Мистификации и метаморфозы Исаака Бабеля

Аркадий Львов


Бабель любил мистификации. Мистификация - это был динамит, с помощью которого Бабель взрывал будни. Почему Бабелю нужно было взрывать будни - это другой вопрос. И, думается, на этот вопрос нет однозначного ответа на все дни земного бытия Исаака Бабеля. Нету по той простой причине, что дни эти протекали не только в разные времена, но и в разных мирах. Перво-наперво они делятся на "до Октября" и на "после Октября". Но и в этих пределах они делятся, в свою очередь, еще на ряд миров, поменьше калибром, но тоже достаточно обширных.

В мире "до Октября" Бабель терпеть не мог будни - терпеть не мог из-за их серости, их занудности, за то, что было в них мало света, мало солнца.

Не только в жизни, но и в литературе Бабель искал солнце. В 1917 году в очерке "Одесса", опубликованном в "Журнале журналов", Бабель писал: "От рассуждений об Одессе моя мысль обращается к более глубоким вещам. Если вдуматься, то не окажется ли, что в русской литературе еще не было настоящего радостного, ясного описания солнца?"

Одесса была для него синонимом солнца, синонимом яркого, ослепляющего по-южному полуденного света

И через несколько лет он создал свои шедевры - "Одесские рассказы". Рассказы об одесских налетчиках, столь красочных, столь обаятельных, что даже самый дотошный моралист не решался сказать о них худое слово. И родимые черты "Короля", известного на всю Россию Бенциона Крика, можно обнаружить и в другом герое - хотя и в сильно преображенном, модифицированном виде - тоже из Одессы, по имени Остап Бендер, и тоже известном на всю Россию.

В мире, который пришел "после Октября", к эпикурейским мотивам бабелевского пристрастия к мистификациям прибавились еще, так сказать, гражданские, а точнее, политические мотивы.

Бабель гораздо чаще, чем принято думать, натягивал на себя маску. И начал делать это еще в ранние годы - достаточно посмотреть дневники его друга Фурманова и переписку с ним, - начал делать это в самые ранние годы советской власти.

Обрастая легендами еще при жизни, Бабель дал обширный материал для всяких легендарных россказней своим биографам, особенно тем из них, кто использовал беллетристическое стило.

Первым в этом ряду стоит его друг и агиограф Константин Георгиевич Паустовский. В повести "Время больших ожиданий" Паустовский рассказывает, как в газете "Моряк" - дело было в 1921 году - он встретился с Бабелем. Со знаменитым Бабелем, который был автором рассказа "Король", напечатанного в газете "Моряк".

Здесь надобно сразу заметить, что "Король", опубликованный в "Моряке", это далеко еще не тот "Король", которого Бабель пустил в мир два года спустя, в 1923 году, в "Известиях Одесского Губисполкома, Губкома КП(б)У и Губпрофсовета" и в московском журнале "Леф".

В двухтомнике "Бабель", выпущенном издательством "Художественная литература" в 1990 году, "Король" датируется 1921 годом. Сам Бабель пометил рассказ 1923 годом, когда Беня Крик вышел на люди уже в обличье подлинного Короля Молдаванки, за какового по сей день держат его все читающие люди по обе стороны Атлантического океана.

В 1921 году в однодневной одесской газете "На помощь!" Бабель опубликовал рассказ "Справедливость в скобках"

На этом рассказе можно было бы особо не останавливаться, если бы не одно обстоятельство. Это обстоятельство в данном случае - одесский еврей по имени Цудечкис, неудачливый маклер, который, в дополнение к основной своей профессии, решил ради куска хлеба для своих детей заделаться еще и наводчиком. 

Как и следовало ожидать, в этой профессии по совместительству он оказался таким же неудачником, как и в главной своей профессии маклера, с одной, однако, существенной разницей: как маклер он ставил на кон копейку, которую мог либо заработать, либо не заработать, а как наводчик он ставил на кон свою жизнь. Человеческую жизнь.

