были довольно странными. Она держала меня 237 на расстоянии и не позволяла не то, чтобы поцеловать, но вообще дотрагиваться до неё. Вскоре её загадочное поведение стало мне понятным. Как-то я всё же попытался поцеловать её, и тут же получил отпор: “Когда освободишься и мы распишемся в ЗАГСе, вот тогда и целовать будешь...” Я тут же прекратил с ней всякие встречи. Когда завершился ремонт школы, нашу бригаду разогнали, а меня послали в парткабинет управления “Озёрного лагеря” в качестве художника. Это было во второй половине августа 1957 года. Рядом с управлением находился клуб МВД им. Дзержинского, где я познакомился с прекрасным художником, но в то же время отчаянным забулдыгой, Владимиром Ильичом Зайцевым. Во хмелю он говорил: “Хоть я и Владимир Ильич, но на Ленина похож лишь головой, - моя голова что- то вроде его башмака...”, и дико при этом хохотал. В связи с тем, что моё имя “Морис” было для него неудобоваримым, он попросту называл меня “Борькой”, а я его соответственно Вовкой. /...Впоследствии, после моего освобождения, мы с ним очень много поработали, выполняли многочисленные заказы леспромхозов на портреты Ленина и целую серию картин о Ленине: “Ленин и Крупская”, “Ленин с детьми”, “Ленин в Горках”, Ленин, Ленин, Ленин.., как ранее было со Сталиным. Причём зарабатывали довольно приличные суммы, пока Зайцев не спился намертво и не уехал куда-то на Крайний Север.../
 
Зоя Архипова
 
Именно он и познакомил меня с бухгалтером профсоюзного комитета “Озёрлага”, моей будущей женой, Зоей Павловной Архиповой. Всегда спокойная, небольшого, пожалуй, даже маленького роста женщина, сразу же обратила на себя моё внимание своим милым лицом с азиатским разрезом глаз. Когда она смеялась, глаза её становились совсем узкими, но такой она мне нравилась ещё больше. Характер у неё был ровный, она была отзывчива и добра, голос - тихий, ей было 34, а мне - 31 год. Пользуясь тем, что я был расконвоирован, мы встречались с ней то в квартире Володи Зайцева, то у её подруги. Потом я стал навещать её дома, у матери, с которой она жила. Жениться я не думал, так как собирался сразу же после освобождения вернуться в Москву - чего не бывает, Сталин умер, и, возможно, удастся уехать на родину, в США. В то же время я страшно устал от непрерывных десятилетних мотаний по лагерям и тюрьмам ГУЛАГа, хотелось хоть немного отдохнуть, успокоиться, оглядеться. Вышло же всё по-иному. Неожиданно, в ноябре 57-го, была объявлена амнистия в честь 40-летия Октябрьской революции. Освобождению подлежали осуждённые на срок до 3-х лет лишения 238 свободы. Но не все, а “твёрдо вставшие на путь исправления”. Меня это озадачило: с одной стороны меня могли посчитать вставшим на этот “путь”, но с другой, - а как быть с многочисленными карцерами в течение всего срока, участием в забастовочном комитете на Воркуте, дополнительным 3-летним сроком, Владимирской тюрьмой и т.д. и т.п.? Что перевесит? В то же время, я работаю в парткабинете “Озёрлага” - по крайней мере, визуально, для начальства должно быть ясно: я встал на этот самый “путь”... И опять же, как и во Владимирской тюрьме, сомнения по поводу моего рождения в США. А в этой комиссии будут сидеть не москвичи из прокуратуры Союза, а матёрые эмвэдисты, которые горазды больше на посадки, чем на освобождения. На лагерную судимость они всегда смотрели косо: судили в лагере? следовательно, неисправим, что-то вроде рецидивиста... Так, в этих сомнениях прошло около 20-ти дней. И вот,18-го ноября 1957 года, меня вызвали на комиссию, состоящую из управленческих офицеров “Озёрлага”. Сидя в приёмной Управления, я увидел входящего с улицы начальника “Озёрлага” полковника Евстигнеева, моего старого знакомого, беседовавшего со мной в 1955 году на тему “о пользе Особого совещания”, во время водворения этапа с Воркуты в штрафной лагпункт в Анзёбе. Ну, думаю, мне не освободиться досрочно. Этот страстный поклонник Особого совещания не даст мне по добру уйти из лагеря! Но он не пошёл в кабинет, где заседала комиссия, а сел за стол напротив меня. Я моментально отвернулся, сделав вид, что не узнал его, хотя и был обязан, как заключённый, встать и поприветствовать, так как он был в форме. Конечно же, он сразу узнал