2002. Журнал "Москва", № 7
Вениамин Додин
Густав и Катерина
Повесть о "разделенной любви"
Вениамин Залманович Додин родился в 1924 году в Москве. с 1940 по 1954 год - тюрьма, лагеря, ссылки. После реабилитации с 1958 по 1968 год руководил Лабораторией строительства в Арктике. Доктор технических наук, действительный член Географического общества РАН. В течение двадцати лет читал спецкурс в военно-инженерных академиях. Автор двадцати шести книг. С 1991 года живет в Израиле. В журнале "Москва" печатается впервые. "Повесть" по частям уже опубликована в разных израильских изданиях. Мы же имеем разрешение автора на ранние публикации не ссылаться.


...Нас не знают на этом свете.
Мы под тенью твоей зарыты...
А. К.

...Жалкое двоемыслие сплетен - вот ответ развращенной верхушки общества
мужеству их трагического счастья и величию разделенной ими любви...
А. Г.

Портрет под полотняным покрывалом

При любой возможности моя знаменитая тетка, Екатерина Васильевна Гельцер, сбегала из Москвы "в тишину" - на дачу. Без ее приглашения никто приезжать сюда не смел. Даже избранные завсегдатаи ее московской квартиры. На природе она отходила от содома ГАБТовской богемы, отдыхала от осаждавших ее в городе толп балетоманов и состарившихся отвергнутых поклонников. Дачей она снимала и частицу изматывающего напряжения из-за обезьяньей бесцеремонности кремлевских нимфоманов, что круглосуточно охотились на ее малолетних учениц и учеников.

В лесу она оставалась наконец наедине с собой. И с ясноглазым уланским офицером, поясной портрет которого постоянно стоял в ее спальне, на мольберте под полотняным покрывалом. Во дни и ночи дачного сидения одна только Бабушка (так в семье мою прабабку звали, с большой буквы) была с нею - не позволяла скисать и плакать. Слушаясь старой, тетка утирала слезы. Целовала глаза внимательно глядящего на нее человека. Завешивала его изображение. Он ничем помочь ей не мог.

Ее спасали и сохраняли вселенская слава и почтенный возраст. Но лишь ее, но не любимых учениц. Вот совсем недавно похотливое ничтожество Калинин надругался над ее девочкой. При этом поиздеваться над самой теткой не получилось - Сталина очень развеселил "факт террористического нападения" Катерины на "всесоюзного старосту", в остервенении швырнувшей в калининскую физиономию чугунного каслинского Мефистофеля. Кроме того, не его - сталинского шута, - эшелона была эта женщина-орлица!
 
Однако рыцарь революции, подхихикнув развеселившемуся хозяину, после начал пакостить ей. Со времени их скандальной встречи навсегда закрылась перед нею сцена Большого театра. Отнять у тетки "кремлевку", апартаменты и студию он не мог. Ей регулярно выплачивали содержание Великой и Народной. Но вымарали из репертуара. Потому она назло правящей сволочи, слепнувшая день ото дня, не видя границы рамп, исполняла свои Терпсихоровы пируэты на подмостках колхозных клубов и районных домов культуры. Танцевала самозабвенно, во всем величии своего таланта и никогда никому не покорявшейся гордости.

И уже совершенно старуха - слепая, не поднимавшаяся с кресел, - она за двадцать семь дней до кончины поблагодарила собравшихся на ее восьмидесятипятилетие гостей со всего мира. В квартире они не помещались, мы вводили их и выпроваживали колоннами. И велела мне громко:

- Поди к Нему! Пусть он скажет тебе, как гордится мною. Иди!..

Она забыла, что Его - портрет - давным-давно выжрала та же мразь, что убивала ее учениц. И что Ясноглазый умер. Десять лет назад... Она уже ничего не помнила...

Финский Вашингтон

А двадцатью тремя годами прежде, на тёткином "четверге", с трагическим пафосом сообщено было о некоем "сбое", внезапно случившемся "при освобождении" Финляндии. Слухи о том бродили и по моей школе. И я не понимал, из-за чего вдруг захлебнулся поход непобедимой красной армии в Карелии. Ведь не огромное чудище-громадище финнов остановило ее?! Там, в Финляндии, населения-то - меньше ленинградского! "Задержала" наши войска, оказывается, некая "линия Маннергейма"...

- Именно Маннергейма! - сказала тетка с гордостью. - Да! Маннергейма!

Я был уже взрослым. Понимал взрослые же вопросы и ответы. Даже читал - и не первый год - между строк. А тут растерялся. Что означают трагические тирады гостя и гордая реплика Катерины? Громко названная "линия" и... теткины слезы? Название "линии", проклинаемое прессой и лекторами? И теткина гордость? Что-то тут не та-ак! Трагизм тирады показался фальшивым. Гордость реплики отдавала откровенным ликованием и походила на крик отчаяния... Именно отчаяния!

Последние дни тетку не узнать: красные от бессонницы глаза, серое, совсем не ее лицо, напряженные руки, сомкнутые "в замок" и будто застывшие от мороза... Или беда какая, а от меня скрывают? Почему же? Пристал к Бабушке. Ответила:

- Беда! "Рыцари" наши, опозорившись у Маннергеймовой линии, отомстили... Катерине: обыск учинили на даче, а третьего дня - дома у нее. И забрали самое дорогое - портреты Густава... Ну Карла. Знали, мерзавцы, что брать: один - репинский, другой - миниатюра - серовский. Того мало, унесли все письма к ней... Все письма. За тридцать лет. Отомстили...
- За что-о?!
- За немочь свою. Линия-то, о которую они морды свои побили, ведь она Маннергеймова!.. Или ты все забыл? Ну? Карла она, Густава же!!!

Господи, Твоя воля! Но ведь до этой минуты и в голову не приходило увязать это проклинаемое "рыцарями" имя с именем маминого "маньчжурского брата", с вечной, никогда не проходящей болью Катерининой любви!.. Карл Густав Маннергейм! Политик, вынужденный маневрировать во взрываемом мерзавцами мире. Государственный деятель, ищущий постоянно выхода из провоцируемых врагами его народа ситуаций. Военачальник, побеждающий могущественных противников не только умением, но, верно, и изощренной хитростью.

Но прежде всего он все тот же Человек Чести. Четверть столетия бьется он в неравном поединке за независимость и достоинство своей страны, народ которой именует его финским Вашингтоном, рыцарем. Он и есть рыцарь. Был им, с мальчишества, в русской армии, и остался в собственной, в финской. И в жизни он рыцарь! В жизни куда как нелегкой. Трагической.

Свадьба в конце января

...Начало 1924 года. Вселенская нечисть в трауре - умер их вождь! И, пользуясь "случаем", бросается в Москву, чтобы, сговорясь, попытаться - снова за счет России и ценою ее народа - скогтить планету вселенским разбоем и мором. А он, Маннергейм, устремляется в столицу державы, которую защищал в двух войнах, а теперь это - логово врага. Приехал, чтобы по-мужски ответить на гневное обвинение сына: "Ты бросил маму в этой проклятой стране!"
 
Под чужим именем появляется он в Москве сразу после смерти Владимира Ленина - он, шесть лет назад выбивший большевиков с земли Финляндии. Отстояв около полутора суток в очереди на страшном морозе, тайно прощается с советским вождем, подписавшим 31 декабря 1917 года Декрет о независимости Финляндии.
 
Где, когда и кто так поступил?! Кто еще, разлученный с любовью своей и матерью сына своего, вошел, рискуя жизнью, в Дом Поверженного Смертью Врага-Освободителя, чтобы отдать ему последний долг? И покинул в смятении Москву, так и не сумев забрать с собою намертво сраженную стужей жену - любовь и муку свою Катерину.

Бабушка вспоминала: ночь; пугающими тьмой и тишиной проулками пробирается в сугробах свадебная процессия. Впереди - Катерина. На ней - внакидку поверх бального платья легкая шиншилловая шубка. Белая пуховая шаль. И туфельки на стынущих ногах! Бабушка, вспоминая о той ночи, каждый раз заклинанием повторяла: "В такой мороз - и в туфельках!" За Катериной след в след тропки - ноги не поставить, - Густав в длинной старой уланской шинели. Ноги в бурках. Треух до глаз. Крепко держит откинутую к нему Катину руку. За ним - вся тепло укутанная, - моя мама. Отец придерживает ее под локти - она "на сносях", вскорости мне родиться.

За ними семенит Бабушка - шуба до пят, шалями укутанная, в пимах - под руку с Машенькой Максаковой, "дочкой" Катерины. Маша упакована спутником своим до невозможности плотно и надежно. Шутка ли, в этакую стужищу один только кончик носа выпростать на миг - голос может пропасть! А Маша поет. В Большом!

За Машенькой - вплотную, чтоб тепло ей было, - муж Максимилиан Карлович. С давних пор добрый маннергеймов друг. Он в модной бекеше. Тоже в бурках. Только голова не покрыта. Пижон! Поднят лишь, укрывая шею и лицо, бобровый воротник. Где-то впереди и сзади трое телохранителей в черных полушубках...

Пересказываю Бабушку. Но будто сам иду с ними во тьму - рядом с несчастными любовниками, с родителями моими рядом...

...Третьего дня ночью как на голову свалился укутанный в башлык Густав. Вошел в отворенные мамой двери. Кивнул, обернувшись, диким амбалам, что остались в темени... Мама кинулась было приглашать и их, но он остановил: "У них служба!" Притворил двери. И с порога объявил: "Фанечка! Извини... Я - за Катериной... Нам с нею - обвенчаться непременно!.. В церкви или браком гражданским... Но непременно!"

Мама ушам не поверила, как и глазам! Ужаснулась дикой, мальчишеской затее своего давнего друга Карьялайнена. Как можно было явиться сюда, в большевистскую Россию, в пасть чрезвычайки, не просто всему миру известному финскому политику, но еще и белому генералу - "злобному врагу мирового пролетариата"?! Облик Маннергейма давным-давно примелькался всем читающим россиянам, десятилетиями листавшим самое, пожалуй, популярное в стране чтиво - иллюстрированную "Ниву", с 90-х годов заполненную фотографиями придворной камарильи.
 
Да что россиянину! Он был "лично известен" каждому старому филеру, из которых нынче состоит половина штатных агентов наружного наблюдения ВЧК! Ведь они двадцать лет подряд, перед революцией, окарауливали плотно бесценный покой и самое жизнь некоего свитского офицера из шведско-финских аристократов, а потом и генерала свиты ея величества вдовствующей императрицы. Медведь! Точно медведь!

Поужасавшись и изругав его всеми известными ей ругательствами - по госпиталям-то за пять войн и на "театрах военных действий" было кому и чему ее научить, - мама, профессией своей призванная всегда и все решать самостоятельно, перво-наперво в тот же час увела Катерину из ее квартиры к себе, в Бабушкин дом по Доброслободскому переулку. Устроила там же Карла Густава и разместила его "сопровождающих". Никак нельзя появляться у Кати в доме № 9 на Манежной улице, что напротив Александровского сада: в нем живет советская элита, а в квартире на той же лестничной площадке - даже Анна Ильинична Ульянова-Елизарова, сестра Ленина. И топтуны день и ночь толклись вокруг дома и внутри, а теперь еще и греясь у батарей отопления.
 
Вокруг, а иногда и по квартирам шли облавы
 
А теперь, по смерти пролетарского вождя, к жильцам компаниями шлялись "коминтерновцы" из разных стран, которых "счастливый случай" привел в Москву, в растреклятые, невиданные даже в России морозы, готовить очередную пакость "буржуазному западу". И вот эта-то публика могла свободно опознать Маннергейма, а он и не догадался или не пожелал из-за уланского своего гонора хоть как-то изменить свою внешность, хотя бы гримом. Да, Карл Густав выше был всяческого маскарада. Сказал: "Ты, мать, в уме?! Да чтобы, застукав меня, подонки потешились надо мною? Поиздевались?"
 
"Улан, мальчишка!" - ворчала мама. А "мальчишке", жениху, меж тем пятьдесят седьмой год... Можно было бы и угомониться... Тем не менее бракосочетание необходимо устроить как можно быстрее: шок у одних, растерянность у других, занятость у третьих скоро улетучатся. Начнется новый пароксизм вселенского террора и новых облав. И Карл Густав - в мышеловке!..

Сразу возникли проблемы. Первая: невеста - православная, жених... Он вроде лютеранин? Мама обстоятельств этих за двадцать семь лет приятельства с Карлом Густавом - просто с Густавом, так все родичи и друзья его называют, - мама этих тонкостей конфессиональных различий по меннонитской своей демократичности не замечала. Тем более сам Густав поводов к подобному интересу не давал. У него, в прошлом охранителя трона, сложилось собственное мнение о царях земных и небесных, которое он никому не навязывал, предпочитая о нем не распространяться.
 
И вторая проблема: как выбрать храм, в котором бракосочетание должно быть освящено? Большинство их к этому часу было порушено. Служители уничтожены. Тех, кого страшная участь миновала, влачили теперь жалкое существование париев, прокаженных. И служили в страхе за жизнь - своих близких и свою - в брошенных церквах и кирхах, ежеминутно ожидая ареста. А потому абсолютно зависимые от ЧК. И частенько работая на нее...