Работая, как говорят в Одессе, и нашим и вашим, Цудечкис, по причине своего двурушничества, едва не поплатился жизнью, но отделался сравнительно благополучно: налетчики, которые вполне могли выпустить из него душу, - Беня Крик так и сказал: "Можете проститься с ним, мадам Цудечкис, потому что моя честь дороже мне счастья, и он не может оставаться живой..." - ограничились телесным наказанием. 

Цудечкиса, которому Бенчик, перед тем как уйти, оставил 200 рублей на лечение, отвезли в Еврейскую больницу. Первые два дня могло показаться, что он помирает, но на третий наступил кризис, и, по его собственным словам, он "выздоровел. И это для того, чтобы из Бениных рук перелететь в Любкины".

Уместно уточнить, что речь здесь идет о Любке Шнейвейс, более известной под именем Любка Казак.

Такова история Цудечкиса, как описал ее сам Бабель.

Паустовский рассказывает ее немножко по-другому. На самом деле, говорит он, у Цудечкиса был прообраз из жизни, еврей по имени Цирес, у которого Бабель снял комнату на Молдаванке, чтобы поближе увидеть своими глазами, как живут тамошние налетчики. И кончил этот Цирес не так благополучно, как Цудечкис.

Паустовский с такими подробностями описывает старого Циреса и его жену Хаву, шумливую молдаванскую еврейку, с такими фотографическими деталями рисует все встречи и разговоры, какие были у них с разными людьми, более того, все мысли, какие у них мелькали в голове, что поневоле задаешься вопросом: конечно, в жизни все бывает, но, с другой стороны, как один человек может поспеть повсюду и одновременно за всеми?

Среди ночи, оставшись наедине со своим Циресом в супружеской постели, тетя Хава восклицала: "Что ты с этого будешь иметь, скупец! Какие-нибудь сто тысяч в месяц?". Толкая своего мужа на дело с Пятирубелем - это уже после того, как Цирес сторговался за хороший карбач с другим налетчиком, Сенькой, - тетя Хава объяснила Циресу, что на Сеньке он заработает "дулю с маком - и все!", а с Пятирубелем он "по крайности не останется идиотом".

И Цирес сделал, как хотела того его супруга, тетя Хава с Молдаванки

И случилось то, что случается всегда в таких случаях, когда человек, связавший себя в деле с джентльменами удачи, работает и нашим и вашим: "...Тертый наводчик Цирес, - сообщает Паустовский, - ошибся в первый и в последний раз в жизни".

По словам автора "Времени больших ожиданий", всю эту "необыкновенную историю о безответном старом еврее Циресе" он узнал от Бабеля.

Ну, во-первых, с каких это пор наводчик, тем более алчный, пожелавший сорвать карбач с двух соперничающих банд, наведенных им на одно дело, может аттестоваться как "безответный еврей"! А во-вторых, откуда, если Бабель рассказывал доподлинную историю старого Циреса, был у него весь антураж этой печальной истории?

Тут одно из двух: либо Бабель, как он любил это делать с давних пор, мистифицировал тогдашнего литработника газеты "Моряк" Паустовского; либо писатель Паустовский, в зените своей славы, уже на склоне лет, подчинясь бабелевскому магнетизму, сам мистифицировал читателя.

Катаев у себя на даче в Переделкине, еще в те дни, когда Паустовский был жив, уверял меня, что "старый этот врун все выдумывает", нельзя верить ни одному его слову. И про Бабеля, насчет его автобиографии, где он говорит, что родился в Одессе, на Молдаванке.

Катаев утверждал, что это мистификация, а на самом деле Бабель родился в Николаеве, сначала учился там в школе, а потом уже переехал с папой и мамой в Одессу, поступил в училище Файга, выпускное свидетельство которого давало ему право продолжать образование в институтах, но не в университете, и Бабель поступил в Киевский коммерческий институт. 