меня, сидел, смотрел на меня в упор не то прищурясь, не то с какой-то ухмылкой. Неожиданно он спросил: “Ну, что, Америка, зайти мне в свой кабинет (имея ввиду комиссию) или посидеть с вами?” - “Да лучше посидели бы со мной, гражданин начальник”, - ответил я, ввернув при этом, что 25-летний срок по ОСО с меня сняли, как незаконный. Сказал и испугался - зачем гусей дразнить? Но он улыбнулся: “Ну, удачи вам”, и поспешно вышел. Я вздохнул с облегчением. Большинство членов комиссии знали меня. Знали, что я работаю художником здесь же в парткабинете, и отнеслись ко мне довольно хорошо. Когда они стали голосовать, то вдруг резко поднялся начальник оперативного отдела подполковник Катаев и сказал, что по его мнению товарищам следовало бы воздержаться от голосования, так как у него имеются кое-какие оперативные данные. Затем с расстановкой зачитал постановление прокурора “Озёрлага” Дорошка о водворении меня на год во Владимирскую закрытую тюрьму. В постановлении говорилось, что я - “ярый украинский националист”. Вот ведь как прочно, с лёгкой руки тупоголового прокурора, этот ярлык прилип ко мне! Члены комиссии стали перешёптываться, с недоверием поглядывая на меня. Терять мне по существу было уже нечего, так или иначе срок мой заканчивался через 239 два-три месяца. И я ринулся в бой, пытаясь как-то парировать эту ахинею. Но Катаев настаивал на своём, показывая всем моё дело. Но, слава Богу, совершенно неожиданно, меня стали защищать начальник озёрной больницы Клавдия Ивановна Морозова, пользовавшаяся огромным авторитетом как у зэков, так и у лагерного начальства, и начальник политотдела Курилин, которому я непосредственно подчинялся. Опять мне крупно повезло, - дело было решено в мою пользу! В лагерь я летел как на крыльях. Прибежав в барак, я стал собирать свой скудный скарб, но потом опомнился - ранее, чем через два- три дня меня не выпустят, и бросил это пустое занятие. Соседи по бараку, не зная, что я был на комиссии, стали расспрашивать: куда это я так спешно собрался. Во время разговора, когда я рассказал, что меня освободили, на весь барак прозвенел голос урки по прозвищу “Гвоздь”, который ехидно, сопровождая каждое слово матом, кричал, что, мол, знаем, на какую комиссию тебя вызывали... Он явно намекал, что я ходил стучать оперу, хотя повода у него для такого обвинения не было. Его все сторонились и заметно побаивались за нахрапистый характер и нож, которым он кстати и некстати всем угрожал. Я тоже побаивался и избегал его, но что-то со мной на этот раз случилось, хотя и раньше я выдержкой не блистал, - я влепил ему пару крепких оплеух. Он стоял с побелевшим лицом, нервно подергивая губами. Нас сразу же окружили плотным кольцом - интересно ведь посмотреть, как будут резать вконец обнаглевшего “американца”! Я уже жалел о своей опрометчивости, ожидая, как бывает с блатными, - истерики и удара ножом, хотя марки не терял, и не отодвинулся от него ни на полшага. Но, странно, всё обернулось по другому. Вероятнее всего, он попросту струсил, опасаясь, что зэки выступят на моей стороне. - “Ну, сука, ты теперь у меня освободишься”, - изрёк он, и медленно вышел из барака. Все три дня, а вернее - ночи, я почти не спал, зная вероломность урок, особенно так называемых сук, к категории которых и относился “Гвоздь”. Я опасался не только его ножа, но и его языка, - он запросто мог пойти и заявить тому же оперуполномоченному, что я его избил. Тогда действительно - прощай, свобода! Но ничего не случилось. Мало того, “Гвоздь” при встрече даже поздоровался со мной. И я почувствовал себя сильным и здоровым, везучим и счастливым. Надо сказать, что это в какой-то мере соответствовало истине, так как всю предыдущую зиму в тюрьме и лето в лагере до самого освобождения, я усиленно занимался физическими упражнениями почти до изнеможения. Зимой я по пояс обтирался снегом в любую погоду, летом обливался ледяной водой из колодца. Можно считать, что весь осевший во мне голубиный жирок я успешно перегнал в мышцы. Подтолкнула меня к этому моя реабилитация во Владимирской тюрьме - я почувствовал, несмотря на оставшийся 3-летний срок, интерес 240 к жизни и стал усердно готовиться к ней, веря, что ещё не всё в этой жизни утрачено.