Родители мои поняли одно: сами они эти сложности не разрешат. Но тогда кто? В какой срок? время подпирало отчаянно! Вот тогда Бабушка и посоветовала маме побеспокоить "американца" - в начале века епископа на кафедре в Соединенных Американских Штатах, а ныне опального, уничижаемого каждодневно Патриарха Тихона, Василия Ивановича Белавина в миру...

Преподобный Тихон принял родителей моих в своем монастырском уединении тепло. Не скрывал радости от их прихода. Был он задавлен прошлогодними событиями. И более всего - принужденным "раскаянием" своим перед изгалявшейся над его святынями властью. Недюжилось ему сильно и после сидения под арестом, и под круглосуточным надзором чекистов в собственном его жилье - в "тереме на стене" Донского монастыря. И из-за изощреннейших после того гонений...

Патриарх по-домашнему угощал чаем родителей моих в своей трапезной келье, где маме пришлось не раз бывать из-за болезни старца

Окруженный с некоторых пор откровенными недоброжелателями и просто неискренними людьми, он страдал душевно. Но и муки телесные сильно его одолевали. Хотя шел ему только пятьдесят девятый год, а лиха за последние годы натерпелся владыка сполна. И если верить врачам, из них из всех доверял он только маме. И хотя была она "не его веры", он, услышав о ней еще в Америке, а затем и встретясь с нею там же, подивился восторженно ее делам. А потом все годы пристально и ревниво наблюдал за становлением ее как "медика Божьей милостью" - так он говорил. И был горд, полагая, что и его доля усилий есть "в строительстве по воле Божьей великой подвижницы в делах человеколюбия"...

Не то чтобы он так уж страшился за свою жизнь: человек большой смелости. Но если до него доходили стороной слухи о то и дело погибающих знакомых священнослужителях, еще и умирающих внезапно и непонятно из-за чего, недавно еще здоровых и бодрых духом? Поневоле он начинал подозревать всех, неожиданно появлявшихся около него. А мама и отец бывали у владыки только по приглашению его, когда он болел. И чтобы так, как сейчас, незваными явиться к Патриарху - пусть даже "по старой дружбе", - считалось ими бестактным, непозволительным, чуть ли не амикошонством. Владыка был им всегда рад, хотя приходили они всегда с нуждою, с просьбою, как водится, не для себя.
 
Ведь не для себя же мама в 1907 году просила Василия Ивановича позаботиться о сиделках для балтийских госпиталей. И он, ни дня не мешкая, отослал из монастырей Северо-Запада России сотни монахинь для ухода за ранеными. А чуть позднее, на стыке 1908–1909 годов, сломал сопротивление чиновников от медицины, да и активное, воинственное недоброжелательство самого истэблишмента российского к "Маньчжурскому братству"!
 
Эта публика не без оснований почувствовала в инициативе мамы и ее единомышленников действенный протест полевого офицерства против продолжающегося и после окончания русско-японской войны откровенного ограбления госпитального хозяйства, хотя бы "скобелевскими" чиновниками.

Теперь родители мои явились к Патриарху снова "не для себя"

Сообщение мамы о приезде Маннергейма Тихон принял спокойно. Только, рассказывала мама, она почувствовала, что старик будто бы повеселел. Засветился. Он был явно горд поступком Густава. Потому "сетования" мамы о неоднозначности религиозной принадлежности сестры и ее жениха пропустил он мимо ушей, бросив ей:

- Мы с тобою, Фанечка, тоже разных религий дети, однако оба вместе такое таинство разрешаем, которому, возможно, аналогов нет даже в драме нашего времени! А решим мы его тоже по времени. Тем более оба христиане они... Патриарх подумал с минуту. Сказал:

- Сейчас распоряжусь узнать, не отъехали ли Кленовицкие к себе в Вятку... И если они еще здесь - полагаю, лучше придумать невозможно...

И на немой вопрос мамы ответил:

- Это друзья мои, братья Кленовицкие - Павел Михайлович и Николай Михайлович, священники оба. И их отец пастырем был примерным. Так что, если они еще в Москве, будет кому требу вашу справить... Ни за что не опасаясь...

...Из церквушки на Поварской Катя и Густав вышли за полночь.

С ними "свидетели по жениху" - мой отец, "иной веры" человек, благословленный самим Патриархом, и Максимилиан Карлович Максаков-Шварц. И "свидетели по невесте" - Мария Петровна Максакова и мама, женщина тоже "иной веры"...

- Вот фотографию бы еще... - Густав вдруг произнес мечтательно. - Хорошо бы фотографию сделать... На память...
- Какую еще фотографию?! С ума сошел! "Фотографию"! В вашем-то положении! Вам убраться с Катей успеть! "Фотографию"!.. Может быть, еще на Лубянку явиться - визит нанести Дзержинскому? "Фотографию"!..- Это Бабушка взвинтилась, возмущенная мальчишеством Густава...

- Тихо, тихо! - успокоил ее Густав. - Тихо! Полагается так. Ясно?

Тут самый немногословный участник сборища - будущий мой отец - предложил:

- В получасе хода, на Кузнецком, устроился Наппельбаум...

Моисей Соломонович Наппельбаум, фотограф-художник, возвратясь из Америки, в начале 1917 года открыл на чердаке семиэтажного дома по Невскому проспекту, на стыке его с Литейным, рядом с госпиталем Преображенского полка, фотографический салон. Когда редкий приезд родителей в Петроград совпадал с большой выпиской, врачи и часть раненых шла к Наппельбауму "запечатлеться". Там мама и отец познакомились с мастером. И стали друзьями.
 
В осенние месяцы 1923 года Наппельбаум по требованию правительства переехал в Москву, он первым допущен был снимать Ленина и большевистских бонз. И в двухэтажном доме, что на углу Кузнецкого моста и Петровки, открыл мастерскую-фотоателье. Там и были сделаны фотографии новобрачных и компании. Снимки должны были быть готовы к полудню. Негативы - уничтожены...

"Маньчжурское братство"

Моя мама - участница пяти войн. На первой - русско-японской - была она операционной сестрой Приватного лазарета петербургского врача Розенберга, "лейб-доктора" вдовствующей императрицы. В эту войну бросилась она вслед своему жениху - Мишелю Вильнаи, военному хирургу, оставив по его телеграмме медицинский факультет Сорбонны. В Маньчжурии оказался и приятель мамы с детства, друг ее кузины Екатерины Гельцер - Карл Густав Маннергейм.
 
Вопреки "порядкам" при дворе, именно он удостоился любви Катерины, появившейся на сцене Мариинки после двухлетнего звездного дебюта в Большом театре. Не августейший назначенец, как это случилось с будущим Николаем II и Матильдой Кшесинской, а скромный улан покорил сердце "блистательной московской дивы". Двор "взорвался", и Катерину срочно вернули в старую столицу. Только уже ничто не могло теперь разлучить их. Ни расстояния меж Москвою и Петербургом, ни восточная экспедиция Маннергейма, ни затяжные зарубежные гастроли самой Кати.

По возвращении в Россию и по окончании пятилетнего курса Медико-хирургической академии полтора года проработала мама нейрохирургом на двух Балканских войнах. Там, далеко от российской столицы, раскрылась ей сокрушающая страну мерзость окружения семьи Романовых. В частности, роль его в зачине войн 1904–1913 годов и его усилия в провоцировании будущей всеевропейской бойни 1914–1918 годов. Но главное - нескончаемые попытки его погубить любовь Кати и Густава. Маме, в ее восемнадцать лет еще в Порт-Артуре пережившей смерть мужа, было это куда как ближе всех проблем войны и мира!

...Начало века окончилось для нее гибелью любимого человека, падением Порт-Артура, работой в Японии, возвращением на родину через Америку... Она училась и практиковала в лазаретах Гельсингфорса, Ревеля, Вииппури и Петербурга. Туда, в реабилитационные клиники процветающих городов Балтии, судами Красного Креста Германии доставлялись с востока раненые русские солдаты, матросы и офицеры. Многие из этих несчастных прошли и мамин госпиталь в Маньчжурии и Порт-Артуре. Ее работа на войне, ее труд в Японии были с благодарностью оценены. Правда, сперва японским обществом - общество российское упивалось злорадством поражения в войне.
 
Популярность маминого имени в Японии (в свое время она "выходила" члена императорской семьи Сейко Тенно) переросла почти в почитание, когда японская пресса раскрыла историю с ее предком Саймоном Шипером, которому она приходилась внучатой племянницей. Механик-инженер корвета "Геде" Королевского военно-морского флота Голландии, он в 1855 году с экипажем судна пришел на помощь терзаемому чумой городу-порту Нагасаки. Сделав свое святое дело, Шиппер заболел сам, 11 августа умер и был похоронен как герой на интернациональном кладбище Инаса. Через полстолетия, 18 сентября 1905 года, в сопровождении премьер-министра Японии Таро Кацура и мэра Нагасаки Иосуэ Норимото мама посетила святую для японцев и дорогую для нее могилу.

Кацуро-сан, несомненно осведомленный о деятельности Шиппера, очень подробно рассказал маме и репортерам о его "нагасакском подвиге". И вот тогда имя мамы стало широко известным. Настолько, что в 1906 году за Тихим океаном, в Северо-Американских Соединенных Штатах, где она проездом на родину гостила у своих техасских родичей, ее разыскал будущий российский патриарх Тихон, тогда епископ русской православной церкви, заканчивавший свою американскую каденцию. Они познакомились. Понравились друг другу. Во всяком случае, добрые отношения с этим неординарным человеком, длившиеся до последних дней его жизни, помогли маме до конца испить горькую чашу фронтового медика... А ведь по дневнику Дмитрия Ивановича Алексинского - о. Афанасия (друга торопецкого детства Васеньки Белавина - того самого Тихона), - "...и Патриарху было чему поучиться у этой светоносной женщины...".

Итак, когда мама начала работу в Балтии, ее узнали
 
И стали обращаться к ней со своими бедами - те же инвалиды проигранной войны. А проигравших общество не любит. Отворачивается от них. Как в наши дни от "афганцев". Множество инвалидов после выписки из госпиталей оставалось без средств к жизни. Сперва мама сама пыталась им помогать - заработок операционной сестры в частных лазаретах действующей армии был высок, приз, назначавшийся военным ведомством Японии русским медикам, изъявившим согласие добровольно работать в плену, был куда как выше. Да и новая ее служба в прибалтийских лазаретах армии оплачивалась высоко. Однако поток обращений, адресуемых теперь уже к ней напрямую, увеличивался.
 
И к концу 1908 года все сбережения мамы растаяли. Бабушки - владелицы "Банкирского Дома" - это не касалось: у нее были собственные заботы. Кроме того, она справедливо полагала, что о российских инвалидах обязаны заботиться те, кто затеял войну и ответствен за ее результаты. И еврейская финансистка вовсе здесь ни при чем. Тем более взносы ее в фонды великой княгини Елизаветы Федоровны, искавшей себе богоугодных занятий после убийства Каляевым ее супруга, не шли ни в какое сравнение с неприлично мизерными взносами, которые делала августейшая сестра княгини и ее венценосный муж, между прочим, крупнейший землевладелец и рантье ХХ века.

На свои заботы мама никому не жаловалась. Но в конце концов проговорилась... Катерине. Та помогла сейчас же - возможности ее были, конечно же, выше маминых: она танцевала в Большом театре почти все сольные партии. Вслед за нею отозвался и Густав. Однако же и мольбы о помощи росли снежным комом. Вот тогда мама и обратилась ко всем своим друзьям и знакомым, к тем еще, кто знал ее, кто ее помнил по операционным розенберговского лазарета в Маньчжурии, в Порт-Артуре, в Японии. Обратилась с призывом откликнуться на мольбы несчастных инвалидов и калек- воинов российских. Обратилась, уверенная, что найдутся добросердечные люди, готовые прийти на помощь своим соотечественникам... Она не ошиблась.

Первыми откликнулись самые близкие друзья-маньчжурцы Александр Васильевич Колчак и Врангели - искусствовед Эрмитажа Николай Николаевич и порт-артурец Петр Николаевич, горный инженер. Тут же ее разыскали маньчжурец Николай Нилович Бурденко; прибывший из Москвы ее почитатель епископ Тихон (Белавин) и его товарищ по миссии в Америке протопресвитер о. Александр Хатовицкий; супруги Розенберги - Эмма Мария Францевна, мамина "сменщица" по Порт-Артуру, Александр Львович - мамин учитель, главврач ее маньчжурских, японских и балтийских лазаретов; явилась подруга и коллега мамы по Маньчжурии и Японии княжна Шаховская; отозвался Александр Васильевич Кутепов, "Сашенька", земляк, товарищ детства покойного мужа мамы Миши Вильнаи. Недавно совсем, 4 августа 1904 года, "поручитель по жениху" на бракосочетании мамы и Михаила в маньчжурском селении Дайхен...

Отозвался профессор Бехтерев Владимир Михайлович, мамин педагог по кафедрам психиатрии и невропатологии. Помог авторитетом всенародно признанного героя Порт-Артура дядя Катерины Николай Оттович Эссен. Он писал маме: "Да будет светлая память генерала Кондратенко и доктора Вильнаи, породненных подвигом и героической смертью их 2 декабря 1904 года, зароком вечного братства живых участников войны в деле поддержки товарищей-инвалидов!" В дни маминых хлопот Эссен - командующий Балтфлотом. В 1913 году он станет самым молодым в истории России полным адмиралом. И умрет в 1915 году, отдав время и силы и маминому делу.

