1989 год

Баткин Леонид Михайлович

Сон разума
О социально-культурных масштабах личности Сталина
Баткин Леонид МихайловичАвтор родился 29 июня 1932 в г. Харькове. Выпускник Харьковского университета. Доктор исторических наук (1992), главный научный сотрудник Института высших гуманитарных исследований РГГУ. Специалист по истории и теории культуры, главным образом итальянского Возрождения.
 
Направления научных исследований - итальянское Возрождение как особый тип культуры; характер и пределы личного самосознания в европейской истории культуры; методология изучения индивидуальных и уникальных явлений в истории культуры.
 
В РГГУ с 1992 г. Член Ученого совета РГГУ. Член международного редсовета журнала "Arbor Mundi" ("Мировое древо"), издающегося в РГГУ. Действительный член Американской академии по изучению Возрождения.
 
Лауреат премии по культуре за 1989 г. Совета министров Итальянской республики.
Награжден медалью "В память 850-летия Москвы". Автор более 140 работ. У него есть сын.

Когда Сталин позвонил Пастернаку, тот вдруг сказал, что надо бы встретиться и поговорить "о жизни и смерти". Сталин в ответ немного помолчал… и повесил трубку.

У кого достанет сил охватить это воображением? Вот дребезжит обычный звонок. Аппарат висит на стене, в передней. Или стоит на столике. Вы подходите, подносите к уху мембрану. Все происходит просто в квартире. Допустим, после ужина… И с вами говорит Сталин.

Земное течение человеческой жизни приостанавливается, слегка раздвигается вселенская завеса, в этот мир нежданно вступает потусторонняя сила, божественная либо сатанинская. Затем, само собой, возобновляется реальность низшего порядка, однако существуют очевидцы сверхъестественного вмешательства. Так возникает новелла о чуде - вроде тех, что вошли в "Римские деяния" (латинский сборник XIII века).

Сталин любил, словно бы в этаком средневековом вкусе, изредка ошарашивать добрых людей звонками с того света. Из слухов и свидетельств о них можно бы составить назидательную книжицу. Между прочим, не случайно В. Гроссман в "Жизни и судьбе" сочинил для любимого персонажа подобный же телефонный искус.

Что до упомянутого очень краткого и, как полагается по условиям жанра, случившегося единожды разговора, то лишь один человек - Борис Леонидович Пастернак - способен был вымолвить в нем такое. Он и тут оставался совершенно собой, то есть по обыкновению путал домашность и метафизическую напряженность, реального собеседника и собеседника внутреннего.

Но желание, высказанное им Сталину, отмечено неслыханно наивной дерзостью и экстравагантностью только с внешней стороны. Не так уж трудно ощутить в столь индивидуальной и импульсивной выходке нечто социальное и общезначимое.

Поэт подумал вслух за великое множество других людей, которые повели бы себя иначе, а все-таки каждый из них на свой лад тоже был заворожен безмерностью фигуры Сталина, отождествляемой (чаще бессознательно?) уже не просто с абсолютной деспотической властью, но и - в такой немыслимо огромной стране, после такой огромной революции! - словно бы с самой субстанцией истории.

Иначе говоря, с чем-то несравненно большим, чем какая бы то ни было власть и сила, а именно с их первоисточником. И следовательно - с великой тайной.Нельзя было, в сущности, естественней и разумней распорядиться возможностью прямого контакта с таинственной надмирной инстанцией, чем это захотелось Пастернаку. К кому же еще обращаться с тем, что М. Бахтин назвал "последними вопросами"?

С этой точки зрения в высшей степени убедительно то, что Сталин не ответил. Небеса ли, бездна ли, вершащие историю, и должны молчать, когда к ним взывает, вопрошает о смысле человек. Молчание подтверждает, что мы обратились именно туда, куда и следует обращаться.

Понятно, что я веду речь не о Б. Л. Пастернаке как таковом и не пытаюсь истолковать его личное поведение в биографической и психологической достоверности. Меня во всем этом занимает лишь предельное, странно возвышенное выражение распространенной формулы тогдашнего и отчасти даже нынешнего отношения к Сталину (вовсе не существенно апологетического или пропитанного ненавистью) как к великой тайне тяжкого мельничного хода мировых жерновов1).

Ритуальное обожествление Сталина нельзя понять попросту через российскую традицию, вне исторических новых обстоятельств и условий.

Машина тоталитарной пропагандистской обработки, монопольный контроль над средствами информации, небывалая социальная система и ее идеологические стереотипы, инстинкт самосохранения, оболванивание одних и путаный отказ других от мышления (и от себя) так же мало походят на клише вырожденного мифологического или религиозного сознания, как автомобиль - на карету.

Однако здесь не место, и я не стану рассуждать об объективных предпосылках "культа" Вождя и Отца, - политико-психологическом механизме этих поразительных явлений XX века, прокатившихся от Германии до Дальнего Востока.

Из всех черт отечественной разновидности тоталитарных культов, оказавшейся едва ли не самой живучей, въедливой, с наибольшим периодом полураспада, я хотел бы выделить только одну черту: представление о Сталине как о человеке, во всяком случае, необычном, ярком, исполненном значительности и зловещего величия.

Нельзя ли выяснить, чего действительно стоил Сталин в отношении личной оригинальности и ума?

Недавно опубликованные воспоминания Симонова - первоклассный исторический источник при решении этой задачи. Ответ,- может быть, достаточно парадоксальный - позволит глубже проникнуть и в существо сталинского режима.

Конечно, есть более привычный и законный путь: идти к оценке личности Сталина через анализ способов и результатов его деятельности (как политика, дипломата, военачальника и т. д.).

Но мы наметим путь дополнительный и противоположный: каков был, так сказать, общий культурный и интеллектуальный горизонт человека, которого история отобрала, вознесла, сочла подходящим материалом для осуществления своих целей.

"История", то есть в данном случае и ближайшим образом внутренняя логика формирования того господствующего аппаратного слоя, вместе с которым вызрел Сталин, венчая его собой, и который Сталина пережил.

Речь пойдет не о размерах сыгранной Сталиным исторической роли. Кто же сомневается в грандиозности этой роли и в том, что личные особенности сталинского склада ума, характера и т. п. были очень важны, в конце концов слились с системой и придали ей, так сказать, стилистическую конкретность?

Не будем, впрочем, забывать, что жесткая иерархия власти неизбежно делает непомерно значимой фигуру всякого, чья персона совпадает с вершиной пирамиды. Даже мелкие подробности (болезни, привычки и прочее) попадают в ранг исторически весомых. Так было в "екатерининскую" или "павловскую эпоху", так было и в "хрущевскую" или "брежневскую эпоху".

Это свойство престола, а не государя

Недосягаемо высокое место, если и не красит человека, служит дивно укрупняющей его линзой. Даже сущая вздорность правителя спустя столетия будоражит воображение. Даже бесцветность заслуженно запоминается потомками. А отсюда уже только шаг до своего рода величия.

И глупость первого государственного лица в некотором отношении уравнена с умом, поскольку влияет на жизнь миллионов и задним числом осмысляется нами как исторически закономерная и содержательная...

Правда, Сталин не просто пробился к трону, но сумел в значительной степени создать его для себя. Однако речь пойдет и не о том, насколько выдающимися были способности Сталина, которые позволили именно ему, устранив соперников, оседлать процесс превращения бесконтрольной власти партии в абсолютную личную власть.