 
Свобода, ноябрь 1957 года, г.Тайшет
 
Удивительное совпадение: 18 ноября был не только днём моего освобождения, но и днём рождения Зои Архиповой. Этот день стал и датой нашего брака, и днём рождения нашего сына Володи. Жилья мы не имели, поэтому несколько дней кочевали по квартирам знакомых, а потом Зое выделили “квартиру”, которую с большой натяжкой можно было назвать жильём. Она находилась в закрытой зоне воинской части МВД. Древняя- древняя избушка, построенная прямо на земле без фундамента, осыпающаяся со всех сторон, состоящая из двух комнатушек. В одной уже проживал какой-то музыкант, а вторую получили мы. Холод в избе стоял страшный - морозы доходили до 40-50 градусов Цельсия. Сосед частенько был на приличном взводе и ему, вероятно, мороз был не страшен. А мы страдали. Отопление было дровяное и приходилось постоянно добывать дрова, пилить, колоть и всё время топить печь. Мы были вынуждены надевать валенки - на полу вода замерзала. Но зато выше пояса была жара, сравнимая лишь с парилкой в бане. Кстати, наш сын, родившийся 18 ноября 1958-го, рос в этой обстановке почти полтора года. Когда был получен ордер на эту хижину, мы решили сыграть свадьбу. У тёщи собралось несколько Зоиных братьев и сестёр с супругами, поднимали тосты за счастливое будущее, танцевали. Вечером к крыльцу подали розвальни, погрузили нехитрое приданое: шкаф, кровать, стулья и стол. Новобрачных посадили на табуретки, впереди уселись старший брат Зои, Кирилл, и муж её сестры Ваня Луньков. Ваня дёрнул за поводья, и понурая лошадёнка медленно потащила сани к нашей новой обители. Прожили мы в ней два с лишним года. Мы привыкли к этой комнатёнке, как собака привыкает к своей будке. Мы умудрялись даже принимать у себя гостей. Вскоре после женитьбы Зоя была уволена с работы, фактически из-за меня - не захотели держать в штате управленческого аппарата работника, которая “вступила в связь” с бывшим политзаключённым. Летом 1958 года, на Зоины накопления, мы приобрели путёвки в пансионат Цихис-Дзири неподалёку от грузинского города Батуми. Нас поселили в одной маленькой комнатке вместе с двумя супружескими парами - совсем как в караван-сарае. Пробыв там дней пять, мы самолётом вылетели в Ригу, где к тому времени обосновался мой лагерный приятель Вася Закревский, женившись на внучке известного осетинского поэта Косты Хетагурова. Жили они в большой квартире её матери, дочери поэта. Василий обрадовался нам и сразу предложил мне поехать с ним в город и поискать “травку”. Оказывается, он до сих пор не бросил курить анашу. Пришлось и мне после долгого перерыва попробовать этого зелья. Но, вероятно, я уже твёрдо отвык от него, хотя и получил какое-то удовольствие. Но Василий не остановился на достигнутом и вслед за “травкой” принялся опрокидывать в себя многочисленные рюмахи водки, быстро одурел и стал орать на жену, что уедет со мной обратно на Воркуту, где “было так хорошо, не надо ни о чём думать, он будет играть в оркестре, а Морис рисовать...” Потом стал уговаривать и меня: давай бросим жён и уедем на Север... Кое-как мы выдержали несколько дней, в основном из-за того, что случайно встретили на улице Сашу Пицелиса, моего коллегу по Воркутинским лагерям и по дополнительному 3-годичному сроку в Сибири. Он шёл с девушкой и вдруг закричал, показывая на меня: “Американа, американа!”, наверное так звучало это слово по-латышски. Он представил мне её, назвав племянницей. Мы провели вечер у Закревского - вспоминали былые времена, воркутинские, сибирские лагеря, Владимирскую тюрьму, - получилось что-то