Отзовутся и Александр Васильевич Самсонов, и Алексей Михайлович Щастный, и Викентий Викентьевич Вересаев, и - из Китая уже - Лавр Георгиевич Корнилов, ученый-востоковед, друг Густава. Летом 1917 года русская демократия под вой насмерть перепуганных Корниловым большевистских паханов сделает из генерала "заговорщика". Арестует его. И тем подпишет смертный приговор себе, России и народам ее, ввергнув их в кровавую пучину октябрьского переворота, гражданской войны, троцкистско-ленинского террора, сталинщины...

А пока дочь генерала Корнилова Наташа, Машенька, дочь Николая Оттовича, и жена его Мария Михайловна возьмут на себя всю переписку мамы по "братству". А князь Илья Леонидович Татищев - нелегкие заботы по защите.

По множеству вскоре - и неожиданно - возникших причин это мамино начинание вызвало сопротивление "высоких инстанций"
 
То ли кому-то в военном министерстве или даже в придворной камарилье не понравилось, что инициатива какой-то никому не известной адъюнкторши возбудит "лишний" интерес к работе Скобелевского комитета, не делом занятого. То ли стыдно стало российскому обществу... А может, реакция общества японского или даже австро-венгерского кого-то задела? Ведь мама и туда написала - к своим бывшим подопечным в госпиталях Киото и Нагасаки. А как иначе-то, если к сходням-трапам "Эмпресс оф Джапен" в Йокогаме, когда "Япония прощалась с русскими медиками", съехались сотни ее бывших пациентов, чтобы еще и еще раз вместе с благодарностью выказать желание всегда быть полезными "доброй сестре Фанни-тян". Вот она и написала им в Японию о том, что писала российским участникам войны. В конце концов, и в Порт-Артуре, и в Киото, и в Нагасаки она вместе с другими российскими медиками спасала и русских, и японских солдат, офицеров, матросов! Напомнила всем, чьи адреса хранила, напомнила епископам храмов Кийомицудера-дефа в Киото и Гошинджи в Нагасаки. И быстро получила ответ - очень большую сумму в британских фунтах. Пришли деньги и из Ламберга (Львова) от друзей и коллег по Порт-Артуру - врачей Жени Поливняк и Григория Пивеня, Австро-Венгрия отозвалась!

Вмешательство доктора Столыпина, обратившегося напрямую к своему близкому родственнику Петру Аркадьевичу, российскому премьеру, а главное, энергичнейший демарш (иначе не назовешь) свитского генерала Маннергейма положили конец попыткам приостановить теперь уже не только мамину инициативу. В 1909 году в Петербурге, в старом здании военного лазарета по Литейному проспекту, состоялось собрание маньчжурцев. Первым выступил Карл Густав Маннергейм. С ходу он предложил "создать нечто подобное неформальной кассе взаимной помощи участников русско-японской войны". По его инициативе, всеми поддержанной, было "приговорено": выходящие по выписке из госпиталей солдаты, матросы и офицеры, "ограниченные в средствах", не могут быть оскорбляемы... вспомоществованием! Поддержка их должна носить характер товарищеской взаимопомощи - дружеского и бескорыстного одолжения. Сразу явилось и название инициативе: "Маньчжурское братство". С этого дня инвалидам-маньчжурцам "братство" оказывало постоянную материальную поддержку и медицинский патронаж, подыскивало им и оплачивало квартиры, содержало их несовершеннолетних чад, а епископаты и клир - сиделок.

Среди излечивавшихся и попадавших в разряд малоимущих, а следовательно, подопечных "братству" было очень много евреев. Сложности их проживания и долечивания в российской столице, нервотрепка из-за приезда к ним на свидания членов их семей были урегулированы "дипломатией" Маннергейма, который напомнил великой княгине Елизавете Федоровне о ее христианской ответственности за юдофобство покойного ее супруга не только во времена бытности его московским губернатором. Он вынужден был даже решать "проблему" с забоем скота по еврейской религиозной традиции, возникшую еще до размещения в Балтии воинов-евреев, и решил ее через Финляндию.

Воспользовавшись этим, раввинат тотчас взвинтил цены на кошерный забой скота

Тогда Густав, озлясь на попытку еврейского клира обобрать своих же соплеменников-инвалидов, "вчинил" столичному раввинату ультиматум: или суд и каторга за мародерство, или "полное обеспечение инвалидов-евреев кошерной пищей до излечения"! И великий еврейский поборник рав Довид-Тевель Каценеленбоген понял Маннергейма с ходу. И тут же перенес поборы за пределами госпиталей и прочих медицинских учреждений- стал обирать рвущихся быть избранными в правление. Весьма кстати к делам "братства" подключилась Бабушка.

Так "Маньчжурское братство", председателем которого избрана была мама, а руководителями петербургского и московского филиалов, соответственно, Карл Густав Маннергейм и Илья Леонидович Татищев, приступило к работе. И за десятилетие, отпущенное ему провидением, спасло от нищеты и инвалидской безысходности многие тысячи россиян всех наций и вероисповеданий.

В декабре 1917 года оно было разгромлено. Его постоянно обновлявшийся актив - врачи, медсестры, университетская профессура - физически истреблен. Добрый гений всех маминых начинаний Маннергейм отбывает в Финляндию - она наконец обрела свою независимость, и на Карла Густава ложится тяжесть решения сложнейших проблем по созданию государственности Суоми. Казалось, он навсегда отдаляется от дел взорванной России. От его "братства"... Великий труженик Татищев обретается на Урале. У него тягостная роль беспомощного очевидца неумолимо надвигавшейся трагедии Романовых. Навсегда покидая Царское Село, теперь уже бывший император попросил этого любимого им человека не оставлять его семью, преданную и переданную в руки убийц. Кем? Российским дворянством и армейской элитой. Между прочим - тем же Корниловым. Теперь сам Корнилов бьется на Юге в попытках сплотить воедино рождающееся Белое движение. И спасти Россию. Россию он не спасет. Погибнет в 1918 году. Щастный бьется на севере, в Кронштадте, в роли красного командующего Балтийским флотом. Тщится защитить его от уничтожения новой властью. Он откажется выполнить приказ Троцкого затопить корабли (как это было учинено на Черноморском флоте после ухода Колчака). И будет расстрелян. В том же 1918 году будет убит и князь Илья Леонидович Татищев.

Колчак, блистательный полярный исследователь-гидролог, всю жизнь разрывается между любимой наукой и долгом русского патриота. Очень больной человек, обязанности офицера всегда принимает добровольно. Четырежды списанный в тыл после ранений в Порт-Артуре начальником маминого лазарета Александром Львовичем Розенбергом и генералом Кондратенко, Колчак неизменно возвращался на двадцать второй форт, артиллерией которого командовал. Много позднее, в 1917-м, поняв тщету усилий сохранить дисциплину и спасти корабли, он вышвыривает за борт принадлежащий ему властный символ командующего Черноморским флотом - золотой палаш (который матросы выловят и попытаются ему вернуть). Эмигрирует. И возвратится, с тем чтобы в 1920 году в навязанной ему - ученому и воину - роли верховного правителя российского государства остановить кровавую смуту. Смуту он не остановит: захваченный ненавидящими Россию восставшими чешскими офицерами, он будет выдан чекистам и расстрелян...

Кутепов. Сашенька... Командир Преображенского полка русской гвардии, он своим приказом распустит эту воинскую часть - первое, любимое детище Петра Великого. Спрячет под гимнастеркой полковое знамя, отныне ставшее священной исторической реликвией разрушенной империи. И, попрощавшись с мамой и отцом моими, на которых легла теперь уже ими самими принятая на себя ответственность за судьбы людей, валявшихся по госпиталям бывшей российской гвардии, Кутепов уходит на Дон.

На Дон уйдет и Петр Врангель. В 1920 году этот скромный генерал из племени великих русских ученых станет главнокомандующим белой армией, а в эмиграции - главой Российского общевойскового союза - РОВС, осуществив прежде, в Республике Крым, мечту Столыпина...

В январе 1918 года чекисты схватят маму и отца. Но уже первого марта по поручению фельдмаршала Эйхгорна в захваченную немцами тюрьму Киева прибудет сам Гренер, начальник штаба германских войск. Для отца, металлурга, по закрытии днепровских заводов занятого размещением бесконечного потока раненых, для мамы, четвертый год пятой ее войны склоненной в невыносимом напряжении над оперируемыми людьми, - для них месячная школа кременецкой, а потом и киевской тюрем стала откровением. Она открыла им звериную суть большевистского режима. В сравнении с ним рождественским спектаклем представлялись теперь самые дикие выходки калейдоскопически сменяющихся властей гетмана Скоропадского, Петлюры, Деникина, Махно, бесчисленных крестьянских и просто бандитских формирований...

Кременецкая история

Маме предстояло действовать - в ее лазаретах обреталось более девяноста тысяч раненых и тифозных больных. На порядок больше взывало о помощи население города и окрестных селений и колоний. Невероятно, но, кроме мамы, с ее именем, спасать этих несчастных было некому! Потому-то родители мои и остались, не ушли с Кутеповым, зная точно, какое будущее ожидает их с приходом большевиков. И вот в марте 1918 года по выходе из киевской тюрьмы родители отправились к себе под Кременец. И здесь впервые мама пережила совершенно не свойственное ей состояние абсолютной беспомощности. Ведь она так надеялась, что в наступившем хаосе и в провоцируемой Москвой анархии - в развале огромной армии - только военные медики с наработанной ими дисциплиной в состоянии организовать выживание хотя бы части брошенных на произвол судьбы обитателей лазаретов и тифозных бараков. Но именно врачи, еще одетые в "царскую" форму, стали отныне "законной" добычей всех охотников за "москальской" и дворянской кровью - националистов, политиканов, грабителей. Потому не лечить, а защищать от погромов и грабежей медперсонал, нищенское госпитальное имущество, остатки оборудования необходимо было в первую очередь! Значит, конец?..

Нет, оказалось, не конец.

..."Протокол" киевской чрезвычайки - единственный известный мне документ, удостоверяющий дату возникновения... "контрреволюционной банды" - общества "Спасение", созданного действенным отчаянием мамы, отца, их единомышленников: "20 февраля 1918 года". Получается, оно было образовано ими еще в тюрьме?! Да, именно в тюрьме было оно организовано и действует по сей день.

Работало оно до осени 1991 года, когда после встречи его устроителей в Японии превратилось в Независимую международную ассоциацию волонтеров для помощи жертвам геноцида и произвола Фонда Стаси Фанни Лизетты ван дер Менке - фонда моей матери...


В апреле в Кременце родителей моих посетил генерал Гренер. Он поинтересовался положением в медицинских учреждениях. Мама рассказала, что месяц назад у нее проездом был бывший командующий ее 5-й армией генерал Александр Зальф. Он сказал: фронт, само государство развалены; решать задачи полевой медицины в ее хозяйстве придется ей самой... такое отношение к раненым солдатам не ново - то же услышала она еще во дни светлого праздника российского народовластия - на стыке февраля-марта 1917 года, когда вместе с отцом и Александром Кутеповым, получившим краткосрочный отпуск для поездки к родным, они добрались до Петрограда. Ни тогдашнему командующему армией Драгомирову, ни тем более самому Керенскому было не до "каких-то" госпиталей и лазаретов. Занятые политическими разборками и дележом синекур на зыбком болоте уже начавшейся смуты, они отказали маме даже в уже выделенных для ее учреждений медикаментах и оборудовании! Будто не о судьбе десятков, сотен тысяч русских солдат мама хлопотала. Кутепов, возмущенный полной несостоятельностью военных и гражданских властей Петрограда, вмешался в события. И он встретил то же непонимание, противодействие и остракизм властей. Понял быстро, что не ко двору пришелся. И возвратился в армию, не без приключений, туда, где ждал его обезноживший Дрентельн, чтобы передать Кутепову преображенцев...

Печально: русские власти отказались участвовать в спасении русских. И теперь немец, начальник Генерального штаба германской армии, берется остановить гибель русских раненых, персонала, населения, помочь вылечить, поставить на ноги и отправить по домам хоть толику людей! Что это - очередной генеральский треп? Нет! Тотчас по отбытии Гренера немцы начали завозить медикаменты, госпитальное оборудование и продовольствие, одежду и топливо... Медики глазам своим не верили! Но ведь везли же! Везли! Все же пугающе непонятна была избирательная щедрость немцев: завозили-то именно в мамины госпитали-лазареты! Она видела, что сами немцы свои очень ограниченные ресурсы расходовали экономно. По их рассказам, население дома у них голодало отчаянно. Даже здесь, на Украине, пусть уже без войны, солдатские буттердозы были куда как скромны. Главное же - по Брестскому договору немцы эшелонами вывозили в Германию хлеб и продовольствие, опустошая и без того разоренную войнами, голодающую Украину.

Разгадка необыкновенной щедрости "германских оккупантов" явилась в конце апреля в лице посланца Вильгельма Гренера - Рудольфа Эсбе, военного коменданта. Он представил маме спутников: пастора Августа Баумера и Тона Вяхи - однополчанина и товарища Маннергейма еще с маньчжурских времен. Густав и Катерина познакомили Вяхи с моей мамой еще по возвращении ее из Японии, в имении художника Варена под Вииппури, когда там гостили и гельсингфорский художник Аксель Галлоен, и очень больной Валентин Александрович Серов, и общий любимец Галлен-Каллела.