Ни в своей "Автобиографии", ни в разговорах сам Бабель об этом не упоминал, хотя непонятно, почему надо было об этом умалчивать. Но такая, объяснял Катаев, была натура у этого человека: то опускать что-то из своей всамделишной жизни, то, наоборот, выдумывать, разыгрывать роль и выдавать себя за того, кем в действительности он не был...

Другой одессит, тоже писатель, близко знавший Бабеля, Лев Славин говорил про Исаака Бабеля, что это был человек скрытный, всегда себе на уме, и любопытство его было таково, что если оно уж овладело им, то Бабель ни перед чем не останавливался, чтобы удовлетворить это прожорливое чувство. 

Естественно, это имело свою негативную сторону, которая обнаружила себя во всем своем обличье после ареста Бабеля, когда, видимо, не в силах выдержать пыток энкавэдистских палачей, писатель называл десятки имен и фамилий. 

От показаний этих Бабель позднее сам отказался, но, по словам Славина, показания такие были, и люди, которым можно верить, будто бы своими глазами читали сохранившееся в архивах НКВД заявление Бабеля, отрекавшегося от вырванных у него под пытками слов.

В советской печати в конце 80-х годов промелькнуло сообщение, что Бабеля обвиняли в "заговорщической террористической деятельности и подготовке террористических актов в отношении руководителей ВКП(б) и советского правительства", а в западной помянуто было даже конкретное имя - лорда Бивербрука - с которым, по заключению энкавэдистских следователей, писатель будто бы установил контакты в реализацию своих подрывных заданий.

В трагической этой истории есть одно странное обстоятельство. Известно, что Бабель был вхож в дом Ежова, известно - по словам Славина, об этом шла молва и в Москве тогдашних лет, - что у Бабеля сложились близкие, интимные отношения с женой Ежова, красавицей Евгенией Соломоновной. Но арестован Бабель был 15 мая 1939 года, уже во времена Берии. Тогда же, весной 39 года, был арестован и Ежов. 

Хрущев в своих мемуарах рассказывает, что Сталин и Берия поначалу планировали арест жены Ежова, которая в те дни находилась в больнице. Предупрежденная Ежовым, она покончила с собой. Однако всех деталей, предшествовавших ее самоубийству, мы не знаем по сей день. Не может быть, однако, сомнений, что в больнице она не оставалась без присмотра со стороны опекунов из бывшего ведомства ее мужа.

Так или иначе, но все три эти события - арест Бабеля, арест Ежова и самоубийство его жены - по времени очень близки и, вероятнее всего, как-то связаны. Не буду удивлен, если, когда предадут гласности все обстоятельства и детали ареста Бабеля, обнаружится, что он проходил, по крайней мере какой-то своей стороной, по делу Ежова.

А теперь прервусь на минуту, чтобы внести некоторые уточнения. Очерк о Бабеле я подготовил к юбилею великого своего земляка - к столетию со дня его рождения, летом минувшего года. С публикацией его вышла некоторая задержка. И вот, когда минули уже юбилейные дни, друзья прислали мне протоколы допросов Ежова, опубликованные в Москве.

Вот они, эти протоколы

11 мая 1939 года комиссар госбезопасности Кобулов допрашивал Ежова, уже после самоубийства его жены: что представлял собою ее "литературный салон" и какого рода близость была у хозяйки с завсегдатаями салона?

Ежов отвечал, что особая дружба была у его жены с Бабелем, который, "как мне известно, за последние годы почти ничего не писал, все время вертелся в подозрительной троцкистской среде и, кроме того, был тесно связан с рядом французских писателей, которых отнюдь нельзя отнести к числу сочувствующих Советскому Союзу. Я не говорю уже о том, что Бабель демонстративно не желает выписывать своей жены, которая многие годы проживает в Париже, а предпочитает туда ездить к ней...".