Кто же может отрицать эти специфические административные способности Сталина - закулисное маневрирование, демагогию, аппаратное чутье, умение выжидать, беспримерные недоверчивость и коварство, безотказную память, выносливость, волю, хитрость, неограниченную самоуверенность, "восточную" непроницаемость, знание человеческих слабостей, природный практический ум, тщательно отработанный им имидж, отсутствие каких-либо обременительных для политика (этого типа) привязанностей, пороков и принципов.

То же самое или многое из этого набора отличало и его многочисленных соратников, но, конечно, в несопоставимо меньшей полноте и завершенности. Однако входила ли в драматургический замысел советской истории с конца двадцатых годов потребность в таком исполнителе главной роли, которого отличали бы еще и необычность, яркость, блеск?

Обладал ли он личной значительностью хотя бы таких политиков, как Бисмарк, Столыпин, де Голль или Рузвельт? Был бы этот человек с трубкой интересен и на острове Св. Елены, то есть лишившись власти, в качестве частного лица и собеседника?

При оценке личного калибра Сталина ограничимся социально-культурными критериями и совершенно отвлечемся от нравственной стороны. Ни масштабы его преступлений, ни масштабы событий недопустимо механически прилагать к измерению масштабов самого индивида, с которым они связаны.

Иначе нет никакой проблемы и нечего обсуждать. О Сталине (как и о Гитлере) будут помнить и через тысячу, две тысячи, три тысячи лет. Будут помнить тверже, чем великих людей, которых он уничтожил. Ведь Герострат - античный младенец по сравнению с ним.

Но еще предстоит разобраться, каков был умственно-психологический, смысловой горизонт Сталина. И что такое, в частности, прославленная "сталинская логика". Этого я и хотел бы коснуться.

А ведь я сам однажды видел Сталина, прошел в трех шагах от него

Это произошло в 1956 или 1957 году, когда я в первый и последний раз был в Мавзолее, где он лежал рядом с Лениным. Я во все глаза смотрел на него одного. И лишь на мгновение перевел взгляд на другой стеклянный футляр.

Впечатление было сильнейшее - неправдоподобности того, что это действительно мумия Сталина, что это я оказался не только его современником, но и в одном тесном помещении с ним, и вот эта невзрачная телесная оболочка вмещала в себя безмерность всего, что означало его имя. Невероятность того, что Сталин так близко.

Воспоминаний о Сталине мало. Любопытная книга Светланы Аллилуевой. Эпизодические и поверхностные, риторические, стилизованные страницы Барбюса, Фейхтвангера и т. п. Рассказы военных, в том числе адмирала И. С. Исакова и маршала А. М. Василевского, зафиксированные К. М. Симоновым в 1962 и 1967 годах. И вот - свидетельства самого Симонова, со многих точек зрения уникальные2.

Отдадим должное писателю, который решился диктовать стенографистке в 1947 и последующих годах о том, что он видел и слышал, будучи вызванным "в Кремль к Сталину". Это был нетривиальный и небезопасный поступок, хотя записи, производимые на следующий же день, были внушены Симонову благоговением и ощущением огромной, исторической значительности всего сказанного вождем, даже каждого жеста и каждой паузы.

Но уже сам факт "записей такого рода" тогда "вряд ли считался возможным" (номер 3) - впрямь заключал в себе нечто криминальное или кощунственное, поскольку сталинское откровение недопустимо было переносить на бумагу втайне, не авторизованным, без высочайшего на то соизволения.

В этом Симонов оказался прежде всего писателем, дорожащим уникальным впечатлением. Увлеченность писателя возобладала над осторожностью. А преданность - над дисциплиной.

И вот он похищает - пока бесцельно - Зевесов огонь...

Немедленность записи, профессиональные ухо и наблюдательность, тщательность газетчика, любовная захваченность происходившим, сознание важности всякой мельчайшей детали поведения Сталина - все это гарантирует нам чрезвычайно высокую достоверность симоновских свидетельств.

Разговоры Сталина о литературе, пусть по ведомственным, идеологическим, государственным, совершенно внелитературным поводам и с практическими целями, все же невольно затрагивают и обнаруживают в нем какие-то внеполитические, чисто человеческие, что ли, общекультурные представления, вкусы, ухватки.

У нас появляется почти фантастическая возможность побыть вблизи и послушать Сталина, разговаривающего на всякие свободные темы. Мы читаем, и нам хочется воскликнуть: "Эта штука сильнее, чем "Разговоры с Гете" Эккермана".

Итак. "Тринадцатого мая (1947 года. - Л. Б.) Фадеев, Горбатов и я были вызваны к шести часам вечера в Кремль к Сталину. Без пяти шесть мы собрались у него в приемной в очень теплый майский день, от накаленного солнцем окна в приемной было даже жарко... Я так волновался, что пил воду".

Поскребышев ввел писателей в кабинет, где сидели Сталин, Молотов и
Жданов. "Лицо у Сталина было серьезное, без улыбки". "Разговор начался с вопроса о гонораре".

Фадеев настаивал на повышении гонораров за "хорошие книги", за их переиздания и массовые издания. "Выслушав его, Сталин сказал: "Мы положительно смотрим на пересмотр этого вопроса. Когда мы устанавливали эти гонорары, мы хотели избежать такого явления, при котором писатель напишет одно хорошее произведение, а потом живет на него и ничего не делает.

А то написали по хорошему произведению, настроили себе дач и перестали работать. Нам денег не жалко,- добавил он, улыбнувшись,- но надо, чтобы этого не было. В литературе установить четыре категории оценок, разряды. Первая категория - за отличное произведение, вторая - за хорошее и третья и четвертая категории,- установить шкалу, как вы думаете?" Мы ответили, что это будет правильно" (номер 3).

Первые же слова Сталина ошарашивают нынешнего читателя

Во-первых, Сталин, оказывается, был убежден, что писатель, именно хороший писатель, если у него есть, на что жить, не сядет за стол, не захочет сочинять. Зачем ему творить, ежели, допустим, дачу он уже купил?

Во-вторых, Сталин полагал, что за литературное качество следует выставлять оценки, как в школе, и платить по "разрядам". В-третьих, этот замечательно цельный взгляд на вещи и сама стилистика высказывания - вслушаемся, особенно хороши вторая и третья фразы! - мучительно напоминают что-то такое, будто мы это уже где-то читали.

Долго и со вкусом Сталин и Жданов обсуждают, кого "включить в комиссию" по пересмотру писательских гонораров. Потом литературная беседа возобновляется. Сталин спросил: "Какие темы сейчас разрабатывают писатели?" (Вместо "о чем пишут" - стиль и впредь полностью выдерживается.)

Фадеев и Сталин рассуждают о "творческих командировках", различая при этом "писателей-середняков" и "крупных писателей". Выясняется, что "крупных" на такие командировки "трудно раскачать". "Не хотят ехать, - сказал Сталин". И задумался: "- Есть смысл в таких командировках?" Писатели хором ответили, что есть.

Тут, надо признать, Сталин вдруг выглядит несколько интеллигентнее, чем трое знаменитых руководителей Союза писателей. "А вот Толстой не ездил в командировки", - сказал Сталин. "Я считал, что когда серьезный писатель серьезно работает, он сам поедет, если ему нужно, - сказал Сталин. - Как, Шолохов не ездит в командировки? - помолчав, спросил он". Мы присутствуем, бесспорно, при одном из самых тонких и здравых высказываний Сталина по воспоминаниям Симонова.

И Фадеев тоже подает самую своеобразную из своих реплик: "Он все время в командировке", - сказал о Шолохове Фадеев.