вроде слёта ветеранов- каторжан. Закревский работал в Рижском оперном театре - пел в хоре. Но, когда в 1960 году, будучи проездом в Москве, я заехал к нему, то оказалось, что он был безработным уже около года. Его жена Света пробивалась заработками от заказов женского журнала на стихи-рекламы, но нерегулярно. По секрету она сказала мне, что причиной увольнения из театра послужило слишком чрезмерное Васино увлечение рюмахами. А жаль - талантливый парень: певец, музыкант, артист, не смог перебороть в себе пагубную страсть. Сашу Пицелиса мне увидеть не пришлось, Закревские сообщили мне печальную весть: он совершенно нелепо погиб, его сбил троллейбус. После этой встречи Васю я больше не видел. А вскоре и переписка наша прервалась по моей вине, - моя дурацкая привычка всегда хвастать своим “прекрасным” материальным положением, даже при почти нищенском существовании, какое мы с женой и двумя детьми тогда влачили, вероятно, натолкнуло Васю на мысль попросить у меня денежную помощь. Сделать этого я в то время не смог, просил подождать, но он не внял... /...Перед моим отъездом в США в 1989-90 годах мой многолетний друг, как по лагерям, так и по свободе, Феликс Тышлер, у которого я почти всё время останавливался, когда приезжал в Москву, сообщил мне, что несколько раз ему звонил Закревский, он разыскивал меня и просил 242 дать мой адрес. Но Феликс не решился дать его без моего согласия. Как оказалось, он вместе с женой работал в церкви “Всех святых” рядом со станцией метро “Сокол” в Москве. Выбрав время, вместе со своим тридцатилетним сыном Володей, мы пришли в эту церковь. Там отпевали покойника и сын захотел остаться на улице. На втором этаже я попал к казначею церкви, пожилой женщине. На мои вопросы она, вероятно, принимая меня за работника милиции, рассказала, что до недавнего времени Вася был регентом церковного хора, а жена его нигде не работала. Она стала расхваливать Васю на все лады: и голос прекрасный, и абсолютный слух, и организатор великолепный. Но вот если бы не пил, то не было бы ему цены... “Но мы просим, - сказала она в заключение, - не садите его в тюрьму, ведь он, наверное, что-то натворил? Он обязательно исправится...” Она не смогла ответить на вопрос, где он сейчас обитает, но предположительно, по слухам, знает, что в одной из церквей Орловской области - поёт в хоре.../ Из Риги мы приехали в Москву, где я попытался пробиться на приём к тогдашнему председателю союзного КГБ Семичастному - мне нужна была справка о реабилитации, ранее мне выдали документ об освобождении по амнистии. Иметь справку о реабилитации мне было необходимо, без неё я не мог вернуться в Москву и получить жилплощадь. После долгих, утомительных хождений по инстанциям внутри того же КГБ, меня, наконец, принял явно не председатель, - полковник. Внимательно выслушав, он вежливо предложил встать на очередь, т.е. зарегистрироваться в райисполкоме по последнему месту жительства перед арестом в 1948 году. Причём он предупредил, что в этом случае необходимо предварительно прописаться в Москве. Когда я возразил ему, что без требуемой справки никто меня в Москве не пропишет, он настойчиво стал рекомендовать мне, чуть ли не в приказной форме, вообще не приезжать в Москву. Зачем мол она вам, в стране есть много прекрасных городов не хуже. Ничего толком не добившись, мы вернулись в Тайшет. Опьянённый воздухом свободы, я тогда не придавал значения этому и не придерживался установленных законом сроков за обращением по поводу возврата жилья реабилитированным осуждённым по политическим мотивам.