Eugenia Borisovna Gronfein-BabelТут уместно уточнить, что "Ежевика" - так, по воспоминаниям Хрущева, товарищ Сталин называл своего железного наркома - говорил о бывшей жене Бабеля, Евгении Борисовне Гронфайн. Между тем, женой писателя в это время была уже Антонина Николаевна Пирожкова, о которой года за два до этого Бабель писал Сергею Эйзенштейну: "Антонина Николаевна берет уроки еврейского языка".

На допросе Ежов показал, что Евгения Соломоновна, жена его, с Бабелем "знакома примерно с 1925 года. Всегда она уверяла, что никаких интимных связей с Бабелем не имела. Связь ограничивалась ее желанием поддерживать знакомство с талантливым и своеобразным писателем. Бабель бывал по ее приглашению несколько раз у нас на дому, где с ним, разумеется, встречался и я".

Напоминаю, разговор этот, отраженный в протоколах допроса, происходил в пасмурный, не по-весеннему холодный день, 11 мая 1939 года. А четыре дня спустя, точнее, три, на четвертый за Бабелем, после того как не застали его в пять часов утра на городской квартире в Большом Николоворобинском переулке, приехали в Переделкино, на дачу, и велели жене его, Антонине Пирожковой, привезенной из Москвы, постучаться, чтобы на ее голос отворил дверь.

Бабель, естественно, отворил, а уж за ним притворили другие. Навсегда

Теперь, после того, как читатель мог собственными глазами прочитать выписки из протоколов допроса гражданина Ежова, Николай Иваныча, продолжим наш разговор с того места, где мы его прервали.

В общем-то, по логике тогдашних лет, все сложилось, как и должно было сложиться, если вспомнить, что Бабель, как сам он сообщает в своей "Автобиографии", "служил... в продовольственных экспедициях 1918 года", а где кончались продовольственные экспедиции и где начинались карательные экспедиции, этого в те дни никто не мог сказать.

Ну, к этому можно добавить еще Северный фронт против Юденича, Иностранный отдел Петроградской ЧК, где начальствовал знаменитый Урицкий, Одесский Губком, и, конечно, Первую конную армию товарища Буденного.

Нет никакого сомнения, что во всех этих случаях влекло его знаменитое "бабелевское любопытство" - заработать на кусок хлеба можно было, в конце концов, и в другом месте - неодолимое желание, как и у его конармейского героя красного генерала Павличенки, Матвея Родионыча, узнать, "какая она у нас есть", душа человеческая. Тут, однако, надобно сразу оговорить, что красный конник Павличенко, Матвей Родионыч, для этой цели, себя не жалеючи, бывало, врага час топтал или более часу, а писатель Бабель, Исаак Эммануилович, по талмудическому настрою, усвоенному с отроческих лет, через очки свои только взглядом проникал в человеческую душу, чтобы узнать, какая она у нас есть.

Стремление узнать, какая она у нас есть, человеческая душа, привело писателя Бабеля в 1920 году в Красную конную армию товарища Буденного. Теперь уже, с "Конармией" - бесспорно, шедевром мастера - на руках, мы можем уверенно сказать, что Бабеля вела безошибочно его интуиция. Невозможно, обозревая военную географию тех огненных, тех кровавых лет, найти другую точку, другое оперативное пространство, где все бы сошлось в одном месте с такой исторической, гражданской, этнографической, политической полнотой, как на путях красной кавалерии, конники которой - с шашками наголо, с гиканьем, свистом, со степным визгом - летали через села, через фольварки, через местечки с полутысячелетними синагогами, снося, рубая во имя равенства, братства и свободы человеческие головы, в которых водились не такие, как в их буденновских головах, мысли.

На каких же ролях было ему, сыну торговца-еврея, который по настоянию отца изучал до шестнадцати лет еврейский язык, Библию, Талмуд, на каких ролях было ему явиться в Красную конную армию, "социальный фокус, производимый ЦК нашей партии"? Кривая революции бросила в первый ряд казачью вольницу, "пропитанную многими предрассудками". 

Можно ли было не считаться с этими предрассудками человеку, который хотел увидеть жизнь доподлинно, какая она есть на самом деле?