А чуть раньше Фадеев возразил о Толстом, что "Толстой писал как раз о той среде, в которой он жил, будучи в Ясной Поляне". Собеседники как нельзя более далеки от иронии. "Командировка" - эпохальный способ приобретения жизненного опыта. "Командировка" - высокое понятие в административно упорядоченной вселенной. И, с этой точки зрения, жизнь писателя в своем имении или станице - в сущности частный случай командировки.

Что-то в этом есть, ей-богу

И тут вождь наконец-то перешел к тому государственно-важному, ради чего начал разговор с вопроса о том, какие темы "разрабатывают" писатели. Очень оживился. "А вот есть такая тема, которая очень важна, - сказал Сталин, - которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема советского патриотизма.

Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей... у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой".

Далее Сталин критикует Петра Первого за "эту традицию": "У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами... Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, - сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: - засранцами", - усмехнулся и снова стал серьезным".

Да уж куда серьезней. Предстояла новая охота на ведьм, увольнения, аресты, казни "космополитов", новый погром интеллигенции и культуры, уличаемой - от генетики и физики до искусствознания - в "низкопоклонстве перед Западом".

Но сколь доходчиво для понимания не только пришедших к нему на прием выдающихся литературных деятелей, но и всего аппарата, всего населения, и вместе с тем, как справедливо подмечает Симонов, "строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией", думая и высказываясь на своем органическом уровне, то есть вовсе не стремясь как-то специально к доходчивости, а просто будучи Сталиным, как выразительно рассуждал вождь!

Вся политико-идеологическая линия Сталина с 1947 года и до смерти (а вызревавшая уже в тридцатые годы), вся ненависть к "загранице", все отвращение к интеллигенции, курс на имперский изоляционизм, "патриотизм" охотнорядского пошиба - короче, мысль Сталина как нельзя лучше и едва ли не в полном логическом объеме содержится в его "иностранцы-засранцы".

С лукавым, самодовольным прищуром система на десятилетия напрочь отгородилась от "нечистого" заграничного мира.

Дорого же обошлась нашей стране остроумная сталинская рифма

Но где, где все-таки еще мы слышали эту "особенную" интонацию, какие стилистические воспоминания смутно грезятся? Продолжим чтение.

"Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет ломать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия".

Шовинизм, ксенофобия, интеллигентофобия для душевного равновесия обязательно нуждаются в похвалах "простому крестьянину", который ломать шапку приучен был ныне и присно только перед местными чиновниками, но уж никак не перед ученым-инородцем или "каким-то подлецом-иностранцем", как дополнительно тут же выразился Иосиф Виссарионович.

"Надо бороться с духом самоуничижения у многих наших интеллигентов". "Эта болезнь сидит, она прививалась очень долго, со времен Петра, и сидит в людях до сих пор. - Бытие новое, а сознание старое, - сказал Жданов. - Сознание, - усмехнулся Сталин. - Оно всегда отстает. Поздно приходит сознание" (курсив мой. - Л. Б.).

Долгий и интересный это был разговор

Сталин и велел прочитать документ о "деле Клюевой и Роскина" вместе с врачом - академиком Париным, за которых вскоре взялись "органы", умевшие поторопить приход сознания, и распорядился о превращении "Литературной газеты" в особый как бы неофициоз...

И детально вник, в каком объеме выпускать симоновский "Новый мир", разрешив восемнадцать листов вместо двенадцати; и припомнил, что во времена его молодости журнал "Мир божий" ставил "вопросы науки очень широко"; и почему-то поинтересовался в конце разговора, как "в ваших внутриписательских кругах" относятся к последнему роману Ванды Василевской.

"Неважно, - ответил Фадеев. - Почему? - спросил Сталин. - Считают, что он неважно написан. - А как вообще вы расцениваете в своих кругах ее как писателя? - Как среднего писателя, - сказал Фадеев. - Как среднего писателя? - переспросил Сталин. - Да, как среднего писателя, - повторил Фадеев".

Между прочим, Сталин звонил Пастернаку с той же целью: узнать, как расценивается этот паршивец Мандельштам во "внутриписательских кругах". То есть "крупный" ли это поэт. Или так, "середняк". По-видимому, отнесение автора к одному из этих двух разрядов было для Сталина существенным.

Может быть, с художественными кулаками (в отличие от деревенских) следовало как-то считаться при наказаниях и поощрениях. Может быть, с "крупным" писателем нужно было поступить мягче, чем с провинившимся "середняком". А пожалуй, и наоборот.

Разговор 13 мая 1947 года продолжался три часа

Далее Симонов записывает разговоры Сталина при распределении Сталинских премий. Например, 31 марта 1948 года. И это, как правило, тоже очень долгие заседания Политбюро с участием некоторых других лиц, ведающих литературой, музыкой и прочим.

Причем "члены Политбюро высказывались мало, особенно на литературные темы. Видимо, литература, особенно после смерти Жданова, воспринималась всецело как епархия самого Сталина, и только его".

Руководящие писатели тоже, разумеется, не говорили лишнего, отвечали сжато на вопросы, если их спрашивали. Иногда о чем-то ходатайствовали. Почти все время охотно и самоупоенно разглагольствовал один человек, и все напряженно "старались не пропустить ни одного сказанного им слова".

Представление о Сталине как о крайне немногословном человеке оказывается сущей выдумкой. Все запомнили, как он просидел несколько часов на собственном юбилее в 1949 году, так и не проронив ни слова, не выступив, хотя все этого ждали, и тем возбудив (я помню) какой-то трепет загадочности.

Но вот мы видим, что в немноголюдном избранном кругу Сталин был очень словоохотлив, доводя присутствующих до полного нервного изнурения. "Говорил, то приближаясь, то удаляясь, то громче, то тише, иногда оказываясь почти спиной к слушателям, начинал и заканчивал фразу, не успев повернуться". Не всегда удавалось расслышать, но "переспрашивать его... было не принято".

Что же именно он еще говорил интересного и памятного?

Мемуаристу "запомнилась история, внешне вполне юмористическая, но, если можно так выразиться, обоюдно, с двух сторон оперенная некоторой циничностью" (курсив мой. - Л. Б.).

Актер, игравший роль турецкого паши в фильме "Адмирал Нахимов", прислал письмо с просьбой дать ему Сталинскую премию, иначе получится "неправильная оценка роли нашего противника в фильме", а это "будет политически не совсем правильно".

Откровенность угодливого попрошайки и мотивировка доставили Сталину некое удовольствие. Мотивировка была, в конце концов, из тех, к которым прибегал он сам. "Сталин усмехнулся и, продолжая усмехаться, спросил:

- Хочет получить премию, товарищ Жданов?
- Хочет, товарищ Сталин.
- Очень хочет?
- Очень хочет.
- Очень просит?
- Очень просит.
- Ну раз так хочет, так просит, надо дать человеку премию, - все еще продолжая усмехаться, сказал Сталин.
 
И, став вдруг серьезным, добавил:
 
- А вот тот актер, который играет матроса Кошку, не просил премии?
- Не просил, товарищ Сталин.
- Но он тоже хорошо играет, только не просит. Ну, человек не просит, а мы дадим и ему, как вы думаете?

Симонов заключает здесь: "Помню все слово в слово и готов поручиться за точность сказанного, но комментировать это охоты нет".

Зато я не могу это не прокомментировать. Поражает, что в 1979 году, диктуя воспоминания, Симонов
находит в этой сцене нечто (пусть и "внешне") юмористическое. Хотя его несколько коробит "некоторая" (!) циничность Сталина.
 