 
Не могу без КГБ
 
Через несколько дней после возвращения в Тайшет, я был вызван к районному уполномоченному КГБ подполковнику Клещевникову. Несмотря на зловещую фамилию, он оказался человеком либерального настроя и чуть ли не “рубахой-парнем”. Он жал мне руку, просил 243 разрешения называть меня просто по имени, извинялся за “сволочные” дела при Сталине и тому подобное. В общем, лучший друг ссыльных американцев... Он с увлечением просвещал меня, что сейчас основная задача КГБ состоит в том, чтобы расчистить “авгиевы конюшни” прежних лет, помочь реабилитированным встать на ноги, и далее в том же духе. Затем, как бы между прочим, стал отговаривать меня ехать в Москву, мол, и здесь дел невпроворот. Я тут же понял, что из Москвы поступил сигнал, но не подал вида, и настойчиво просил у него справку о реабилитации. Наконец, он, видимо, разозлился и отправил меня в канцелярию при архиве “Озёрлага”, предварительно позвонив туда. Справку мне выдали, но написали в ней, что я “был необоснованно осуждён”. Слово “реабилитация” они отказались написать, обосновав это тем, что я не реабилитирован, так как в решении комиссии Верховного Совета написано: “необоснованно осуждён”! /...Интересно, что в дальнейшем, в течение последующих десяти лет, я постоянно сталкивался с тем, что по этой справке, должностные лица весьма высокого ранга, отказывались считать меня реабилитированным, тем самым лишая меня возможности прописаться в Москве или ином крупном городе так же, как и получать те мизерные льготы, которые полагались в связи с реабилитацией. Это было настолько дремучим, что в 1969 году я решился написать в КГБ Союза возмущённое письмо. Удивительно, но я получил ответ настолько быстро, что даже зауважал этот орган за оперативность не только при арестах... Мало того, в ответе они извинялись “за допущенные ошибки” в отношении меня. Правда я не совсем понял, что они имели ввиду, - то ли мой арест, то ли невыдачу справки о реабилитации. К письму была приложена справка о реабилитации. Забавно, что ещё через несколько лет, тогдашний руководитель отдела КГБ Тайшета полковник Дмитриев в разговоре со мной заявил, что справка эта недействительна, так как реабилитировать ранее осуждённого может только суд. Когда же я ему возразил, что суд меня не судил, а постановление Особого совещания - это не судебный приговор, следовательно, комиссия Президиума Верховного Совета вправе была отменить решение ОСО, - он молча пожал плечами и нетерпеливо стал поглядывать на часы и дверь, давая мне понять, что разговор с упрямым невеждой окончен.../ Я не оставил мысли вернуться в Москву и получить там полагающееся мне жильё. Но не оставляла меня и мысль вернуться в США. Я не мог разобраться в себе: что предпринять в первую очередь, и как это сделать? После стольких лет заключения я чувствовал себя придавленным и, чего скрывать, робким. Я опасался нового ареста, хотя и знал, что оснований для этого нет. Но ведь и раньше не было... А все эти политические перемены были мне до лампочки, если не считать освобождения политзаключённых. Мне казалось, что пройдёт год-другой и 244 опять начнутся аресты. Поэтому в Москве, например, на подходе к посольству США, я с замиранием сердца думал: вот возьму и зайду, обращусь к консулу за помощью. Но как только поравняюсь с милиционерами и явными гебистами в штатском у входа, желание улетучивалось, уступая место страху. И я малодушно откладывал всё “на потом”, тем более, что оставаться в Москве более десяти- двенадцати дней мне не позволяли финансовые возможности. Первоочередной задачей было восстановить прерванную моим арестом переписку с матерью. Все мои документы, фото, письма были у меня изъяты во время ареста в 48-м, при обыске. И я решился, как это не было мне неприятно, снова обратиться в КГБ - я реабилитирован, следовательно, будьте добры вернуть мне все изъятые документы, фото и письма. Но идти мне не пришлось - помог случай. Как-то на улице я обратил внимание на модно одетого молодого человека моего возраста, за которым бежало несколько