Направленный в газету "Красный кавалерист" военным корреспондентом, Бабель должен был перво-наперво решить для себя вопрос, можно оставаться под своим именем или нельзя оставаться под своим именем. Биографы Бабеля еще с двадцатых годов сообщали, что он печатался в газете буденновской конармии под псевдонимом "К.Лютов".

Лютов - изредка называемый по имени - фигурирует на страницах "Конармии" как очкарик, паршивенький, из киндербальзамов, со степенью кандидата прав Петербургского университета. Конечно, мелочь, пустяк, но, поскольку пришлось к слову, уместно уточнить: степень кандидата прав была в России упразднена в 1875 году, то есть за сорок пять лет до того, как киндербальзам Лютов представился начдиву шесть Савицкому, который приказал прикомандировать его к штабу дивизии и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего.

Кто был он такой, этот К.Лютов, за кого принимали его казаки, за кого принимали его в хатах, где приходилось останавливаться на ночлег, за кого принимали поляки, евреи в маетках и местечках, через которые прокатывались нищие орды, насильственные пришельцы, оставлявшие за собою кровь, скорбь и разор?

В новелле "Мой первый гусь" он появляется на ролях прикомандированного к шестой дивизии, с точным указанием его профессии и альма матер - юрист, с дипломом Петербургского университета - по имени...

Как ни странно, несколько имен - вождя революции Ленина, начдива Савицкого, командира полка Чеснокова, казака Суровкова, взводного штабного эскадрона - автор в новелле этой поворачивает то на один, то на другой манер, а вот имени главного своего героя, того, ради которого писана вся новелла, чтобы рассказать историю первого его испытания на предмет способности получить признание и одобрение шайки башибузуков, головорезов, воителей за счастье народа, так и не поминает.

Художественный эффект получается от этого колоссальный: уже виден человек в действии, уже, чуть не до самого корня, просматривается история его грехопадения, а сам он остается еще без имени!

По формальным своим приметам - прием шекспировского масштаба: помните, пронзенный шпагой Гамлета насмерть, для принца Полоний остается поначалу безымянным.

Но вот вопрос: только ли забота о художественном эффекте направляла здесь автора, писателя Бабеля? Нет, не только. Не только, ибо сам автор, видимо, еще не решил для самого себя, в каком же образе представить миру своего героя, от имени которого ведется повествование.

В новелле "Рабби", опубликованной в январской книжке журнала "Красная новь" за 1924 год, повествователь, сотрудник той же конармейской газеты "Красный кавалерист", что и кандидат прав из новеллы "Мой первый гусь", опубликованной несколькими месяцами позднее, в мае 1924 года, представлен рабби Моталэ, последнему рабби из Чернобыльской династии, еще в натуральном своем обличье.

Спросил рабби Моталэ:

- Откуда приехал еврей?

- Из Одессы.

- Чем занимается еврей?

Ответил вопрошаемый, что перекладывает в стихи похождения Герша из Острополя.

Спросил рабби:

- Чему учился еврей?

- Библии.

- Чего ищет еврей?

- Веселья.

Молодой человек, еврей из Одессы, еще один раз появляется в "Конармии", в новелле "Сын рабби", чтобы похоронить на забытой станции красноармейца Илью Брацлавского, сына рабби Моталэ: "Он умер, последний принц, среди стихов, филактерий и портянок... И я - едва вмещающий в древнем теле бури моего воображения, - я принял последний вздох моего брата".

Но и в этот раз, как и в первом случае, молодой человек остается безымянным. Кандидат же прав Петербургского университета, тоже бывший поначалу безымянным, в новеллах "Эскадронный Трунов", "Замостье", "После боя", "Чесники" получает уже не только фамилию, но и имя-отчество: Лютов, Кирилл Васильич. И в качестве такового под занавес, в заключительной новелле "Поцелуй", вновь напоминает о своем дипломе: "К вашему сведению должен сообщить, что я окончил юридический факультет и принадлежу к так называемым интеллигентным людям..."