Тон рассказал: Карл Густав, списавшись с Катериной, узнал об одиссее мамы и отца в Киеве и, конечно, об их бессилии что-либо предпринять в защиту раненых. Он, как всегда сразу, договорился со своим другом, графом фон Галеном, тогда еще епископом, в Мюнстере (Вестфалия). Они обратились к протестантским иерархам и пастве в Европе. К ним присоединились меннониты*, помнившие их покойного друга - банкира Абеля Розенфельда, дядьку моей бабушки. Вместе они собрали необходимые средства. Вот тогда германское командование в России и получило распоряжение из Берлина: обеспечить больничные учреждения, патронируемые доктором Стаси Фанни Лизеттой ван дер Менке, приобретенными для них ресурсами правительства его величества. Генерал Вильгельм Гренер снова посетил маму, передал ей письмо фон Галена, собранные для ее госпиталей деньги и приглашение маме и отцу посетить графа в любое удобное для них время. Тогда родители мои не собрались...

Они встретились с будущим кардиналом Клеменсом Августом, графом фон Галеном, только через десять лет...

1918 год. Ноябрь. В Германии революция. В конце декабря немцы покидают Украину, и комендант Эсбе, прощаясь, по распоряжению командования оставляет маме все имущество германских лазаретов. Вскоре командир осадного корпуса Директории Коновалец, друг и однополчанин моего дядьки, принимает ее госпитали. Немедленно мама силами своих медиков и добровольцев из гражданских врачей проводит тщательное обследование населения волостей Волыни, поражаемых сыпным тифом и начавшимся голодом. И сразу организует госпитализацию заболевших и ослабленных. Она снова связывается с фон Галеном. И на помощь ее сослуживцам лютеранские общины Вестфалии присылают на Волынь десятки медиков-добровольцев. А только что "разделавшийся" с красными Густав переправляет в Кременец группу врачей, прежде служивших в русской армии и владеющих русским языком. Они отобраны доктором Крогнусом, хирургом, с которым мама работала после русско-японской войны. Нет, Карл Густав Маннергейм даже в самое трагическое время для своей родины не забывал о "Маньчжурском братстве"!..

А к славе полевого хирурга, заработанной мамой на "ее" войнах, начала прирастать слава народного доктора-спасительницы. Она сама никогда об этом не поминала - не славы искала она, только спешила творить добро, по завету Гааза, ее деда. Потому будто не на пылающей земле бедной Украины, а в сферах небесных проходила напряженная жизнь заполненных людьми корпусов и бараков "больничной империи доктора ван дер Менке" - так тогда писали о маме. Будто окруженная сожженными и ограбленными хозяйствами голодающих крестьян, "империя" эта не была забита оставленным немцами бесценным имуществом, редчайшими лекарствами, дорогим оборудованием, вожделенными продуктами питания... До конца гражданской войны мамины медики будут спасать сотни тысяч людей, охраняемые от налетов и погромов лишь трогательной любовью народа и авторитетом уже оставившего любимую свою Украину Евгена Коновальца, скромного полковника и великого радетеля народа украинского, и поддерживаемые активно будущим епископом Каневским и Богуславским Беем Кононом...

Все продается и покупается

...Как будто окончилась гражданская война. Как будто настал долгожданный мир. Как будто успокоилась земля... Ничу-уть! Ни на день не откладывая, власти приступили к чистке страны от "социально вредных", от "социально опасных", от "антисоветских", от "контрреволюционных" "элементов". За решетки тюрем и подвалов, за проволоку повсюду возникавших концлагерей загонялись сотни тысяч граждан: демобилизованных офицеров, отвоевавших мировую войну, чиновников, педагогов, служителей культов, университетских профессоров, медиков, ученых, дворян... Несть им числа... Сразу - и повсеместно - начались расстрелы арестованных.

Эхо массовых убийств в "совдепии" прошелестело по Европе. Достигло Америки. И там услышано было Армандом Хаммером, деловым человеком. Он пригласил к себе командированного в САСШ Хургина, сотрудника Чичерина. И в короткой беседе сообщил Исаю Яковлевичу, что он, Хаммер, думает "о мудаках в Кремле", "добровольно втаптывающих в навоз горы золота... волею провидения оказавшиеся у них в руках". Хаммер имел право так называть деятелей, которые с первых дней своего хозяйничания в России заглотили закинутую им наживку с крюком, да так, до самой кончины рыболова, ходили на его кукане. Хургин выслушал Хаммера. Согласился с ним. Сообщил о своей беседе Красину. И моментально в стране, отбросившей начисто само понятие "политическое преступление" (против советской власти могут выступать лишь уголовники!), был создан... Политический Красный крест (ПКК). По предложению Ленина на него была посажена Екатерина Павловна Пешкова, одна из жен Горького. В гробах своих перевернулись народовольцы Богданович, Лавров, Засулич, организаторы истинного ПКК, что действовал с 1881-го до разгрома в 1918-м. Потому как до бесславного своего конца в 1937-м "пешковский" ПКК, обосновавшийся в... комплексе Лубянки, на Кузнецком, будет посредником в бизнесе работорговли между Москвой и Хаммером...

В один из маминых приездов в Петроград ее разыскала Ниночка Гаген-Торн. Мама знала ее еще ребенком, когда училась у ее отца, Ивана Эдуардовича, профессора Медико-хирургической академии. Вместе они посетили академика Ольминского, старого маминого знакомого. Вскоре после организации "Маньчжурского братства" Сергей Федорович был представлен маме Николаем Николаевичем Врангелем, другом и коллегой академика по Эрмитажному музею. Мама знала Ольминского человеком чрезвычайно энергичным и жизнерадостным. Сейчас его будто подменили: он удручен, взволнован, потрясен чем-то. И очень ждал маму. Он коротко сообщил о продолжающемся вот уже десять лет разграблении властями эрмитажных коллекций. О превентивных арестах чудом прежде не забранных работников музея, озабоченных противозаконными изъятиями. Вскользь - об исчезновении своих близких и друзей. И неожиданно выкрикнул:

- Вы представляете, Фанни Иосифовна, освобождение моих родственников они ставят в зависимость от выдачи им "скрываемого работниками Эрмитажа местонахождения музейного серебра"! Мало того, они угрожают расстрелом этих людей, если я буду "тянуть и упираться"! Это же бандитизм!

- Кто угрожает вам, Сергей Федорович?
- Все, кто со мной говорит на эту тему.
- А конкретно?
- Зиновьев. Даже Луначарский, якобы возмущенный действиями своих партийных товарищей. И сам Калинин, тоже возмущаясь громко и сетуя на самоуправство местной власти... "Однако, входя в их положение из-за чрезвычайных трудностей момента..." Вот так, Фанни Иосифовна.
- Но я-то? Чем могу вам помочь я? У меня с ними ни связей, ни даже отношений никаких... Не складываются наши с ними отношения. Отнюдь...
- Эрмитажу вам не помочь. Но я наслышан от очень надежной публики о ваших делах на Украине. И здесь, после кронштадтских событий 1921-го. Мне кажется, вам необходимо заняться более срочным делом, нежели спасение музейных ценностей. Вам следует спасать живых людей, Фанечка...

И рассказал маме о встречах Хаммер-Хургин-Красин. Подробности их разговоров известны ему из бесед с Бухариным, с которым у Сергея Федоровича складывались дружеские отношения. Хотя, как сказал маме Ольминский, он не исключал, что бухаринское возмущение сродни крокодиловым слезам Калинина и Луначарского, пытавшихся смягчить в его глазах не так факт распродажи раритетов российской культуры, как начавшуюся торговлю заложниками из дворян и интеллигентов. Временно приостановив расстрелы этих несчастных, их, как когда-то крепостных крестьян, выставляли списками на продажу зарубежным покупателям. И именно Лениным были представлены Хаммеру первые списки распродаваемых заложников и произведений искусств. Возмущенный Бехтерев громко и настойчиво потребовал остановить "работорговлю и грабежи". Сам Ольминский тогда не нашел в себе мужества присоединиться к Бехтереву.

Мама, человек дела, тотчас связалась с Диной Ноевной Заржевской-Барановой, подругой детства, с которой в 1904 году оказалась вместе в Маньчжурии, в Порт-Артуре, и в Японии. В 1915 году Дина вышла замуж за известного хирурга Исаака Савельевича Баранова, в годы войны работавшего у мамы. Когда первые скандалы начали трясти ПКК и угроза засвечивания его истинной деятельности стала реальной, главные "гуманитарии" Куличек и Рабинович срочно были отозваны обратно в аппарат ВЧК. С Пешковой остался Михаил Винавер. И она - во спасение собственного лица и "благотворительного" имиджа своей лавочки - бросилась "разбавлять" чекистский состав ПКК людьми с незапятнанной репутацией. Тогда она и пригласила возвратившуюся в Москву чету Барановых. И мама, теперь через Дину Ноевну, точно и всесторонне была осведомлена и о системе работорговли, и о введении практики расстрелов части заложников - изощренном шантаже поэтапного уничтожения наименее защищенных распродаваемых, с "намеком": власти не шутят, и надо срочно добывать валюту для выкупа, а не пытаться "саботировать гуманитарные мероприятия" ПКК...

Задолго до встречи с Ольминским мама не раз возвращалась к кронштадтским событиям 1921 года, завершающие эпизоды которых были ей куда как памятны. Тогда, в середине марта, каратели начали теснить восставших моряков. И мама вместе со своими медиками организовала эвакуацию раненых из корабельных и крепостных лазаретов Котлина. Под прикрытием артиллерии форта Тотлебен, вместе с экипажами "Петропавловска" и "Севастополя" они ушли в Финляндию по льду залива. Финны по-доброму приняли беглецов, а Маннергейм сделал все, чтобы устроить жизнь моряков, многие из которых - участники русско-японской войны - были его "маньчжурскими братьями". Уложив раненых в больницы и госпитали, распрощавшись с коллегами, которые решили остаться в Финляндии, мама 27 марта известными ей путями вернулась домой. И сразу начала поиск возможностей помочь членам "братства", схваченным карателями-чекистами, - положение их было много серьезнее судьбы нынешних заложников: восставших моряков по приказу Троцкого убивали в Петрограде, топили под Архангельском - уничтожали!

Мамины экскурсы в недалекое прошлое и возвращение в настоящее навели родителей моих на мысль о повторении тотлебенского варианта спасения заложников... Только теперь уже без артиллерийской поддержки, без растерянности властей, возможно, без льда под ногами, но уже через наглухо перекрытую границу. И не вооруженных моряков - пусть раненых - надо было вывозить, а стариков и женщин с детьми. Главное, не самой маме избирать пути спасения массы людей. Тогда кому? Да все тому же Маннергейму - так она решила. И связалась с ним через епископа фон Галена и его украинских друзей...

В подробности кронштадтской эпопеи мамы и беспримерной многолетней операции ее и Густава по спасению заложников я посвящен не был: судьба не отпустила для того времени. Нежданный мною приезд ее ко мне в тайгу в декабре 1953 года, после двадцати четырех лет разлуки, принес поначалу лишь одно мучительство "новознакомства". Ну а дни, отпущенные нам в ноябре 1954 года, пресеченные смертью ее 4 декабря, стали временем прощания...

Атмосфера 30-х годов не располагала к такого рода воспоминаниям. И потому живущая на птичьих правах Бабушка-лишенка и бесправная Катерина, жалея меня, молчали. Но "технологию" переправки я узнал. Густав Маннергейм организовал "окна" в Финляндию. И с его легкой руки некие люди, собирая беглецов сперва в казармах бывшего царского конвоя в Петергофе, а потом провожая их ночами по какому-то Кексгольмскому тракту с ночевкой в подвале дома священника в Кивинапе. Работал и северный путь - у Алакуртти. Работал путь на юге, за Псковом, - в Эстонию.

Катерина помнила имена проводников: Вяза Ронганен, Хелли и Густав Реди, Тойво Аннонен, Карл Ряннель, Эльвира Кайрамо, Агонен, Вайнио, Кирт, Корнеев, Стебляков, Прянишников, Павло Зозуля, Стефан Левченко. Все, кроме женщин, моряки. Слава им...

За годы "работы" этих подвижников из ада России на Запад ушло более сорока тысяч беглецов. Мало это? Много? Конечно, на фоне истребления россиян - мизер! Но ведь что-то и мама, и Густав успели! Хоть что-то...

"Параллельно" продолжали действовать гуманисты ПКК. Расстреливая и попугивая одних, они активизировали покупательную активность других. Вот что рассказывает на страницах журнала "Родина" (1990, № 4) жена Олега Михайловича Родзянко (внука председателя Государственной думы) Танечка: "Мы из России в 1935 году уехали... У нас одна бабушка в Эстонии и другая в Париже. Они объединились и за 1600 золотых рублей нас выкупили (моя тетя, баронесса Майндорф, хлопотала через Екатерину Павловну Пешкову)..."

Таким манером, через ту же Пешкову, из магаданских лагерей продавали зэков...

Сирота при живых родителях

07 декабря 1902 года в Москве у Екатерины Васильевны и у ее Густава родился сын. Они нарекли его Эмилем. Принимали его в доме Благоволиных. Кормилицей ему определена была Вера Фомина, сестра Василисы Ефимовны Корневищевой - Ефимовны. Восприемниками при крещении мальчика были Владимир Михайлович Бехтерев, как я уже поминал - друг Благоволиных, бывший с очередным визитом в Москве, и Тамара Платоновна Карсавина, подруга Екатерины Васильевны, балерина Санкт-Петербургского Мариинского театра. Няней, а потом и воспитательницей ребенка была дальняя родственница Екатерины Васильевны Людмила Ренненкампф.