мальчишек, крича ему вслед: “Стиляга, стиляга!”, на что он не обращал никакого внимания. Он был в узких брюках, какие не было принято носить в Тайшете. В Москве уже отгремела кампания борьбы со “стилягами”, а здесь только началась: перенимался опыт московских дружинников, которые, не без одобрения властей, прямо на улице, разрезали “слишком узкие” брюки с низа до самых колен. Приехавший из Москвы финансовый ревизор был в таких узких брюках, что начальство “Озёрлага” вежливо предложило ему надеть валенки, благо и на морозе теплее, и местное население смущать не будет. И он надел. А тут свой, доморощенный “стиляга”! Им оказался Иннокентий, попросту - Кеша Бастраков. И шёл он, оказывается, ко мне домой, чтобы заказать копию с картины Айвазовского “Девятый вал”. Заказ был принят. Показался мне Кеша довольно симпатичным и порядочным человеком. Выйдя из дому, мы разговорились. Говорил он настолько смело и о КГБ, и о советской системе, что мне стало как-то неловко, не провоцирует ли он меня? Мало того, оказалось, что он знает обо мне досконально всё. Он даже поинтересовался, не переписываюсь ли я с матерью. Решив уклониться от дальнейшего разговора, я двинулся прочь, от греха подальше. Но он не дал мне уйти. - Забыл представиться, капитан КГБ Иннокентий Бастраков - можете называть меня Кешей. Не расстраивайтесь по поводу матери, я постараюсь помочь вам заполучить хотя бы её старый адрес, по которому вы переписывались с ней раньше. На следующий день он позвонил мне и пригласил в свою контору. Я не поверил ему - что может сделать рядовой капитан “невидимого фронта”, да притом в Тайшете? Но буквально через две недели он вручил мне кипу старых писем матери, фотографии, содранные с протоколов допроса так, что на обратной стороне остались отпечатки типографских 245 слов и линий. Я был просто потрясён быстротой реакции. Раньше я пытался через “Красный крест” узнать адрес матери, но получил ответ: “Для розыска вашей матери, вышлите её старый адрес”!! Не медля ни минуты, я написал письмо и, хотя она переехала на другую квартиру, письмо было получено! От неё пришла телеграмма с новым адресом, затем письмо, ещё письмо... В итоге, я получил совершенно реальное, ощутимое добро, и это - от капитана КГБ! Я был благодарен ему, доброму человеку. Мы стали видеться, он познакомил меня со своей очаровательной женой Юлией. Было отрадно видеть эту пару, как будто специально созданную друг для друга - оба молодые, стройные, красивые, со вкусом одетые. Как я уже писал, в конце 1948-го, когда следствие по моему делу подошло к концу, я попал на допрос к начальнику управления МГБ Москвы и Московской области генерал-лейтенанту Горгонову. За что мне была оказана такая честь - не знаю, вернее тогда не знал. Кроме него и моего следователя в кабинете генерала присутствовал ещё один человек - крепкий, полноватый коротышка с тщательно выбритой головой и с “металлом” в голосе. По его манере разговаривать, мотаться из угла в угол кабинета, ничуть не смущаясь присутствием чиновника, намного выше его рангом, я сделал заключение, что этот человек отнюдь не ординарная личность в системе госбезопасности. Они интересовались советником американского посла в СССР, Джорджем Фростом Кеннаном... Вспомнил я об этом “крепыше” не случайно. Спустя десять лет, то есть летом 1958 года, когда я был уже на свободе, он неожиданно появился у нас дома. Как он разыскал меня, приходится только догадываться. Когда я услышал своё имя в его устах, и увидел его, такого же крепкого, с выбритой до блеска головой, правда, чуть-чуть постаревшего, у меня мурашки по коже побежали! Он, конечно, был уже не тот бравый полковник из кабинета Горгонова, одежда - не первого срока телогрейка, драные брюки, отнюдь не красили его. Но тот же голос с металлом, та же уверенность в движениях и, я бы сказал, почти та же напористость, как и во время моего допроса на Лубянке. Видя, что я его сразу же узнал, но стою в нерешительности: приглашать или не приглашать его в дом, он улыбнулся и... смело вошёл в моё жилище, внимательно