Но гораздо больше поражает то, что Симонов и по прошествии тридцати лет совершенно искренне не замечает не то чтобы цинизма, но прежде всего невообразимой гротескности всех заседаний, на которых Сталин распределял в присутствии государственных сановников и литературных чиновников Сталинские премии.
 
Всех этих заседаний - от начала до конца!
 
И чем дальше Сталин был от сытой игривости, от ухмылок, как в эпизоде с "Адмиралом Нахимовым", чем вдумчивей были его высказывания, тем очевидней истинный черный юмор происходившего.
 
Но очевидней не для мемуариста: ни тогда, что хотя бы объяснимо, ни много спустя, на излете дней, что уже почти неправдоподобно, но тоже, впрочем, объяснимо и тоже - страшно.

Сравним эту жуткую, хотя и опереточную, сцену с другой, когда Друзин при раздаче премий докладывает вождю: "Он сидит, товарищ Сталин". - "Кто сидит?" - не понял Сталин. - "Один из двух авторов пьесы, Четвериков, сидит, товарищ Сталин". И вождь, повертев в руках журнал и помолчав, затем сказал: "Переходим к литературной критике..."

Или как Сталин неспеша расхаживает и раздумчиво, негромко повторяет о Злобине, побывавшем в немецком плену: "Простить... или не простить?" И все, застыв, ожидают решения злобинской судьбы: "...стояла... с одной стороны, Сталинская премия, а с другой - лагерь, а может быть, и смерть".

Это Симонов понимает. А вот то, что он присутствовал при действе, более всего по стилю и подоплеке похожем, пожалуй, на расчеты в "малине", - этого Симонов, конечно, понять не в силах. Но такое впечатление возникает у нынешнего непривычного, свежего читателя. Кого зарежем, а кому - кусок в награду.
 
Кому лагерь, кому - премия. "Значит, даем первую". Или: "- Значит, даем вторую". С рефреном: "Нам денег не жалко". С актерством "пахана" ("Сталин дважды сыграл перед нами, как перед специально для этого предназначенной аудиторией").
 
С жесткостью, от которой замирали и холодели сидевшие за столом "шестерки", или с небрежной щедростью: "с неким циничным добродушием", когда Сталин"сам расширял круг присужденных премий".
 
За чем Симонов и другие следили ревниво. Но все-таки восклицали: "Надо дать", "Надо, надо". Что ж это такое, если не дележка в малине?

О, перед нами - Великий Вор в Законе!

И эта манера высказываться в соответствующем угрожающе-многозначительном блатном тоне: "В последнее время Тито плохо себя ведет". Сталин встал и прошелся. Прошелся и повторил: "Плохо себя ведет, очень плохо" (номер 4).

31 марта 1948 года в присутствии писателей Фадеева, Панферова, Вишневского, Друзина и Симонова И. В. Сталин "высказывал соображения, имевшие для нас общелитературное значение".
 
Шепилов, говоря о том, почему комиссия ЦК по премиям решила вместо первой премии Эренбургу за роман "Буря" дать вторую премию, заявил о книге, что "французы изображены в ней лучше русских".
 
Сталин с этим не согласился: "Нет, по-моему, тоже неверно было бы сказать, что французы изображены в романе Эренбурга сильнее русских". Тогдашние критики романа упрекали его в том, что русские персонажи выписаны "слабее", "хуже", чем французы, с точки зрения психологической и художественной убедительности.
 
Однако Сталин "подошел к этому вопросу с другой, главной стороны - что советские люди показаны в романе сильнее французов в буквальном смысле этого слова. Они сильней, на их стороне сила строя, который стоит за ними, сила их морали" и т. п.

Так Сталин пренебрег попыткой (тогда не такой уж частой) подойти к роману как к роману, оценить, насколько хорошо сделаны те или иные его страницы.
 
Сталин с невольным простодушием рассуждает как человек, которому практически незнакома и непонятна оценка произведения с этой стороны, оценка, так сказать, "эстетская" и "формалистическая", который исходит из тождества изображения и изображаемого. В искусстве "главная" (не главная, а единственно серьезная и значимая) сторона - не как, а что изображено.
 
Симонов понял Сталина в своих тогда же сделанных примечаниях достаточно верно. Может быть, Эренбург "лучше знает Францию", но "они, эти недостатки, не перевешивают положительного эффекта понятия "сильнее" в буквальном смысле слова".

"А люди, что ж, люди у него показаны средние. Есть писатели, которые не показывают больших людей, показывают средних, рядовых людей",- размышляет главный эстетик СССР. Пытливая мысль ведет Сталина в самую глубину истории литературы. "Вот "Мать" Горького. В ней не изображено ни одного крупного человека, всё - рядовые люди".

Тут перед нами, действительно, вся советская эстетика тех времен (и поныне, впрочем, не слишком увядшая). Судить надо, по "содержанию". К нему подбирается "соответствующая" форма. "Содержание" - это показ "крупных" или "рядовых" людей, и чтобы было видно, кто "сильнее" (иначе: кто "положительной").
 
В этом деле очень важно, "на чьей стороне" автор
 
"Принципиальная авторская позиция" понимается именно так, без затей: "за кого" автор, "кому он отдает свои симпатии и кому - свои антипатии" (слова Фадеева). Поэтому (говорит он же) "объективистский подход... это безусловно плохо".
 
Но Сталин мудрей собеседников, искушенней, недоверчивей в литературном деле. Ведь даже у Горького не всегда раскусишь, что кому он "отдает". "Ну, а в "Деле Артамоновых" как? На чьей стороне там Горький? Ясно вам?" Фадеев сказал, что ему ясно, на чьей стороне там Горький".

Но Сталин насмешливо разводит руками, он-то знает, что самый-самый крупный из писателей тоже способен запутать следы, и не поймешь, куда он клонит. "А мне, например, не так уж ясно, на чьей стороне Горький в "Деле Артамоновых".

"Объективизм" изображения в иных случаях (как в "Кружилихе" Пановой) простителен, поскольку кое-что недоработано в изображаемом, ведь у "многих и многих" людей бывает "разлад между бытием и сознанием", "нет единства между личным и общественным". Надо признавать правду жизни, учит нас И. В. Сталин. "А разве это так просто в жизни решается, так просто сочетается? Бывает, что и не сочетается".

Непростая штука - партийное руководство жизнью, не все в жизни удается упорядочить, пусть и литература иногда это показывает. Если, конечно, такой показ по каким-то прикидкам Сталина полезен в текущий момент или хотя бы не вреден.
 
Симонов: "Анализируя книги, которые он в разные годы поддерживал, вижу существовавшую у него концепцию современного звучания произведения (курсив мой, внушительно сформулировано! - Л. Б.), концепцию, в конечном счете связанную с ответом на вопрос: нужна ли эта книга нам сейчас? Да или нет?".

Вот именно. Да или нет? Такая "концепция"...

Первая серия "Ивана Грозного", где "Грозный был безоговорочно прав" - вот это да! Как тонко замечает Симонов (в 1979 году), "...хотя, казалось бы, фигура Ивана Грозного требовала к себе по всем своим историческим особенностям диалектического подхода, Сталин в данном случае был далек от диалектики".
 
Ой, прав мемуарист! А вторая серия "Ивана" - нет и нет! Все полезное было исчерпано уже в первой. Дальше пошло неполезное.

Любопытно то, что Сталин считал главным в фильме сценарий, со сценариста и спрос, а режиссеры - пусть их. "А что они? Они только крутили то, что он им написал". Сталин последователен в интересе к "что" и незамечании "как".

Вообще, стиль рассуждений Сталина об искусстве отмечен полнейшей завершенностью. Ну, например: "Из женщин Панова самая способная, - сказал Сталин. - Я всегда поддерживаю ее как самую способную. Она хорошо пишет.
 