Мать проводила с сыном каждый свободный час. Отец... Он ведь был офицером гвардии и свиты. Все его время заполнено было службой и переездами. Он и дочерей, Анастасию и Соню, увезенных их сбежавшей из Петербурга в Париж матерью, годами не видел...

Мотивов вечного отсутствия Густава в обеих столицах было предостаточно. В 1904–1905 годах находился он на войне в Маньчжурии. После совсем небольшого перерыва отбыл в составе группы Генштаба в экспедицию - в Среднюю Азию, Монголию, Тибет и Срединный Китай. Она продолжалась почти два года - с 1906-го по 1908-й. По возвращении с Востока тотчас был направлен в Варшаву. Но как только случалась малейшая возможность - если служба позволяла, - Карл вырывался к сыну и к Катерине. Только ведь военная служба мало чего позволяла. А манкировать ею гвардейский офицер, тем более уже генерал свиты, позволить себе не мог. Навсегда запомнил он урок - "пренеприятнейшее происшествие" дома еще, в Финляндии, когда его, мальчишку, за дисциплинарную провинность - вообще-то им самим и спровоцированную - "выкинштейнули", по его выражению, из Кадетского корпуса в Гамине...

Подраставший ребенок всех этих, и более серьезных, обстоятельств не понимал. Он хотел видеть отца всегда и рядом. Спонтанные наезды к нему Густава, а затем месяцы - и даже годы - томительнейших ожиданий появления любимого человека терзали впечатлительного мальчика. С возрастом он стал понимать и страдания своей матери, ее боль. И постепенно начала нарастать отчужденность от отца.

В 1907 году в имении Ренненкампфов под Дмитровом, куда постоянно наезжала Катерина со своим маленьким сыном, Валентин Александрович Серов написал его портрет. Через год Эмиль позирует и старому другу семьи Гельцер - Михаилу Васильевичу Нестерову. Между прочим, родственнику матери Екатерины Васильевны Гельцер - Катерины Ивановны Блиновой.

На нестеровском полотне мальчик в синем матросском костюмчике. Белые с якорьками полоски по коротким рукавчикам и низу штанишек. Синие туфельки, надетые на белые носочки с синими полосками поверху. Эмиль сидит на поседевших от старости деревянных ступеньках крыльца дома своей кормилицы. Одна ножка мальчика чуть подогнута, другая лежит свободно на приступках. Одной рукой он опирается на ступень, другой держит, будто играя, белую маску...

Потому дотошно рассказываю об изображении мальчика, что мог часами рассматривать его. И мысленно восхищаться мастерством Михаила Васильевича, которого с моего младенчества и потом, когда жил с Бабушкой, часто видел в доме Екатерины Васильевны. И вовсе полюбил сильно и навсегда, поняв уже во время учебы в студии ЦДХДВ, что за художник дядя Миша... Сам мальчик на картине попервости меня занимал мало. Я же его никогда не видел. Но маска! Она так гениально придумана была Мастером! А человечек в матроске так многозначительно держал ее за завязочку, играя будто... Маска - она мне все сразу объясняла. Маска не оставляла места сомнениям о настроении мальчика. Даже о его судьбе. Она прямо говорила человеческим голосом... Нет, она кричала, спрашивая такое... такое... что наизнанку выворачивало собственную мою сиротством истерзанную душу...

Готовясь - в который-то раз - разглядывать портрет, я садился в кресло, что всегда стояло перед ним. И медленно-медленно поднимал глаза, стараясь не увидеть маску. Точно как в младенчестве, проходя с фрау Элизе мимо дома напротив сада Баумана по Ново-Басманной, старался не увидеть страшного овала над входом... Только как же не увидеть маску, если она - сам центр, сам смысл страшной картины-судьбы? И не деться мне никуда от маски. Как не деться от нее никуда мальчику в матроске...

Серовский портрет Эмиля, как только Валентин Александрович его окончил, забрал отец. Рассказывали, что это полотно долго находилось в Гельсингфорсской студии Альпо Сайло. И что дирижер Каянус пытался всеми правдами и неправдами портрет заполучить. Скульптор Сайло неизменно отвечал на домогательства друга: "Этому серовскому мальчику тут быть!.." Потому, верно, что в его студии - вообще, в доме Сайло - постоянно останавливались Катерина с Густавом и мама с Бабушкой, а года с 1909-го и будущий мой отец.

Портрет Эмиля, писанный Нестеровым, постоянно находился в доме Екатерины Васильевны до января 1940 года.

А исчез он после обыска у тетки - жесткого, грубого, в отсутствие хозяйки дома. Подняли Бабушку, Ефимовну, еще старуху - гостью из Перхушкова. Баба в штатском приказала:

- Снять все с себя! Всё-о-о! Понятно?

Сняли. Баба обыскала всех. После обыска Бабушка бурчала:

- Да что же они Катю-то мучают? Мало им слепоты ее, отставки от театра? Или мало терзаний, о которых поминать нельзя?

После моего возвращения в октябре 1954 года я даже следа его на стене не увидел - за шестнадцать лет след исчез. Да, я многого не увидел, не нашел, впервые после долгой разлуки навестив Екатерину Васильевну. В конце войны и после, когда она потеряла зрение, а потом и способность передвигаться без коляски, многое исчезло из ее дома, из знаменитой ее "малой Третьяковки". Тогда число незнакомых ей визитеров в доме ее увеличивалось обратно пропорционально возможностям тетки замечать их и хоть как-то контролировать их целенаправленные действия. Не говоря уже о невозможности отсеять слишком наглых и выпроводить их. Помочь ей в этих суетных делах было уже некому: Василиса Ефимовна умерла в 1942 году, Бабушка вовсе состарилась - к моему возвращению в Москву в 1954 году ей минуло сто семнадцать лет. Немало...

А тогда, в начале века, Катерина озабочена была одним: не навредить карьере Маннергейма и жить так, чтобы как можно меньше любопытных знало о существовании Эмиля. Тем более о том, чей он сын. Потому жизнь Катерины и ее мальчика проходила в треугольнике Дмитров-Москва- Мисхор. Строить свое счастье за счет счастья другой, к счастью, Катерине не пришлось: Анастасия Николаевна, супруга Карла Густава, о том позаботилась много раньше, чем Катерина решилась иметь ребенка...

Тут как раз началась подготовка к "Русским сезонам", задуманным Сергеем Павловичем Дягилевым и проводимым им с 1907 года. В 1910 году предстояли дебюты Гельцер. Что делать с Эмилем? Взять его, восьмилетнего, с собою? Невозможно. Но что, если поселить его на предстоящие два года гастролей в Европе? И в том же 1910-м, незадолго до отъезда Катерины, Людмила Ренненкампф и ее подруга Миллер отправляются с ним в Швейцарию. Там его определяют в закрытое престижное заведение протестантского толка - в школу-интернат, где воспитанники получают и светское образование, слушая лекции в университетах Германии, Франции, Швеции.

За два года гастролей Катерина и приезжавший в Европу Густав несколько раз виделись с Эмилем в его школе. И были счастливы наблюдать его спокойное, как им казалось, мальчишеское взросление.

Учился Эмиль ровно, без срывов. Мучительно переживая разлуку и молчание родителей в первые годы мировой войны, он задумал начать переписку с помощью... голубиной почты! Только ведь для этого нужны голуби, и они есть - под Дмитровом, в имении Ренненкампфов. Он списался с друзьями в Германии, те поддержали его идею... И вот Эмиль увлекся орнитологией. Воспитатели направили его в Мюнхен. Там он прослушал два курса факультета агрикультуры...

Время шло. За матерью мальчика захлопнулась большевистская мышеловка. Прервалась временно связь и с отцом, возглавившим освободительную войну финнов против агрессии ее восточного соседа. В апреле 1918 года связь с отцом восстановилась. Но вот разузнать о матери, тем более передать ей письмо, было вовсе невозможно. А в конце года пришло известие о трагической гибели дяди Миши - Михаила Александровича Романова, случившейся на Урале, в России. Того самого дяди Миши, у которого - и у тети Наташи, и у их детей - он гостил в Небворте, под Лондоном, до самого 1914 года... Возможно, с этой горестной вести началась его мучительная и болезненная любовь к матери, запертой в "русской тюрьме". И... презрение к отцу: "Ты - предатель и трус! Сбежал в Финляндию, бросив беспомощную мать в проклятой России!"

Объяснение с сыном по возвращении Карла Густава из Москвы было трудным. Эмиль наотрез отказался перебраться к отцу в Финляндию. А ведь обстоятельства куда как серьезнее упрямства Эмиля заставляли Карла Густава переживать нежелание сына поселиться у него. Еще возглавляя Белое движение и выбивая большевиков из Финляндии, он принял меры, чтобы уберечь Эмиля от любых последствий возможной встречи с агентами ЧК в Швейцарии и в Германии. Он-то отлично понимал всю степень опасности, которая нависла бы над сыном и над женой, спохватись чрезвычайка, что в Европе "скрывается" сын главного белогвардейца (единственного реального) - живого и активнейшего противостоятеля большевистскому разбою! Что бы тогда ни предпринимал он в защиту сына вне Финляндии, все было бы незаконно и, конечно, не адекватно опасности. Только у себя в стране мог он надежно уберечь Эмиля и сделать его жизнь спокойной и безопасной. И жизнь жены, если удастся вызволить ее из чекистских рук!

Свидание в Большом театре

В 1928 году родители мои руководством акционерного общества "ЦЕЛЛУГАЛ", в московском отделении которого работал отец, приглашены были в Германию. Поездку организовал Клеменс, граф фон Гален, епископ и будущий кардинал, добрый гений "Спасения". У него мама и отец гостили несколько дней. И там, в Мюнстере, он помог родителям моим встретиться с Эмилем, которого они не видели более восемнадцати лет, и с их другом Александром Павловичем Кутеповым после одиннадцати лет разлуки. В Москву мои родители привезли два потрясающих известия для Катерины. Во-первых, она стала бабкой: 4 августа 1927 года в Мюнхене у Эмиля родился сын. По деду его нарекли Карлом Густавом Эмилем-младшим. И во-вторых, сын ее Эмиль намерен приехать в Москву и хотя бы издали, тайком повидать свою мать...

На мюнстерской встрече мама и отец мои пытались объяснить Эмилю всю чреватую авантюрность его плана. Не только ситуация, которая тотчас сложится вокруг имени знаменитейшей балерины, как только обнаружится, что у нее есть сын за рубежом, - но сам факт сокрытия этого преступно утаиваемого ею обстоятельства сделает жизнь ее невыносимой, сломает несчастную мать, убьет ее... Как обязательно искалечит и его собственную жизнь. А если они вызнают, кто его отец?! Тогда - арест и шантаж без конца...

- Но почему отец смог в 1924-м приехать к маме, а я теперь не могу?
- Он воспользовался шоком в Москве из-за смерти и похорон Ленина!

Все надеялись на его здравый смысл. Но Эмиль все же приехал в Москву. Он понимал: ни повидаться с матерью, ни обнять ее он не может. Потому решил только увидеть ее. Издали. Из зрительного зала Большого театра. Я никогда не говорил с теткой на эту тему. Конец 30-х годов, когда мы были вместе, к таким разговорам не располагал. Когда мы вновь встретились, во второй половине 50-х годов, мучить ее такими воспоминаниями я не мог...

Не берусь представить, чувствовала она, когда уже слепнувшими тогда глазами искала в партере лицо сына... Не видя его... Не имея лишней доли секунды пытаться увидеть... В темном зале... Между пируэтами...

Их страхи и беспокойство Маннергейма усугубила начатая чекистами с убийства Александра Кутепова охота на активных деятелей Белого движения. Эти грозные для него события заставили Карла Густава серьезно позаботиться о безопасности сына и внука. Потому с десяток лет он был спокоен за них. Но в 1939 году Сталин начал штурм линии Маннергейма. И тогда он обращается к бывшему однокашнику Эмиля по факультету агрикультуры в Мюнхене, рейхсфюреру СС Гиммлеру - это именно в его функцию входит охрана жизни граждан Германии. Генрих Гиммлер ответил тотчас, предложив Эмилю с сыном занять апартаменты в особо охраняемом районе Берлина - Далеме, по Рейнбабен-аллее. Эмиль и Карл Густав-младший поселяются там...

Пока происходили эти малозначащие события, началась Вторая мировая война, напрочь разорвавшая связи между Катериной и Эмилем с Карлом-младшим. Прежде, до 1938 года, хоть какие-то ошметки сведений о жизни сына и внука доходили до нее - через обрывки лент кинохроники, переправляемые Карлом неведомыми ей путями, или по "линии" ТАСС и ВОКС. После финских, 1938 года гастролей Давыдовой, которой Катерина бездумно доверилась, назвав ей имя "знакомого - Маннергейма", ВОКС и ТАСС немедля исключили ее из абонентов кинохроники. Оставались лишь еженедельные - по пять минут - передачи на коротких волнах, которые по-русски наговаривал сам Карл Густав, а Катерина слушала по модному тогда приемнику "СВД-9". Хоть что-то... Во время войны приемники у граждан СССР отобрали. Изредка доходили до Катерины кратенькие, как телеграммы, приветы-анонимки...