осмотрелся и спокойно уселся у стола. Бывший полковник МГБ Иван Чернов расположился в моей комнате! Какая-то фантастика! Мне просто стало везти на “дружбу” с кагебистами! (Кавычки, конечно, не касаются Кеши Бастракова). Чернов рассказал мне, что после расстрела Берии, советником которого он числился (вот откуда неимоверная самоуверенность!), его привлекли к уголовной ответственности, с его слов, “за чужие грехи”, и Верховный суд осудил его на 15 лет лишения свободы. “И то, слава Богу, - сказал он, - Горгонова и вовсе расстреляли, а какой хороший человек был.” 246 Содержался Чернов в том же лагере, откуда освободился и я. Нигде не работал, но совершенно свободно гулял по Тайшету без конвоя, и вот уже несколько дней ищет себе какой-нибудь “уголок” для жилья, так как высшее начальство не рекомендовало ему оставаться на ночь в лагере. Дело в том, объяснил он, что один из зэков, бывший его подследственный, некий Криштал, - “негодяй и мерзавец”, узнал его и пообещал при случае пристукнуть. “Пришлось заявить. Вот такие-то дела, Морис”, - печально заключил он. Сочувствия он не вызывал, хотя, возможно, и не сделал прямого вреда мне во время следствия. Но такая одиозная личность, естественно, и не могла вызвать никаких иных чувств, кроме неприязни. Несмотря на это - чего не бывает, мы разговорились, как будто два давно не видевшихся знакомых! Заодно я поинтересовался, зачем им, то есть МГБ, был тогда нужен Дж.Фрост Кеннан? Чернов, нисколько не смутившись, ответил, что Кеннан только числился советником посла, а в действительности был резидентом американской разведки в Москве и осуществлял “вражескую деятельность” против СССР. Доказательств этого было предостаточно - “чистосердечные признания” нескольких высокопоставленных работников “БЮРОБИНа”, служивших ранее в американском посольстве и знавших лично Кеннана. “Но зачем тогда мои показания?” - спросил я. “А так, для количества. Если бы “признался”, то было бы на одно больше, - ответил он! Но ты, Морис, проявил тогда неразумное упрямство и не помог обезвредить врага”. На миг мне даже показалось, что он просто паясничает. Но, по-видимому, он говорил совершенно серьёзно, не сообразуясь ни со временем, ни с изменившейся обстановкой в стране! Надо сказать, что ко времени его прихода, я был ещё не экипирован: раньше носил перелицованную из старого пальто зимнюю куртку, но освободившийся из лагеря мой приятель, артист Харьковской эстрады Юра Мухин выпросил её у меня: “Домой доехать, сразу же пришлю обратно”, и не прислал. Лето было на исходе, вечера холодные, пришлось купить пока спортивную куртку - на большее не хватило денег. Так вот, полковничек сразу положил на неё глаз. Он попросил её для примерки, но потом всё же выпросил её у меня. Правда и он проявил добрую волю - подарил мне никому не нужный в той обстановке галстук, убеждая меня, что он американский, как будто от этого мне будет легче. После этой встречи я больше его не видел... Со временем я стал привыкать к жизни в Тайшете, перезнакомился со всеми братьями и сёстрами жены. А было их: девять. Их отец, Павел Архипов, с 1938 по 1948 год отсидел 10 лет по 58-й ст. Все они были одной, дружной семьёй Архиповых, готовых по любому поводу, в любую минуту прийти на помощь. Навсегда у меня осталась добрая память о них. 247 Жизнь стала понемногу налаживаться, я стал неплохо зарабатывать, появились друзья и добрые знакомые. Но, несмотря на это, каиновая печать “не нашего” преследовала меня. Мне всегда старались напомнить об этом: то отказом в приёме на самую простую работу, то отказом поставить на очередь на получение жилплощади - в нашей хибаре жить было уже невозможно, всё разваливалось, осыпалось... И я вернулся к мысли покинуть эту страну. Во время своей очередной поездки в Москву за красками и багетом, я обратился в ОВИР, будучи уверен, что действительно “механически”, как они заявили, стал советским гражданином, после получения моим отцом в тридцатых годах советского паспорта. И я решил выйти из этого гражданства, при этом помня, как с 1943 года