Но если оценивать эту новую ее вещь, то она слабее предыдущих. Пять лет тому назад за такую вещь, как эта, можно было дать и большую премию, чём сейчас, а сейчас нельзя... Вот она взяла один колхоз и тщательно его изучила. А это неверно. Надо иначе изучать. Надо изучать несколько колхозов, много колхозов, потом обобщить. Взять вместе и обобщить. И потом уже изобразить" (номер 4).

Или: "В романе есть недостатки... Не все там верно изображено... Вот эта сторона в романе товарища Казакевича неверная. Есть в романе член военного совета Сизокрылов, который делает там то, что должен делать командующий, заменяет его по всем вопросам... А роман "Весна на Одере" талантливый. Казакевич писать может и пишет хорошо. Как же тут решать вопрос? Давать или не давать ему премию?"

Ах, если бы все это было опубликовано тогда же!
 
Сколько диссертаций, можно было бы защитить, сколько монографий выпустить дополнительно! Сколько прекрасного материала поступило бы в распоряжение эстетики, литературоведения!
 
А то пробавлялись только, допустим, замечанием о горьковской поэме "Девушка и Смерть", которая потому "сильней, чем "Фауст" Гете", что "любовь побеждает смерть". То есть опять-таки: в каком смысле "сильней"3
 
А в том, что "изображено" и кто кого "побеждает" Кто важней, Сизокрылов или командующий, Смерть или Девушка, русские или французы? Кто сильнее?

О тождестве изображения и изображаемого. Шутки в сторону
 
Тут искусство - это должным образом ("правильно") отрепетированная жизнь. Сталин, как и сталинское искусство, литературная критика и т. д., похоже, исходили из того, что действительность лишь отражает идею действительности.
 
Поэтому художник, давая идею, создает самое действительность. И, значит, отменяет нежелательное, не изображенное и, следовательно, как бы не существующее. Так в первобытности магически относились к называнию и неназыванию некоего имени, более действенному, чем зримое наличие.
 
Кинофильм особенно понимался как первоисточник реальности. Отсюда эстетика "Свинарки и пастуха". Вся эта фабрика советских снов. Отсюда понятия "лакировки" и "очернительства". Отсюда вообще тотальное вытеснение реальности ее словесными, идеологическими макетами.
 
Сталинский неоплатонизм. Если мы нечто идейно узрим и "укажем" (но только в унисон, многомиллионным хором), значит идейное и указанное существует. А безыдейного и неуказанного вовсе нет.

Сталин одновременно и насаждал квазимифы, и сам жил в этом зазеркальном, квазимифическом мире. Вместе с нами он был творением. Но кого (или что) считать творцом? Что породило вместе со сталинщиной самого Сталина?

Это, конечно, главный вопрос. В пределах нашего материала придется ограничиться лишь его частной, культурно-психологической стороной. Тут выясняется, что сделанные только что замечания (о ритуальной идеологической заведенности, о "квазимифологичности" сталинского мышления) все-таки излишне глубокомысленны. Материал таков, что даже с самой скромной дозой глубокомыслия мы рискуем сесть в калошу.

Посмотрим-ка на дело прямо

Все, что говорит Сталин, все, что он думает о литературе, кино и прочем, донельзя невежественно. Герой воспоминаний К. М. Симонова - довольно-таки примитивный и пошлый тип. Таковы тексты и факты.

Пусть мемуарист сохраняет к нему самое серьезное и уважительное отношение, уверяет нас, что Сталин "действительно любил литературу", "любил читать и любил говорить о прочитанном с полным знанием предмета", но мы уже могли убедиться из точных записей самого же Симонова, что это было за "знание предмета".
 
Сталин даже не подозревал о существовании такого "предмета", как искусство с его выстраиваемым для себя особым, художественным миром, он ничего не знал о внутреннем устройстве этого мира.
 
Читать-то он любил, любил смотреть кино, но в качестве совершенно эстетически дремучего и вместе с тем практичного политикана (последнее Симонов, в общем, признает).

"Вкус его отнюдь не был безошибочен. Но у него был свой вкус" (номер 4). Что ж, "свой вкус" был и у гостей на свадьбе в "Клопе", так сказать, ложноромантический вкус ("Сделайте мне красиво!"), так что этим гостям, как и Сталину, вполне могла понравиться ходульная манера Ванды Василевской. Читать любил и гоголевский лакей Петрушка "Свой вкус", конечно, есть у каждого.

Но когда Симонов заявляет, что вкус Сталина "не был безошибочен", уж не дурачится ли автор? Да нет, Симонов серьезен. Тогда какие это "известные основания", которые якобы есть у мемуариста, чтобы думать, будто Сталин "любил Маяковского или Пастернака", ценил мастерство Булгакова?
 
Нет таких оснований и быть не могло
 
Он их не посадил, не расстрелял", как других, что верно, то верно. Он распорядился считать Маяковского "лучшим поэтом эпохи", ну то есть самым "крупным".
 
Но зато есть все основания полагать, что ни в поэзии Маяковского, ни тем более в поэзии Пастернака Сталин ровным счетом ничего не мог смыслить.
 
Такая литература, такая поэтика была ему попросту не по зубам. Несмотря на "юношеское занятие поэзией" недоучки-семинариста и "некую собственную художественную жилку", которая, как убежден Симонов, "где-то у него была".
 
Конечно, Сталин успевал внимательно следить за тремя с половиной "толстыми" журналами, за своим советским литературным хозяйством; все читал для развлечения и для порядка, все помнил (Симонов поражается) и лично давал указания по поводу каждого советского фильма, благо их, как линкоры, выпускали поштучно, Сталин не гнался в идеологическом деле за количеством.
 
Он стоял за качество... Но что до "художественной жилки", то, если у кого-то еще теплились надежды, что она "где-то" у Сталина была, не кто иной, как Симонов, окончательно засвидетельствовал отсутствие и такой жилки, и даже каких-либо признаков интеллигентного мышления и речи.

Сталин в своих самоуверенных словоизлияниях оказывается провинциальным, недалеким, более того - анекдотичным. У Симонова - самодостаточные свидетельства. Их невозможно смягчить никакими лояльными комментариями. Они так хороши и выразительны без всяких комментариев! Хотя и, повторяю, несмотря на выразительность, кажутся вторичными, словно бы подражанием чему-то нами уже читанному.

Вот Сталин возражает против того, что Лавренева "берут и критикуют все с той же позиции, что он недостаточно партийный, что он беспартийный. Правильно ли критикуют? Неправильно". И разъясняет, что Белик перестарался с ленинской фразой "Долой литераторов беспартийных".
 
Так надо было говорить, когда большевики были в оппозиции и старались перетянуть к себе литераторов, "создать свой лагерь". "А придя к власти, мы уже отвечаем за все общество, за блок коммунистов и беспартийных, - этого нельзя забывать". До захвата власти мы относились к национальной культуре так, а после захвата власти - уже этак. А то "берут цитаты, и сами не знают, зачем берут их".

Но… в заключение этой тирады, которая и в 1979 году кажется К. М. Симонову глубоким и полезным теоретическим указанием, обновлением "критической терминологии" (I), в результате чего "принцип партийности литературы включался в более широкое понятие идейности литературы" и "тем самым исключалась бы возможность нанесения напрасных обид беспартийным писателям", в заключение этой многообещающей тирады, тридцать лет питавшей широту и терпимость Симонова.
 