Подарок к юбилею


Шел 1942 год. Приближался юбилей Маннергейма. И самый заветный подарок, который пожелал получить маршал к своему семидесятипятилетию, - увидеть внука, которого любил и который тоже очень любил деда. Но каким образом? Балтика в огне. Проливы заблокированы. Воздух перекрыт. Опасно! Очень опасно! И отпустит ли Карла его отец? Густав все же решился - побеспокоил Гиммлера снова в его штаб-квартире, в восточнопрусском Летцене. И тот снова откликнулся.

4 июня 1942 года в ставку Маннергейма прибыл Гитлер. Незадолго до своего отбытия из восточнопрусского же Растенбурга он распорядился доставить в Финляндию Карла Густава-младшего. Встретились они все у маршала в его штабном поезде, где вместе с генерал-фельдмаршалом Кейтелем и с еще двумя немцами поздравили счастливого деда...

...О встрече 4 июня 1942 года маршала Маннергейма и рейхсканцлера Гитлера рассказал мне Лейба Абрамович Хентов (он же Ростовский Семен Николаевич, он же Эрнст Генри) - "журналист-интернационалист", в свое время сделавший все для прихода к власти в Германии Национал-социалистической рабочей партии и ее вождя. Но кем был "тот молодой человек лет шестнадцати, представленный Гитлером юбиляру", он не вычислил! Раскрываю эту тети-катеринину тайну "близости маннергеймова внука германскому фюреру". Посвятил меня в нее генерал Павел Миронович Синеокий, узнавший подробности от участника встречи фон Белова, офицера ВВС Германии.

Позднее объявился еще один свидетель ее. В конце ноября 1956 года Екатерину Васильевну посетил освободившийся из заключения австриец Хайнц Шенк. Проездом он оказался в Москве. И там обратился за адресом "знаменитой балерины Гельцер" в дирекцию Большого театра: ему, в прошлом музыканту, почитателю балета, необходимо повидать великую танцовщицу. Шенку объяснили, что она давно не на сцене, что ей много лет, что она с трудом передвигается и что, наконец, она слепа, потому никого не принимает. Но Шенк очень просил. Кроме того, совсем недавно прошел необычайный партийный съезд, после которого бывшему зэку отказать было неудобно. Адрес дали.

Взволнованная Екатерина Васильевна сказала:

- Господин Шенк! Мне, слепой, очень трудно разговаривать с вами, незнакомым человеком. Говорить и не видеть лица - я так не могу... Мой племянник, - она тряхнула мою руку, - много лет провел там, откуда пришли вы. Говорите с ним... Я буду слушать...

Почему Шенк, чего только не натерпевшийся за свои двенадцать лет каторжных лагерей, почему он не бросился напрямик и без промедления в свою прекрасную страну, где его, возможно, ожидали близкие, выжившие в мясорубке войны? зачем он пробился к Гельцер, которую не видел никогда и не знал? Причину этого Шенк объяснил сам:

"С 1941 года я служил в Финляндии, в охранном батальоне СС. 4 июня 1942 года наше подразделение переброшено было в район ставки финского командования. Сказали: в связи с прибытием туда президента Финляндии и самого рейхсканцлера Германии! И еще из-за недавно случившегося покушения на Гейдриха, начальника службы безопасности рейха.

И точно, в тот же день, 4 июня, в ставку приехали президент Рюти и рейхсканцлер Гитлер... Оказалось - чтобы поздравить Маннергейма с семидесятипятилетием. Мы видели начало очень скромного торжества. Оно произошло в лесу перед штабным вагоном. Рейхсканцлер и президент Рюти поздравили Маннергейма. Поднялись в вагон. За ними прошли трое наших генералов и егеря охраны. Мой пост был в тамбуре. Там я и увидел молодого человека, тоже, видно, из егерей... И Гитлер сказал:

- Густав! Вам - небольшой подарок! - Подтолкнул юношу к сразу будто засветившемуся Маннергейму. - Еще раз мои поздравления, маршал!..

Рюти, Гитлер, Кейтель и двое генералов пробыли с Маннергеймом и этим мальчиком остаток дня. После их отбытия нам, немцам, устроили именинный стол, раздали подарки и возвратили в батальон. Вот за столом-то, за трапезой, мы и узнали, что мальчишка в егерской форме - внук маршала от его русской жены, известной балерины Гельцер из Большого театра в Москве. Это все - по секрету - рассказал нам сам повар Маннергейма, когда мы вместе с ним хорошо-о набрались за здоровье именинника.

Проведя долгие годы в советских лагерях, я понял, в какой страшной стране вы живете. И понял, что должна была пережить женщина, внук которой и сын оказались в Европе. Потому я сказал себе: если выживу, обязательно найду эту несчастную мать и бабушку. И расскажу ей, что видел живым и здоровым - пусть много лет назад, это неважно - ее внука. Что парень он хоть куда! Главное, что он в надежных руках своего деда. И если сам рейхсканцлер в разгар войны не забыл привезти его к деду, то сам дед многого стоит. И не только позаботится о внуке, но, если придется, защитит его... Будьте спокойны!"

Какой покой?! Первая реакция Катерины - шок! Потрясение! Ее внук - и... Гитлер! Немыслимо!.. Как только я ее ни успокаивал, объясняя, что, по-видимому, иной оказии быть не могло. И Гиммлер воспользовался случаем...

- Вот! Еще и Гиммлер! - рыдала тетка. - Гиммлер и Гитлер! Рядом с моим мальчиком... Какое несчастье!.. Какое несчастье!
- Пусть несчастье с Гитлером и Гиммлером, чем счастье с тем же Хентом-Ростовским-Генри - оборотнем, породившим этих "товарищей"!

Этот мой аргумент почему-то сразу успокоил тетку. Повздыхав с недельку, она как-то сказала мне:

- Бен! Какой внук-то у меня! Весь в деда своего! Жаль-то как: он явится егерем, мальчик мой, а я не увижу его, слепая...

Единственное земное чудо, которое могла подарить ей судьба, - встреча с внуком. Ясноглазый рыцарь и сын ушли навсегда. В 1943 году дом по Рейнбабен-аллее в Берлине, где жили Эмиль с сыном, разрушила бомба. При расчистке завалов Эмиль был тяжко изувечен. Семь лет госпиталей. И смерть в 1950 году, за месяц до кончины отца.

Густав-младший в Москве

В августе 1957 года Карл Густав-младший решился наконец приехать в Россию. В первый и последний раз встретился он со своей московской бабушкой Екатериной Васильевной Гельцер. В то время меня в столице не было. С февраля я "загорал" в новой ссылке - в Горном Алтае. Причиной ее была моя и моего лагерного друга Ивана Алексахина попытка возбудить уголовное дело о "бакинском этапе". Этап - 110 тысяч заключенных - солдат и офицеров из штрафников сталинского "призыва" 1941–1942 годов - в портах каспийского побережья Кавказа загнан был в сорок три нефтеналивные "посудины". И когда люки барж намертво были закручены проволокой, этап Каспием и Волгой отправили в БЕЗЫМЯНлаг под Куйбышев (Самару). За восемь месяцев - с марта по ноябрь 1943 года - к месту назначения доползла сорок одна баржа с... "холодцом" из человечины.

"Разгрузка" этапа - совковыми лопатами, в противогазах - окончилась нашим бунтом и злобной схваткой заключенных с конвоем. Схватка - само собою, остервенелой резней ошалевших вертухаев с захватившими их и вовсе обезумевшими зэками. Прибыли части карателей. От их расправы мы, несколько работяг из кессонщиков, ушли обратно на одну из барж. Там нас нашли десантники Волжской военной флотилии. Они перевели меня с товарищами на свое судно. Позднее прокуратура флотилии этапировала нашу группу в Арктику. И там "потеряла", уведя от расстрела, к которому мы все были заочно приговорены...

И вот теперь мы с Иваном Павловичем Алексахиным по несвойственной обоим наивности приняли ХХ съезд компартии чуть ли не за светлое начало русской демократии. Решились. И попытались возбудить уголовное дело "...по факту массового изуверского убийства советских солдат-штрафников, отстоявших Сталинград, удушением их и голодом в танках нефтеналивных барж...". Попытка обошлась Алексахину инсультом, мне - новой ссылкой и обидной невозможностью встретиться с Карлом, гостившим у своей московской бабушки Катерины. А ведь добрую часть времени он успел провести и в доме моих стариков на Разгуляе.

Встречи с ними были для Карла особенно интересны и дороги. Именно старики были единственным живым связующим звеном его - внука - с безвозвратно ушедшей жизнью его бабушки и деда в России. И с годами эта их, казалось бы, стремительно отлетевшая в небытие жизнь все более и более волновала его воображение. Ведь именно в страшной "Московии" проходила их молодость, несмотря ни на что, по-своему счастливая, даже блистательная. Там их любовь завязалась, расцвела. Но там же мертвой петлей затянулась их трагедия. Оттуда и цепь несчастий потянулась к Эмилю, сыну их, и к нему, Карлу, тоже...

Узнать все, даже самые мельчайшие и пусть малозначащие, подробности о бабушке и деде стремился он страстно. Считая собственную свою жизнь, как, впрочем, и отцовскую, неудачной и интереса не стоящей, все, что касалось его стариков, было ему интересно и волновало его. И когда бабушка стала рассказывать о прошлом Катерины и Густава, он был восхищен и поражен ее осведомленностью. И понял: она была, конечно, "подхлестнута" его интересом к ее воспоминаниям; она, конечно же, обладала необычно всеохватной и, вовсе уже не по возрасту, острейшей памятью - а возраст-то ее был куда как почтенен! И наконец, она поняла, что дожила до часа, когда случилась возможность полностью, до дна освободиться от столетие наполнявшего ее груза фактов и впечатлений ее времени!

С первых рассказов ее отметил он зоркое, старостью не затуманенное фотографическое видение ею мельчайших деталей ушедшего времени, уходящих корнями в девяностые годы ХIХ века. Бабушка почувствовала это. Отсюда - каскады событий и фактов. Отсюда же стремление поделиться ими... И мое сожаление о том, что я "проездил" последний бабушкин рассказ о самых близких мне людях. Отсутствие мое на этом пиру памяти - кара мне, возмездие за затянувшееся молчание мое о "бакинском этапе". Поделом мне...

В начале лета 1958 года от моего коллеги и тогда уже друга Косюшки узнал с опозданием: по просьбе маршала К. А. Мерецкова, верного почитателя Екатерины Васильевны, было сделано все, чтобы тетка моя и ее внезапно "воскресший" внук могли спокойно, без сопровождения "мусорняка", побыть вместе все то время, что им обоим предоставлено было его величеством провидением. Я уже знал, что после массовой экзекуции 1953 года в подвалах штаба Московского военного округа жалкие ошметки этого "воинства" и без того вели себя ниже травы, тише воды. Тем не менее я был очень признателен Кириллу афанасьевичу (тогда еще не знавшему меня) за его хлопоты.

Карл Густав-младший не раз звонил нам на Алтай от своей бабушки. Мы разговаривали с ним на еще нормальном, не сжеванном окончательно блатной феней русском языке. Он знал русский язык в совершенстве. "От деда!" - с гордостью объяснил. Почему-то именно чистота его языка особенно поразила меня в этих телефонных разговорах. А ведь с легкой руки "шестидесятников" великий и могучий уже начал стремительно вырождаться в тюремную феню...

Я со своей женой и с двумя малышами вернулся в Москву в марте 1958 года, снова освобожденный Никитой Хрущевым. Тетка Катерина очень старательно пыталась рассказывать нам о встречах с внуком. К несчастью, она была уже тяжко больна. Почти ничего не видела. Даже "егерской формы" своего внука, заочно ею полюбившейся. Но тем не менее она изо всех оставшихся у нее сил старалась передать характер ее бесед с Карлом. Это ей почти не удавалось. Тем не менее она почти сумела передать нам его рассказ с подробностями семидесятипятилетнего юбилея маршала.

Чего никак не мог я от нее дознаться, так это хоть каких-нибудь подробностей, намеков даже о занятиях ее внука. А ведь именно они, занятия человека или хотя бы его увлечения, есть ключ в его внутренний мир. Потому и пытался прежде всех подробностей его жизни узнать о его профессии или хобби. С младенчества своего я часто слышал о нем. После семилетнего детдомовского небытия вновь стал что-то про него узнавать. И всегда любил его, идеализируя, конечно, и широко раскрывая свое сердце этому близкому мне, но еще совершенно не узнанному мною человеку.

Катерина бредила: "У меня правнуки Катенька и Рауль! Они вольтижируют на ферме своего бразильского дедушки. Сам же дед - латифундист! Там у него собственный конный завод и даже огромные луга и лес!". Со своей бабушкой и с моими стариками Карл провел около трех недель. Уезжая, он оставил тетке номера телефонов, по которым мы потом звонили ему.

Новознакомство

Во второй раз Карл Густав Эмиль-младший приехал к нам в Москву весной 1963-го. Он тоже клюнул на комедию хрущевской "демократизации" большевистской России. И объяснил это так: дед-мудрец не раз говорил, что опасность исходит не так из Москвы, как от собственной, финской элиты - сплошь агентуры ВЧК-ГПУ-НКВД-МГБ. А в марте, за месяц до его приезда, умерла моя Бабушка.