по 1948 год я считал себя американским гражданином, но работники ОВИРа вкупе с МГБ уверяли меня в обратном. Поэтому я был очень осторожен и просто спросил в ОВИРе, что мне в моём случае необходимо сделать, чтобы уехать из страны. Время, конечно, было иное, чем при Сталине, и я надеялся получить от них непредвзятый, профессиональный совет. И получил: “Уезжайте домой в Тайшет и там обратитесь в районное отделение милиции”! Пришлось последовать этому совету. В Тайшетской милиции мне выдали бланк какой-то формы, я заполнил его и подписал. Это было обращение в Президиум Верховного Совета СССР с просьбой разрешить выйти из советского гражданства. И сказали: “Ждите ответа”. К тому времени у меня уже наладилась интенсивная переписка с матерью. Она даже прислала мне несколько посылок с тёплой одеждой, которая пришлась мне очень кстати - Сибирь есть Сибирь... Жить с маленьким ребёнком в нашей квартире-холодильнике было невозможно - он вечно простуживался, заболел воспалением лёгких. В отчаянии я пошёл к местному начальству просить другую жилплощадь. Мотивировал свою просьбу Постановлением правительства СССР, которое предписывало местным властям предоставлять реабилитированным жилую площадь вне очереди. После долгих стараний я попал на приём к председателю горисполкома Шишкову. Он был сухощав, высок ростом и, в отличие от других чиновников этого ранга, говорил на правильном русском языке. Но когда я показал ему документ о реабилитации и изложил свою просьбу, он взорвался: “Какая квартира, где я на всех наберусь, вы что, не знаете сколько в городе репатриированных, почему же я должен именно вам дать квартиру вне очереди?” Я был обескуражен нашей беседой, принявшей самый неожиданный оборот, но попытался вежливо поправить его, мол, понятия “реабилитированный и репатриированный” не равнозначны... Он резко оборвал разговор, заявив, что всё это “одна хреновина” и дал понять, что аудиенция закончилась. Я не знал, куда направить свои стопы. Затем в отчаянии двинулся в горком 248 КПСС. Удивительно, но довольно быстро проник в кабинет первого секретаря горкома Семёнова. Тот выслушал меня и тут же позвонил тому же Шишкову: “Здесь у меня реабилитированный Гершман, а у тебя готовится к сдаче в эксплуатацию двухквартирный дом на улице Чкалова. Одну квартиру отдай ему”. Вот так, коротко и ясно. Я тут же побежал в жилотдел просить ордер, но мне не дали, объяснив, что дом ещё не совсем готов к сдаче. Я всё-таки настоял, и ордер получил. Собрав родственников жены, я на крылышках прилетел по указанному адресу и увидел... выглядывающий из земли цоколь фундамента, на котором лежало несколько неотёсанных от коры брёвен. Больше ничего, - ни стройматериалов, ни рабочих, никаких признаков строительства, а фундамент успел зарасти густой травой. Действительно, они были правы, “дом ещё не совсем готов к сдаче”! Идти было некуда - выше начальства не было. /...Дом, после получения мною ордера на одну из двух квартир, строился ещё более года. Но на квартиру, предназначенную мне, было позднее выдано ещё два ордера разным лицам. Под Новый год, видя, что дом накрыт уже потолком, хотя не было ещё ни пола, ни крыши, ни печи, мы, коварно опередив соперников, вселились в свою квартиру, временно поставив железную печь. Затем я нанял за два литра водки печников, и они, работая в крепком подпитии, за новогодний праздник сложили большую русскую печь. Остальное достраивали сами, за исключением крыши и пола. Ни ухищрения других претендентов - обладателей параллельных ордеров, ни угрозы начальства выселить нас с санкции прокурора при помощи милиции, не помогли. Мы мужественно выдержали осаду и остались жить в этой 24-х метровой квартире из трёх маленьких комнатушек.../ Прошёл год, но я так и не дождался ответа из Президиума Верховного Совета. Уже в начале 1959 года я заглянул в паспортный стол милиции. Начальник, старший лейтенант, на мой вопрос об ответе из Президиума, стал увещевать меня ни в коем случае в Америку не ехать. Да вам и ответа ещё нет...

Оглавление

 
www.pseudology.org