Сталин, однако же, говорит следующее: "Берут писателя и едят его: почему ты беспартийный? Почему ты беспартийный? А что разве Бубеннов был партийным, когда он написал первую часть своей "Белой березы"? Нет. Потом вступил в партию (курсив мой. - Л. Б.). А спросите этого критика, как он сам-то понимает партийность? Э-эх!"

Господи, получается, однако, что и Велик, и Сталин, да и Симонов, понимают "партийность" как угодно... э-эх! Но непременно также и буквально. То есть в анкетном смысле. Раньше не вступил? Не беда, "потом вступит". Как выразился этот же оратор, "поздно приходит сознание"...

Тут уже Сталин - кадровик. Великий Кадровик нашей эпохи. Вот вам Сталин, каков он есть

Решающая и сквозная черта разнообразных сталинских высказываний в записи Симонова - это, безусловно, духовный примитивизм, нередко с замечательно комическим эффектом.

А Симонову - э-эх! - так и не удалось заметить столь очевидное свойство Сталина и его окружения. Потому что слишком долго и самозабвенно мемуарист, человек вообще-то очень неглупый, одаренный, писавший в молодости живые и прелестные стихи, но рано попавший в сталинские любимцы, ставший литературным генералом, надышавшийся воздухом приемных и кабинетов, совещаний и пленумов, слишком много чуть не с младых ногтей, и уже обреченно, уже до конца Симонов играл в эти игры, чтобы мочь сохранить в себе хоть малую толику вольтеровского Кандида или же Гурона, Пpoстодушного.
 
И, взглянув на Сталина, благодаря отвратительному подарку судьбы, в упор, оказавшись рядом, Симонов был не способен и спустя четверть века увидеть все отчужденно, здраво. Не "великого, но страшного" человека, а страшного и... бесцветного.

Мне могут возразить: в сфере мысли Сталин был велик как политический идеолог и теоретик, что бы он там ни толковал, пусть неудачно, по поводу литературы и прочего.
 
И нельзя судить об интеллектуальном уровне Сталина, основываясь только на записях Симонова, это некорректно с исследовательской стороны. У Сталина был оригинальный, сразу узнаваемый стиль. И, главное, знаменитая железная "сталинская логика".

Я этот упрек с удовольствием заранее принимаю. Разумеется, источник номер один при изучении уровня сталинского мышления - это тексты, вышедшие из-под пера самого Сталина.
 
Поэтому придется их внимательно и медленно перечитать

Но сначала вот что. Наконец-то я понял, что напоминают настроение, уровень, стилистика записанных Симоновым сталинских рассуждений, то есть попросту даже то, какие слова отобраны и как расставлены в фразе. Ну конечно! Это тот язык, которым изъясняются персонажи Зощенко. Как ни трудно, может быть, в это сразу поверить.

Почитаем-ка немного из Зощенко. Например, вот это. "Вот тут нам говорят, что в романе неверные отношения между Иваном Иванычем и его женой. Но ведь что получается там у нее в романе? Получается так, как бывает в жизни. Он большой человек, у него своя большая работа. Он ей говорит: "Мне некогда".
 
Он относится к ней не как к человеку и товарищу, а только как к украшению жизни. А ей встречается другой человек, который задевает эту слабую струнку, это слабое место, и она идет туда, к нему, к этому человеку. Так бывает и в жизни, так и у нас, больших людей, бывает. И это верно изображено в романе... Всё говорят о треугольниках, что тут в романе много треугольников. Ну и что же? Так бывает".

Простите, я немного перепутал подготовленные заранее выписки всяких прекрасных литературных примеров. И этот отрывок пока не из Зощенко. Это, простите, еще из Сталина (номер 4).

Или: "Муж был ответственный советский работник. Он был нестарый человек, крепкий, развитой и вообще, знаете ли, энергичный, преданный делу социализма и так далее.

И хотя он был человек простой, из деревни, и никакого такого в свое время высшего образования не получил, но за годы пребывания в городе он поднаторел во всем и много чего знал, и мог в любой аудитории речи произносить. И даже вполне мог вступить в споры с учеными разных специальностей - от физиологов до электриков включительно".

А это уже впрямь из Зощенко (рассказ "Письмо", 1928 год)3. Но словно бы о Сталине

Когда Сталин рассуждает о "верном изображении" того, как "бывает в жизни", нельзя не вспомнить: "...дореволюционный мастер кисти неплохо справился со своей задачей и по мере своих слабых сил честно отразил момент действительности" ("Не пущу", 1937 год).

Когда Сталин с Фадеевым задаются вопросом, "за кого автор", "на чьей стороне там Горький" и прочее, то это кардинальный эстетический вопрос и для сказового зощенковского повествователя. "Чего хочет автор сказать этим художественным произведением? Этим произведением автор энергично выступает против пьянства" ("Землетрясение", 1930 год).

Когда Сталин указывает, что и в нашей действительности случаются отсталые люди, а то и сволочи, эпохальное эхо доносит: "Вот на таких ошибках против правды жизни подчас и возникают досадные дефекты - лакировка или же огульное охаивание действительности. Но я полагаю, что хорошая политическая подготовка и истинная любовь к народу предохранит литератора от таких грубых оценочных ошибок" ("Разная правда", 1953 год).

Тонкий вопрос о взаимозависимости между литературным вдохновением и безденежьем был уже поставлен в рассказе о влюбленном и потому остро нуждающемся в финансах поэте, который "попробовал было оседлать свою поэтическую музу, чтоб настрочить хотя бы несколько мелких стихотворений на предмет, так сказать, продажи в какой-нибудь журнал. Но... по прочтении продукции ему стало ясно, что не может быть и речи о гонораре" и т. п. ("Романтическая история", 1935 год).

Как выразился на собрании в жакте его руководитель, "мы бы его (Пушкина. - Л. Б.) на руках носили" ("нам денег не жалко"), "если бы, конечно, знали, что из него получится Пушкин. А то бывает, что современники надеются на своих и устраивают им приличную жизнь, дают автомобили и квартиры, а потом оказывается, что это не то и не то". ("В пушкинские дни", 1937 год).
 
Совершенно та же история с писателями и дачами получалась также по словам секретаря ЦК ВКП (б) Сталина: "...настроили себе дач и перестали работать". Вот и "надейся на своих", "устраивай им приличную жизнь". "Нам денег не жалко, но надо, чтобы этого не было". Чтоб потом не выходило "не то и не то".

Не правда ли, различить эти высказывания довольно затруднительно...
 
Где в только что слепленном попурри зощенковский начальник жакта и где - невыдуманный высший руководитель партии и страны. Читая это вместе и вперемешку, сначала смеешься, затем теряешь ориентацию, дуреешь. И задумываешься.

Есть над чем крепко задуматься историкам, социологам, поскольку просматривается монолитное культурно-социальное единство зощенковских типов, каких-нибудь выведенных Гроссманом Гетманова или Неудобнова, кочетовского "Секретаря обкома", ждановского доклада о журналах "Звезда" и "Ленинград", документированных раздумий Сталина.

Когда Сталин с его сугубо номенклатурным стилем мышления и словоупотребления использует непередаваемо выразительный оборот "крупные писатели", у него обнаруживается предшественник, некий Иван Федорович Головкин, раздраженно толкующий у Зощенко о "некоторых крупных гениях" ("Пушкин", 1927 год).

Одни и те же смысловые, интонационные, стилевые горизонты у Сталина, у его подручных и далее, и ниже, и, наконец, у той массовой исторической взвеси, которую М. М. Зощенко взял с пошлой, смешной (часто и безобидной, даже человечной) стороны. А Платонов - со стороны гротескно-трагической.