Получилось, Карл приехал только к нам - ко мне, моей жене Нине, к нашим детям Саше и Фае. Как раз в это самое время Михаил Наумович Гаркави, который был уже совсем плох, "вспомнил": Карл был в Москве в декабре 1962 года на похоронах своей бабушки! Не было его! Все последние дни ее жизни, все скорбные дни и ночи по ее смерти мы были рядом с ней. Карла никто из нас не видел. И прятаться от нас не было у него резона, коль он приезжал. Но сомнения остались.

Второй его приезд оставил множество впечатлений. Как от услышанного от него, так и от живого присутствия его в нашем доме. Правда, общаться с ним приходилось урывками: он привязан был к большой группе латиноамериканских кинематографистов. К тому времени мы уже знали, что Карл занимается сценариями в документальном телевидении. Потому сразу возник круг совместных интересов, беседы по которым мне легко было поддерживать: Арктика.

Это было тем более важно, что у нас с Карлом шел процесс новознакомства. А для людей близких и давно знающих и любящих друг друга, однако же заочно, состояние это мучительно. Во всяком случае, сложно чрезвычайно! Достаточно вспомнить мамы моей и мое "новознакомство" в Ишимбинском зимовье в декабре 1953 года, после двадцати четырех лет разлуки... А с Карлом, которого "знал" я всю свою сознательную жизнь, мы вовсе и не виделись никогда.

Арктика нас моментально связала воедино. Он ею всегда интересовался - житель экваториальной, жаркой зоны земли. Она снилась ему. Учась в школе, он перечитал "гору литературы" о полярных странах и их исследователях. Он, между прочим, прежде меня прочел все, написанное об Александре Васильевиче Колчаке в связи с его участием в экспедиции Толля на Новосибирские острова в 1899–1902 годах. И написанное самим Колчаком он знал куда больше моего. И было очень приятно, волнующе, когда на мое замечание о дружбе мамы с Александром Васильевичем Карл, смеясь, ответил:

- Да я все это в подробностях знаю от деда! Дед же мне очень много рассказывал...

У нас оказались общие знакомые, общие события связывали наших близких. Карл с пристрастием сценариста расспрашивал меня о моих путешествиях по районам Арктики. Интересовался деталями и подробностями собственных моих исследований на просторах этой "скверно оборудованной для жизни" территории Земли. А когда пришлось рассказать ему о моих работах по наледям, я проговорился, что это происходило в ссылке... Тогда и раскрыл я ему наши семейные ГУЛАГовские "тайны"...

Что-то он, конечно, и прежде знал о лагерной судьбе моей семьи. С моих слов наша история как бы вплотную надвинулась на него мрачной глыбищей. Обволоклась страшной реальностью. Предстала во всей своей чудовищности. И как бы подтвердила, как бы материализовала детские, а потом и взрослые его страхи. А они сопровождали всю жизнь его отца и самого Карла! Почему-то особенно остро воспринял он рассказы о моей судьбе. И здесь Карл, как и многие мои друзья и родичи, все узнанное от меня тут же мысленно "примерял на себя". Тем более что собственная его жизнь, как и жизнь его отца после 1918 года, проходила, по сути, в той же ГУЛАГовской ауре. Только как бы в несколько отстраненной от основного массива зоны, зарубежной ее "подкомандировке", условно именуемой "Западной Европой" и ее "отделениями" - "Германией" или "Финляндией".

- Европа, - как-то сказал Карл, - как, впрочем, и США, уже в самом начале деятельности Гитлера поняла: он олицетворяет возможность избавления от всех, вместе взятых, разрушителей мира. Дед никогда не согласился бы на военное партнерство с Гитлером, если бы не знал, что судьба финнов подвешена так же, как еврейская. Сам плоть от плоти и кровь от крови европейской элиты, он не мог не увидеть еще до прихода к власти этого харизматика, что европейский истэблишмент заметил его и начал играть с ним в поддавки.

Но Гитлер и без этих игр догадывался, чего именно от него ждут. И не только соседи, но и за океаном. Недаром уже в годы войны Юджин Ф. Майер, хозяин правительственной газеты "Вашингтон пост", сам еврей, выступал против любых действий США по спасению европейских евреев! Как, впрочем, и лидер еврейства США Стивен Вайз и Самнер Уэллс, заместитель госсекретаря, "на всякий случай" и в собственных интересах придерживавшие информацию об истреблении евреев в Европе. Да все усилия прессы США направлены были на сокрытие нацистских преступлений - прессы, почти целиком еврейской! Боялись лишь одного: как писал Соммерсет Хилл в "Нью-Йорк таймс", чтобы полчища крыс не ринулись спасаться на американский континент!

Колокола звонят не переставая

Монолог Карла

Долгие разговоры с внуком Маннергейма потекли по неожиданному для меня руслу. Этот человек видел историю с другой стороны! Я не стал переписывать его монологи от третьего лица - просто уступаю ему роль автора-рассказчика в некоторых главах.

Абсолютно все можно было предполагать, пытаясь отыскать первооснову лютой ненависти Гитлера к евреям, сдобренную все теми же витгенштейнами, троцкими и компанией. Все абсолютно.

Только вспомним прежде: на все тот же риторико-сакраментальный вопрос о причинах смертного приговора, вынесенного евреям, Гитлер ответил, "что это реакция на их чудовищные преступления перед украинским колонистским крестьянством, на жизнь которого они посягнули...".

Скорее всего, смею думать, он имел в виду не "украинское колонистское крестьянство", а лишь собственно меннонитов-фермеров немецко-голландского происхождения. Так или иначе, но страшная судьба этих тружеников "от Бога" потрясла и ужаснула Гитлера. И до него дошел истинный смысл каннибальских откровений Троцкого, которым прежде, если правду сказать, особого значения он не придавал, воспринимая их как "очередную еврейскую истерию" в попытке привлечь внимание к себе, высунуться, "обозначиться". Оказалось, что все очень серьезно.

То, что евреи-комиссары творили с остатками деникинских формирований, предполагаю, мало его интересовало. Как, впрочем, и "методы", которыми пользовались комиссары-евреи в показательных бойнях в Крыму. Хотя, конечно, это не могло не возбудить ненависти в любом солдатском сердце. Но казнившие Украину землячки, куны, якиры, беры, гамарники и их соплеменники подняли руку на немецкого колониста-хлебороба - на меннонита! На горстку святых тружеников, по традиции, неукоснительно соблюдаемой вот уже пятое столетие по возникновении их вероучения, не могущих держать в руках оружия даже для спасения собственной жизни и жизни близких!

О, если бы это было моей горячечной фантазией! Если бы это было одним из моих дичайших "открытий" в поисках истинных причин Божественного Возмездия, что обрушилось на головы миллионов "ни в чем не повинных" европейских евреев в годы Второй мировой войны!.. Все было серьезнее - о свидетельстве Мартина Тринкмана рассказал сам Гитлер, привязавшись ко мне, мальчишке, после июньской, 1942 года встречи. И даже признался, что Апокалипсисы Мартина Тринкмана освободили его от последних сомнений...

А было так. 29 декабря 1914 года офицер австрийской армии Мартин Тринкман оказался в русском плену. Пилот и авиамеханик, он за две недели до этого печального происшествия переброшен был в Галицию, вылетел на разведку, потерпел аварию и побился крепко. Чудом остался жив. Отправлен был после полевого лазарета в госпиталь при лагере военнопленных в Киеве, где потерял руку. Он провалялся до августа 1915-го по клиникам. Сбежал. Только не к далекому фронту, а в Закавказье. Там, возле Елисаветполя, столицы одноименной губернии, в голландско-немецкой колонии фермерствовали его родичи Пальмер-Туммы, Иоганн и Берта, брат и сестра. Мальчиком, с родителями он дважды гостил у них. Здесь Мартин понемногу оправился от угнетавшего его состояния увечности. Начал помогать хозяевам. Заулыбался. Но вскоре был выдан и арестован. Его отправили в лагерь под Житомир, но долго не держали.
 
И, как инвалида, передали для использования на сельхозработах нойборнскому колонисту Юлиусу Кринке. У гостеприимных хлеборобов проработал Мартин несколько месяцев. И мир вновь воцарился в его страдающей душе. Мало того, пришла любовь. Только коротким было счастье: распоряжением командования все немецкие и голландские колонисты, фронтовой повинности не несущие, обязаны были нести повинность обозную. Каждой семье нужно было направить в распоряжение интендантства грузовой полок - фуру с парой лошадей - и с ними одного члена семьи - возчика. Мартин видел, как тяжко переживала хозяйка, да и сам Юлиус, когда оказалось, что отправиться с обозом должен старший сын - 14 летний Отто, надежда и любимец родителей. Считая, что он - однорукий - лишний едок в приютившей его семье, Мартин предложил себя в качестве сопровождающего мальчишки.
 
Отец и мать Отто воспряли духом. Договорились с военным комендантом. И судьба пленника на время была решена. Собрались быстро. Сын попрощался с родителями. Мартин - с невестой, старшей сестрой Отто Мартой. Сбились в обозную роту - из Нойборна уходило неведомо куда еще с полсотни фур с конями и возчиками-колонистами. Понемногу успокоился и Юлиус: будет кому приглядеть за конями, да и за чересчур шустрым наследником. Удивительно, но русский комендант отпускает солдата вражеской армии, немца, пусть австрийского, с немецким мальчишкой под честное слово немца-колониста. А сам этот колонист уверен: немецкий военнопленный - бесхитростный, смелый, сильный и... ясноглазый - сохранит и спасет его старшего сына на неведомых и страшных военных дорогах...

В путь отправились в середине сентября 1916 года. Через год где-то случилась заваруха - переворот. Потом пришли на Украину германцы. Только добраться до них, до своих, было невозможно из Закавказья, где и носило в ту пору их обоз. Тут началась новая война - гражданская. Теперь смерть ходила не где-то там, далеко, на фронте, а рядом, вдоль дорог, по которым они двигались.

В конце 1919-го красные отбили у белых Чернигов, Харьков, Полтаву, Киев и установили на Украине новый режим. Обоз, с которым шли Отто и Мартин, из Бердянска на Азовском море направлен был властью в Большой Токмак. Степными дорогами - шляхами - двинулись они в глубь благодатной земли днепровского левобережья, по благословенной, житной и сытной Таврии к центру расположения богатейших на свете меннонитских колоний. Радоваться надо было... Но чем ближе подходили наши "путешественники" к этому российскому Эльдорадо, тем тяжелее, тем мрачнее становилось у них на душе. Первая на пути колония Геленфельд, славная своими "Золотыми фламандскими" пшеницами, охвачена была огнем. Горело все - дома колонистов, риги, овины, клуни, хлева, конюшни, птичники, свинарники, коптильни... Из огненных вихрей неслись душераздирающие вопли заживо сжигаемых людей... Они пытались вырваться из пожарища, выломиться из припертых кольями дверей, выбраться из прихваченных слегами окон, выбросить детей из пылавших чердаков... Тщетно! Пулеметным огнем с тачанок расстреливали всех, пытавшихся спастись... Загоняли назад - в пламя... Обозников, что кинулись помочь горящим выбраться из огня, свинцовыми очередями скосили тут же, перед изгородями...

Обоз, состоявший из полусотни фур, красноармейцы согнали со шляха. Стреляя вверх, заставили обогнуть ярко горевшую колонию. И задержали. А уже к рассвету, когда огонь сошел и крики утихли, обыскали, будто в поисках оружия. Еду отобрали всю, хотя обозники видели горы мешков с зерном и снедью, награбленные перед экзекуцией. Потом проверили документы. Комендант проставил на них печать мелитопольской чрезвычайки и подпись: "Моисей Райхман"... Что же, Райхман так Райхман. Всякое может нынче быть в ЧОНах - Частях особого назначения...

Обозу приказали двигаться дальше

И они пошли, сперва вдоль железной дороги Бердянск-Большой Токмак. Видели издали, как горели меннонитские же колонии Вальдхайм, а потом и Гальбштадт. Везде было одно и то же: сжигали дома и службы. И в них жгли загнанных туда людей. Из этих двух колоний в сторону обоза бежало несколько мальчишек. Ночью они подошли, крадучись, к кострам, разожженным фурщиками. Рассказали, что творили с ними ЧОНовские бандиты. Проговорились: управляли казнью и разбоем коменданты-жидки. Из местных, "с Бердянска", один - Генькин Илья. Другой чужак, "с Минска", - Блюменталь. Тоже Илья... Быть и такое может... Блюменталь так Блюменталь. Генькин так Генькин... Одно название - каты!..

К Большому Токмаку - цели их движения - фурщиков не подпустили. Прогнали, сопроводив несколькими ЧОНовцами на тачанках, с южной стороны железной дороги из Верхнего Токмака на Мелитополь, до Молочни. В Молочне, тоже колонии меннонитов, но еще не сожженной, обозников снова обыскали. Отобрали свеклу, что накопали они ночами на брошенных плантациях. Проверили и отметили документы. И здесь злодействовала шайка из Мелитополя. Хозяйничал в колонии комендант... Илья Гликман... Снова Илья! Дались они им. И опять: Илья так Илья...