Симоновские записи подтверждают всю органичность сдвига официального, совчиновничьего, газетного, грубо идеологического, дешевого тона в тон обывательский, уличнокоммунально-квартирно-трамвайно - хамский.
 
Оба мыслительно-словесных ряда легко образуют амальгаму, переходят друг в друга, у обоих в подоснове одна и та же по социальному интересу и источнику (понимаемому широко) манера смотреть на вещи. Зощенко фиксировал сдвиг сюжетов и стиля с официального верха в хамский низ.
 
Но, конечно, поскольку это сообщающиеся сосуды, возможен и сдвиг в противоположном направлении. Чтобы поймать его, надо просто побыть вблизи сталинской номенклатуры, в хотя бы полуофициальной обстановке.

Симонову повезло. Оставалось только пригласить на следующий день стенографистку. И, конечно, в натуральном, разбавленном виде, а подчас и словно бы на том же высоком литературном уровне (умри, Михаил Михайлович, - лучше не напишешь!) мы слышим и наблюдаем те же уровень и мироотношение...

Только кто-нибудь из зощенковской галереи мог так весело, отчетливо, доходчиво, убедительно сформулировать центральную политическую идею: "иностранцы - засранцы". Ай да Сталин!

"И слова, как тяжелые гири, верны", - сказал о "кремлевском горце" даже Мандельштам, скорее все же со страхом и ненавистью, чем с насмешкой и презрением. Весомость слов-гирь двусмысленна. Это и грубая давящая тяжесть, и, хотя бы в этом смысле, некая их верность. Так верна смерть.

Шикльгруберу повезло. О нем тут же были сочинены чаплинский "Диктатор" и брехтовская "Карьера Артуро Уи". А вот ничуть не менее потешному Джугашвили еще не скоро посвятят блестящие фарсы.

Чем не загадка?

Но если хоть на минуту предположить, что Сталин действительно был, по выражению своего главного соперника, "гениальной посредственностью", то есть доводил своей личностью до наиболее концентрированной, чистой, волевой, выдающейся формы некую энергию усредненного, бесцветного, полуобразованного человеческого слоя, то как же это десятилетиями могло сходить за воплощение мудрости и величия? Почему почти никто не замечал в откровениях Сталина анекдотически убогой подкладки?

Вообще-то ответ далеко выходит за пределы материала и замысла настоящей статьи. Но ниже мы этого все же несколько коснемся. А пока позволю себе ограничиться еще одной цитатой из Зощенко. У него рассказано о некоем Снопкове, который "через всю Ялту... прошел в своих кальсонах. Хотя, впрочем, никто не удивился по случаю землетрясения. Да, впрочем, и так никто бы не поразился" ("Землетрясение", 1930 год).

Революция была почище любого землетрясения. Она перепахала, перевернула, вздыбила, перемешала все устоявшиеся слои быта, языка, цивилизованности и медвежьей российской дремучести, она поменяла названия всех вещей, отменила привычные верх и низ, правое и левое, она уготовила себе (уже во второй половине двадцатых годов) неясный термидор, подняв к поверхности сотни тысяч, если не миллионы, "выдвиженцев", имевших за это уже не царские тюрьмы и фронтовые раны, а "приличную жизнь". И власть.
 
Землю продолжало трясти, вроде в продолжение прежнего. Всему этому под стать из рупоров звучали бездарные, неприличные слова. Вождь шествовал в идейных кальсонах. Однако "никто не удивился по случаю землетрясения. Да, впрочем, и так никто бы не поразился".

Анекдоты стали смешными только при Никите Сергеевиче
 
При Леониде Ильиче тайная серость стала окончательно явной. Многие засмеялись. Но не поразились. Время уже давно ушло, чтобы поражаться. Более того, на фоне явного тайное в глазах некоторых мистически разрасталось.
 
Для нас, бедных, пусть страшным, но все-таки великим прошлым остался Сталин . Сталин - единственное у нас, как говорится, есть, что вспомнить. Все-таки, дескать, у этого злодея - масштаб...

"Ибо человек он был и великий, и страшный. Так считал и считаю" (номер 3). Симонов перед смертью утверждал, что надо "сказать все до конца и о его великих заслугах, и о его страшных преступлениях". Среди пунктов вопросника неизбежно возникал такой: "Был ли Сталин крупной исторической личностью?"

В "великих заслугах" Сталина наше общество начало потихоньку разбираться и, надо думать, скоро разберется до конца. Но это - вне нынешней темы. Тема моя гораздо скромней, но она так же принципиальна.
 
Идет ли речь о действительно необыкновенном, значительном и, как он сам себя аттестовал, "большом человеке"? Или, если можно так выразиться, только о большом мелком человеке?
 
Не великом не только с пушкинской, внутрикультурной и, следовательно, нравственной, но и ни с какой стороны, кроме собственно злодейской, тиранической, номенклатурной, аппаратной, политиканской.

Ведь мы раздумываем не над тем, заслуживает ли Сталин почетного эпитета "великий", поскольку он был "страшным", не о совместимости этих двух определений в некой объединяющей их ценностной сфере.
 
Да может ли божество быть злым?
 
Что ж, с манихейской точки зрения - может. Но дело не в том, что Сталин якобы был злым, обманным, сложным, отрицательным гением, этаким Мефистофелем. Не пора ли понять (также в серьезном, истинно политическом плане, а для начала в личностном, тоже серьезном плане) социально-культурный, интеллектуальный, духовно-психологический уровень Сталина?
 
На биологической шкале самый крупный осьминог все же несравненно примитивней самой маленькой собаки или тем более шимпанзе. Сталин был редкостно крупным экземпляром довольно примитивного социального класса, семейства и вида.

"Вы считаете Сталина трагической фигурой?" - "Шекспир бы ответил утвердительно". Вот очень показательный современный разговор интеллигентных людей, всей душой, конечно, Сталина ненавидящих, но... считающих неадекватным, несерьезным презирать его.
 
"Вопрос жизни для нас - принять его в свой круг, разговорить его, попытаться проникнуть в тайну близости к нему миллионов образованных и полуграмотных (банальности ли благодаря эта близость или для объяснения этого нужны какие-то другие, глубинные понятия...)"4.

"Разговорить"? По-моему, в присутствии Симонова Сталин и сам хорошо разговорился. В какой это "свой круг" мы должны его принять? В интеллигентский? Не получится. Даже у профессора Хиггинса ничего с этой невысокой рыжеватой усатой "цветочницей" не получилось бы.

О "тайне близости к нему миллионов"
 
По-моему, тут не одна общая тайна, а несколько весьма дифференцированных тайн. Но сначала я хотел бы, чтобы мне сообщили некоторые цифры:
 
1) какой процент участников индустриальных сталинских строек, всех "магниток", дорог, рудников и прочего составляли заключенные ГУЛАГа;
2) сколько было раскулаченных;
3) сколько людей бежали в бараки: на "стройки социализма", спасаясь от деревенского голода;
4) сколько из тех, кто остался на селе работать за "галочки", а затем просто не мог сбежать за отсутствием паспорта, в душе не очень испытывали близость к Сталину.
 
Добавим и многих несчастных членов семей, короче, всех, кто Сталина боялся, может быть, воспринимал его как могучее недосягаемое божество, как нового Ивана Грозного, но все же "близость" вряд ли испытывал.
 
Не забудем о ссыльных народах, надо думать, не на Сталина же молившихся. Не забудем и о сотнях тысяч "бывших", а также "спецов", которые смирились, честно служили, но все же без "близости".
 