При них, еще не отправив обоз, Гликман отдал команду сгонять мужиков. Отто, Мартин, обозники видели, как из домов ЧОНовские командиры стали выбрасывать мужчин и мальчишек. Колонистов били на ходу арапниками. Требовали что-то. Потом с боем загоняли в овины... Из стоявшего над улицами отчаянного крика с матерщиной обозники поняли одно: колонистов-мужчин пытаются силой мобилизовать в армию. Отсюда ругань, угрозы, битье всех подряд прикладами, стрельба - пока еще поверх голов... Однако когда обоз отошел с версту, в ночной темени сразу, во всех концах колонии, загорелись дома... И все тот же страшный вопль множества людей донесся до фурщиков...

Обоз двигался дальше. Теперь уже неизвестно куда и зачем: бердянский груз в Большой Токмак - просоленную, но еще до засола сгнившую тарань - везли они как уже с месяц ушедшей армии, успевшей забрать у колонистов запасенное ими на будущую зиму. Теперь ЧОНовцы все жгли и жгли меннонитские хозяйства вместе с их хозяевами. Жгли людей, которые по вере своей - всему миру известной - не могли ни убивать, ни воевать, ни даже руками касаться орудий убийства. По строжайше соблюдаемой ими традиции, они могли лишь выращивать лучшие в мире, непревзойденной урожайности и великой биологической ценности твердые сорта пшеницы. Те, что в мире названы "Золотыми фламандскими", а в США и Канаде еще и по имени главной хлебной провинции бывшего Британского доминиона - "Манитобой". Они "могли лишь" производить лучшую на планете рунную овцу, от которой шерсть - гордость и слава фламандских и голландских поставщиков-крестьян. Богатство Австралии. Величие британских ткачей. Еще могли они превращать морское дно в знаменитые Нижние Земли - Нидерланды, подсказывая человечеству, как без разбоя, без крови, без смерти можно мирно "завоевывать" земли и выращивать на них хлеб, выводить скот и строить поселения. И еще могли они всюду, куда приводила их необходимость жить по традиции предков, превращать гигантские малярийные болота в цветущий рай. Это было и на их прародине. И в вислинском устье Польши - на знаменитых Жулавах. И на северо-востоке Балтии, что теперь зовется Восточной Пруссией. И в низовьях Днепра у Хортицы. И на Риони в Грузии. И в нижнем течении Куры - в Аракской долине Азербайджана...

"...1870 год. Указом Александра II правительство России аннулировало привилегии, полученные приглашенными Екатериной Великой и Потемкиным голландскими и немецкими меннонитами. Были распущены “опекунские конторы”, чем ликвидировалось самоуправление колоний. Насильственно введен был русский язык. Начался набор рекрутов. Это вызвало переселенческое движение из Украины, Поволжья, Кавказа. Значительное число меннонитов эмигрировало в Америку".

08 декабря 1870 года банкир-еврей, купец первой гильдии Абель Розенфельд, финансист великих князей и императорского дома, пытается предупредить Александра II: "...Вы, ваше величество, должны остановить исполнение пагубного акта. Если этого не случится, будут опустошены многими десятилетиями рачительно обихоженные богатейшие в мире земли колонистов-меннонитов на нашем Юге. Россия на долгие годы погрузится в пучину голода и социалистических потрясений..." Запомним эти слова.

Немного позднее, когда последствий крушащего Россию царского указа предотвратить было уже нельзя, князь Александр Иванович Барятинский, наместник на Кавказе, написал 12 января 1876 года великому князю Александру Николаевичу, будущему императору Александру III: "...роковая для России ошибка его величества, в затмении, отринула меннонитов-христиан от империи нашей и тем лишила государство хлебной его десницы..."

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона в статье "меннониты" сообщает: "Из России в Северо-Американские Соединенные Штаты с 1874 по 1880 год выехало 13 913 колонистов". Запомним и эту цифру.

Книга "Е. И. Ламанский и Государственный Банк России". Ее автор, Константин Аполлонович Скальковский, пишет в 1881 году: "...лишенный Манифестом 1861 года своих рабов, российский помещик полагал собственное спасение в незамедлительном разорении или, лучше того, в изгнании с земель государства своего преуспевающего конкурента - колониста-меннонита. Именно под этим давлением Александр II - сам крупнейший в мире землевладелец - скрепил монаршей рукой один из наиболее разорительнейших для России документов... Государство в одночасье потеряло крупнейшую в мире ниву твердых пшениц и мировое первенство хлебной торговли. Оставшиеся колонисты в опасении кар вдесятеро сократили пашню".

"...В 1874 году в США переехали из России немцы-меннониты... С собой они привезли семена озимой твердой пшеницы, и через несколько лет канзасские прерии, засеянные этой пшеницей, сделались подлинной житницей страны, а в некоторые годы - и всего мира..." Это записано в проспекте национальной выставки "Сельское хозяйство США" - официальном документе Государственного Департамента.

И еще один документ имеет смысл привести, чтобы окончательно стала ясной "цена вопроса", - "Малую советскую энциклопедию" первого издания. В ней, в томе седьмом, на странице 420 сказано, в частности: "...в конце 70-х и в 80-х годах разражается аграрный кризис, явившийся в Российской империи отголоском общеевропейского кризиса и связанный со вступлением на мировой хлебный рынок сильнейшего конкурента прежним поставщикам - САСШ..." А в томе втором, на странице 167, сообщается: "...грандиозный голод вспыхнул в 1891 году, охватив двадцать девять, главным образом восточных и юго-восточных, губерний. В 1892 году голод повторился в центральных и юго-восточных губерниях. В 1897–1898 - почти в тех же районах, в 1901 - в семнадцати губерниях центра, в 1905 - в двадцати двух губерниях... Последующие годы, 1906–1908, протекают тоже как голодные. В 1911–1912 годах голод вспыхнул с новой силой, охватив двадцать губерний с голодающим населением свыше тридцати миллионов человек. Голод сопровождался повальными эпидемиями тифа, цинги и огромной смертностью..."

Вдумаемся

Исходом четырнадцати тысяч немцев-меннонитов - мужчин, женщин, стариков и детей, - тысячелетняя Россия сброшена была с вершины хлебного Олимпа мира. Сразу оказалась ввергнутой в пучину перманентного голода, социальных потрясений, смут, большевистского рабства. И наконец, в бездну развала. В полном соответствии с прогнозом Абеля Розенфельда.

Четырнадцать тысяч меннонитов, прибыв в США, создали там новую житницу планеты, тем самым заложив основы процветания этой великой страны. А погружающаяся в кровавое гноище Россия руками своих поработителей добивает последнюю возможность, пусть в будущем, досыта накормить свой несчастный народ... Случайность, спровоцированная бессилием власти? Нет! До мелочей продуманное преступление-расправа над трудолюбием!

...На север наших обозников не пустили. Там, за сожженным Гальбштатом, вот уже месяц продолжалась массовая мобилизационная армейская облава на колонистов и украинских крестьян. Они обогнули горевший Тигернвайде, прошли вблизи пепелища Нейкирха. Здесь их опять окружили. Снова обыскали. Проверили документы. И надо же: подпись нейкирхского комиссара подтвердила уже закравшееся у обозников подозрение. "Шмуэль Гильман"! еврей? Снова еврей?! Но это было еще не все: налетели ЧОНовцы из спаленного ими несчастного Тигернвейде. И, как заведено у бандитов, повальный обыск с грабежом. "Документы!" И снова... "Макс Эйхенбаум"...

Надо сказать, Мартину и Отто крупно повезло. Отто при отбытии из дому был еще мальчишкой. Никаких бумаг, удостоверяющих его личность, он не имел. Потому был только вписан в общую ведомость обозников, мобилизуемых армией. Где-то у Моздока, на Кавказе, выдали ему, подросшему в пути, справку взамен удостоверения. Писарь-хохол фамилию Отто переделал на свой, украинский лад - Крынка. А имя и отчество за заботами вовсе не вписал, а заменил инициалами. С Мартином получилось примерно то же самое. Пленного, его вписали в список как местного крестьянина, конечно же, переврав - и переставив местами - фамилию и имя. И стал он по этой канцелярской липе "Мартовым". Это спасло их обоих, когда тигернвейдские чекисты стали выдирать из обозников "немецких шпионов". А их среди фурщиков была добрая половина. Ее и увели вместе с лошадьми и телегами... Никто из них домой не вернулся. Но не затерялся, оставив в "бумагах" автограф, комиссар из Тигернвейде - "Эйхенбаум Макс".

В начале марта, совершив огромный круг по левобережью, Мартин и Отто с остатками обоза возвратились в Бердянск. На указанную им дорогу к дому - в Одессу - добрались они только в феврале 1920 года, когда из города ушли войска Деникина. Как добрались - это, говорили впоследствии, не для слабонервных... И только вышли они в степь, увидели - снова, теперь уже на одессщине, - как все те же чекисты или те же ЧОНовцы жгли голландские и немецкие колонии! Горели поселки Люстдорф и Либенталь... А после, когда они обогнули лиман, видны были пожары Лихтенталя, Кульма и Лейпцига... Зачем это делалось? Из-за чего так жестоко казнили красные власти этих ни к каким партиям, движениям и компаниям никогда не принадлежавших тружеников? И почему лишь только огнем, лишь пожарами, лишь сжигая людей живьем?..

Был слух: наказывали за то, что прятали у себя на хуторах бежавших от красных деникинцев. "Офицеров", конечно
 
Но даже если это было правдой - не гнать же колонистам, которых приютила когда-то Россия, голодных, мерзнущих, бездомных русских солдат - и тех же офицеров - на улицу, как собак! Их, сирых, по всем человеческим законам, сперва следовало напоить и накормить... Да ведь это - по человеческим... Не по большевистским... "Не по жидовским..." Вот когда впервые услыхали Отто и Мартин прямое обвинение в адрес евреев. Всех без исключения! Потому как и здесь, у Одессы, - как, впрочем, и в самом этом городе, - повсюду зверствовала еврейская комиссарщина! Вот Либенталь и Люстдорф горят, а вокруг - чекистский шабаш: оцепления, облавы, отстрел бегущих. И, как везде, проверка документов. И снова: "Либерман" - комиссар Люстдорфа, "Минц" - комиссар Либенталя, "Куперман" - комиссар Кульма, этот везде поспевал назвать себя, раздувался спесью, ставя свою подпись на всякой бумаге...
 
Говорили - евреи и в Лейпциге, и в Лихтентале комиссарят... От разговоров тех теперь было не уйти, даже если не только евреи там командуют. еврей в глазах колониста превращался в мистического палача, а творимое им в колониях Украины - в ритуальное убийство огнем! Тем более был прецедент: шпиономания 1915 года привела к аресту аж самого военного министра Сухомлинова! И казаки живьем сожгли группу евреев, заподозренных в связи с врагом... Весть об этом беспримерном преступлении, совершенном в мало кому известном галицийском местечке, облетела Россию и огненной строкой вписалась в приговор царизму. Но в первую очередь казачеству. Потом историки намекали: сожжение галицийских евреев - причина будущего жесточайшего расказачивания, когда красные каратели Фриновского - уже в "мирное время" - до последнего деда и казачонка вырубали станицы. Жестокость порождала еще большую ожесточенность, и за тех евреев отмщение настигло и донцов, и терцев, и уральцев, и забайкальцев... Ну а позднее казаки вновь "приступили до жидов"...

На что рассчитывали исполнители и организаторы сожжения колонистов? Чем руководствовался Троцкий, паясничая на тормозной площадке бронепоезда и натравливая внимавшие ему толпы на уничтожение меннонитов - "этих врагов мировой р-революции!"? Ведь именно в Таврии и под Одессой обозники не раз понуждались выслушивать опостылевший бред этого злобствующего болтуна - "балалаечника", как его величали, - на нескончаемых камланиях. Или надежда у них у всех была на отсутствие памяти у народа? Или уверены были: колонисты, буквально понимающие и исполняющие заповеди, - потому люди порядочные - никогда не напомнят палачам об их преступлении, в том числе ритуальном? (Скорее всего... Только "Закон Возмездия" - "он всегда Закон!", как говаривал мой опекун Иван Степанович Панкратов, профессионально разбиравшийся как в Законе, так и, в особенности, в Возмездии.)

...Жителей "провинившихся" колоний сжигали, скашивая сопротивлявшихся пулеметным огнем, затем, чтобы соседям их, украинцам, неповадно было не только прятать белых, но просто своевольничать и укрывать остатки хлеба, а главное, мужиков от пятнадцати до шестидесяти лет, которых до последнего мели в армию, под знамена того же предреввоенсовета Льва Троцкого. А сам он в это же время, разбрызгивая слюни и размахивая конечностями, блажил с трибуны IX съезда партии: "Что такое Украина? Украина, разъединенная десятком режимов - меньшевиков, социалистов-революционеров - и всеми остальными болезнями болеющая? Мы знаем хорошо, что наши партийные организации на Украине... отражают те же самые болезни. В этом я слишком хорошо убедился на Украине, когда в каком-нибудь городе встречал сколько угодно критики, брюзжания и болтовни, а когда приходилось мобилизовывать на фронт работников, шло пять человек, а дезертировало 95. (Аплодисменты.) Делать уступки этим элементам не приходится и было бы недопустимо". Потому бегство из армии большевистских комиссаров "наказывалось" им "оргвыводами", выговорами и истреблением всех мужчин семьи, ограблением ее, отобранием хозяйства и дома и... сиротством выброшенных на улицу малолетних детей...

А он все камлал, брызгаясь и паясничая, выбалт