Наконец, приплюсуем тех, кто все видел таким, каким оно и было,- тех немногих, от кого тем не менее мы обязаны вести настоящий, гамбургский отсчет при любых вариантах на тему "мы тогда не знали, не понимали, не задумывались". Даже если их были бы всего сотни, десятки, единицы: от Платонова и Булгакова до Рютина и Раскольникова.
 
Да не так уж мало интеллигентов и тогда были "интеллигентами", то есть "понимающими". И наконец, делегаты XVII съезда, проголосовавшие против Сталина, хотя бы отчасти в нем-то разобрались? Словом, десятки миллионов образованных и полуграмотных придется из числа причастных "тайне близости" исключить, не так ли? За вычетом всех этих цифр останется некая часть населения страны, ощущавшая энтузиазм, то есть сознательно верившая Сталину.

Не на всех лежит историческая вина за торжество сталинизма. О, далеко не на всех. Но и у тех, на ком объективно все же лежит, она совершенно разная не только по степени, но по своей социальной и психологической природе.
 
Вина была совместной, но не общей
 
"Сталин внутри нас"? Кого это "нас"? Нет, придется обдумывать всех особо. Особо - "образованных" партийцев. И особо - "полуграмотных".
 
Наконец, совсем-совсем особо - тех интеллигентов, о которых написала Л. Я. Гинзбург, ничуть не "веривших" Сталину, но впавших в соблазн толковать его фигуру через понятия, сами по себе исключительно серьезные, "глубинные", потому возвышающие его, - называть ли это Гением или Историей.

Ведь речь идет о событиях таких огромных, исторических, страшных! И кажется, что личный масштаб главы режима должен был быть (по старинному художественному канону) необходимо соразмерным масштабу самого действия.
 
Кажется, что трагическим лицом был не крестьянин, не интеллигент, не рабочий, не зэк или не только зэк, но и Сталин. Оболваненность, покорность, отказ от рефлексии, наконец, "завороженность", потребная, чтобы выжить, словом, все мощные психологические потоки отношения к далекой, условной персоне Сталина словно бы начинают вращать лопасти этой персоны и восприниматься как ее собственная индустриальная мощь.

Но "трагической" можно назвать только ту личность, которая причастна к столкновению двух великих и равно внутренне (исторически, человечески) обоснованных и беспредельно содержательных, двух субстанциональных начал.

Шекспировский Клавдий все же бытийствует в одном духовном пространстве с Гамлетом. "Трагическая личность" всегда онтологически возвышенная - пусть это леди Макбет или Ричард III, или Клавдий, или Гертруда, - и в душе у нее "черные и несмываемые пятна". Такая личность не случайна, она предусмотрена вселенским замыслом, она значительна - и в этом плане позитивна.

Тут сюжет для поэта

То, что значительно, сложно, интересно, уже оправдано хотя бы художнически. В трагедии - боги смеются... Масштаб, если он подлинный, сам по себе заслуживает восторга, пусть леденящего, - как в гимне царице Чуме пушкинского Вальсингама.

Есть ли тут хоть одна точка соприкосновения с тем, что описано в "Колымских рассказах" Шаламова? Колымский Вальсингам разве что выматерился бы. Очнемся. Трагедия свершилась, но другая трагедия. Не классическая.

Сталин имеет отношение к этой трагедии. Трагедия не имеет отношения к Сталину. Или к Берии. Или к
Жданову да Маленкову, Молотову да Кагановичу. Не тот жанр.

Бедные, мы, бедные! - все-то нам трудно представить себе, что понимание ума, психологии, личной начинки Сталина может обойтись без глубокомыслия и приподнятости, что во главе режима, перевернувшего мировые пласты и унесшего миллионы жизней, могла стоять посредственность...

Нам это было бы совсем уж обидно.

На личном величии и трагизме вождя сталинисты и антисталинисты сходятся. В этом смысле "культ" Сталина у нас по-прежнему более или менее сохраняется.

"Он имел одно виденье, непостижное уму, и глубоко впечатленье в сердце врезалось ему". Мы охотно примысливаем всю непостижность века к некогда миллиарды раз тиражированному виденью.

А реальный Сталин...

Давайте-ка его перечитаем. Ведь сохранились тексты великого человека

В отличие от преемников он писал их сам. Вот аутентичные документы, позволяющие, в частности, судить о качестве и масштабах его ума, его логики, о сталинской ментальности (если прибегнуть к современному историко-культурному термину).

За недостатком места используем только несколько страниц из доклада 10 марта 1939 года на XVIII съезде партии5. Это был первый съезд после начала Большого Террора. Это первый съезд, на котором Сталин мог совершенно раскрыться в роли победителя. Послушаем вождя в момент первой политической кульминации и апофеоза его судьбы.

Притом стиль в избранном мною фрагменте превосходно отвечает теме. Ибо речь идет о "подборе кадров", о "некоторых вопросах теории", а именно: "вопросе... о нашем социалистическом государстве и вопросе о нашей советской интеллигенции".

Перед нами - страницы из числа самых классических сталинских страниц. На экзаменах их надо было помнить почти наизусть.

Сталин сказал: "Иногда спрашивают: эксплуататорские классы у нас уничтожены, враждебных классов нет больше в стране, подавлять некого, значит, нет больше нужды в государстве, оно должно отмереть, почему же мы не содействуем отмиранию нашего социалистического государства, почему мы не стараемся покончить с ним, не пора ли выкинуть вон весь этот хлам государственности?"

Никто, разумеется, не задавался тогда такими вопросами. В 1939 году было бы в высшей степени несвоевременно спрашивать об отмирании сталинского государства. Разъяснительная работа была в основном проведена. В стране не осталось идиота, который бы не понял, что государство пока отмирать не собирается.

Только один человек в стране мог позволить себе вслух этакое "теоретическое" вопрошание

Итак, "некоторая неразбериха в этих вопросах" и "отсутствие полной ясности среди наших товарищей" - риторическая коррида, которую Сталин разыгрывает сам с собой, благодушно воображая некоего идеологического тореадора с выцветшей красной тряпкой цитируемых им высказываний Энгельса на сей счет.

Изобразив перед едва ли не оцепеневшим залом одного из "наших товарищей", предлагающего "выкинуть вон весь этот хлам государственности", одного из тех, кто "не разобрался" в марксизме и "проглядел факт капиталистического окружения", "засылающего в нашу страну шпионов, убийц и вредителей", "недооценил роль и значение... карательных и разведывательных органов", то есть вообще-то вполне заслужил отправку в ГУЛАГ, Сталин вдруг добавляет: "Нужно признать, что в этой недооценке грешны не только вышеупомянутые товарищи".
 
Хотя он ведь никого не "упомянул"?! Но каждый согрешивший в сердце своем мог бы считать себя как бы упомянутым. Сталин же заканчивает тираду: "В ней (недооценке роли "органов". - Л. Б.) грешны также в известной мере все мы, большевики, все без исключения".

"Все без исключения"? Потрясающий катарсис. Ведь это означает, что в недооценке роли карательных органов был раньше грешен и он сам, Сталин ...

"Разведку" после 1937 года никак нельзя было счесть "мелочью и пустяками". Но нужно предупредить страну, что террор должен продолжаться и впредь, что послабления не следует ожидать даже при полном коммунизме.

"Факт" промаха мог произойти, размышляет вождь, только из-за "непозволительно беспечного отношения к вопросам теории". Так наступает звездный час для "теории". Час прощания с покойными немецкими бородачами.


"Знание-Сила" № 3

Окончание

www.pseudology.org