Париж, 1926 - книга первая, 1929 - книга вторая и третья
Аркадий Францевич Кошко
Очерки уголовнаго мiра царской Россiи
Воспоминания бывшаго начальника Московской сыскной полицiи и
завъдывающаго всъем уголовнымъ розыскомъ Империи
Книга вторая. Часть 2
Гнусное преступление

Как– то в конце пасхальной недели 1908 года явился ко мне на прием сильно напуганный человек, по виду мелкий купец и, чуть ли не заикаясь от волнения, рассказал следующее:
– Всю жисть, господин начальник, мы прожили, можно сказать, по честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!
– Да говорите толком, в чем дело?
– Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить.
Начну с самого начала.
Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке, – я, супруга моя Екатерина Ильинишна да сынок Ми хайла. А до того времени 20 лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава Богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту – жених он у нас, – и остались мы с Ильинишной вдвоем. Ну с, хорошо с! И говорит вчерашний день супруга моя: "Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить". Что ж, говорю, разлюбезное дело. Отправились.
Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: "Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо", – и протягивает мне его. Я поглядел на конверт, письмо иногороднее. "Уж не от сына ли?" – noдумали мы.
– А вы разве почерка сына не узнали?
– Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось от сына. Вот оно, я захватил с собой.
Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:
"Дорогой наш родитель, Терентий Лаврентьевич, и дорогая мамаша, Катерина Ильинишна, шлю вам с любовью низкий сыновний поклон и прошу вашего благословения навеки не нарушимого. Четвертую неделю пребываю в Пензе и невестой моей и ейными родителями премного доволен. С ними встретил светлые праздники и взгрустнул между прочим, что вас со мной не было.
Хоть Пасху провожу и без вас, однако вас не забыл и посылаю вам посылку на три пуда весом, а что в ней находится, не сообщаю – это вам суприз будет, а только Пенза славится платками, перчатками и разными фруктами, но это я говорю только так, для обману, в посылке совсем другой товар находится. Затем пожелаю я вам всего хорошего, ждите меня домой недельки через две три.
Остаюсь вашим любящим и покорным сыном Михаилом Терентьевичем Шишкиным".
Мой посетитель продолжал:
– К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинишна мне говорит: "Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил – трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю – хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые – знает, мать тепло любит". Эвона, говорю, куда махнула, на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь.
– Ну, значит, яблоки, – говорит супруга.
– И опять зря говоришь, – отвечаю, – подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.
Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: "А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?" Отстань, говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль; как пить дать протухнет!
Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: "Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?"
– Какая стерлядь? – говорит супруга.
– А ну тебя к лешему, дрыхни! – отвечаю сердито.
Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. "Ой, – говорю, – выходит по моему – не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает". Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху – что то твердое.
"Скорей, – говорит, – Лаврентьич, чего копаешься".
Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!… Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинишна кричит: "Чего стоишь истуканом? Брось эту погань". Ну, действительно, отшвырнул я ногу. "Что ж это такое, – говорю, – творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком".
– Полно тебе брехать, в своем ли ты уме. Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик – да и в полицию.
Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек.
Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса и в нее вплетена лента. Вот извольте получить.
И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.
Помолчав, я спросил:
– Что же вы обо всем этом думаете?
– Да что тут думать? Ничего не думаю, одно, конечно, что сын мой ни при чем.
– А другой посылки от сына вы не получали?
– Нет, не получали.
Я кратко записал сообщенные мне данные и отпустил купца, взяв его адрес.
Конечно, убийство, видимо, было произведено далеко за пределами Москвы и вряд ли подлежало моему ведению, но дерзость и цинизм преступления возмутили и заинтересовали меня. К тому же имелось еще одно привходящее обстоятельство, побудившее меня лично взяться за это дело: я только что получил от брата из Пензы, где он в это время был губернатором, письмо с приглашением приехать погостить, а так как, судя по багажной квитанции, следы вышеназванного злодеяния надлежало отыскивать именно в Пензе, то я и решил соединить приятное с полезным и тотчас же принялся за работу. Взяв с собой полицейского врача и двух понятых, я поехал на Остоженку к Плошкину. Экспертиза врача Установила, после исследования разрубленного трупа в ближайшем медицинском пункте, что он принадлежит девочке 14 ти примерно лет, убитой ударом колющего оружия в сердце, приблизительно двое суток тому назад.
Допросив еще раз Плошкина, я ничего нового от него не узнал.
На мой вопрос, не было ли у него каких либо врагов, сводящих с ним счеты, он ответил: "Нет, всю жизнь я прожил в миру и ладу со всеми, и мстить, кажись, некому".
Но, подумав, добавил: "Разве что один человек мог остаться мной недовольным. Это мой бывший старший приказчик Сивухин.
Уж больно он воровать стал, и года за два до закрытия моей торговли я выгнал его от себя вон и, помню, обозвал даже вором.
А он, уходя, пригрозил мне: "Погоди, старый черт, отольются тебе мои слезы!" – да только тому уже пять лет прошло, и ничего, покуражился, видимо, человек".
– Не сохранился ли у вас почерк этого Сивухина?
– Да как не быть, – вон старые торговые книги валяются.
– А ну ка покажите.
Плошкин отобрал одну из книг, перелистал несколько страниц и раскрытую поднес мне:
– Вот евонная рука.
Я поглядел. Довольно неровным почерком было написано наименование и цена нескольких товаров. Сравнив эти записи с почерком письма, полученным Плошкиным, я убедился, что почерки разные.
На следующий день, собрав подробные справки о сыне Плошкина, оказавшиеся для него вполне благоприятными, и снабженный фотографиями с обезображенного трупа, я выехал в Пензу с экспрессом. Повидавшись с родными, я приступил к делу. Пригласив к себе местного начальника сыскного отделения и полицеймейстера города Пензы В. Е. Андреева, я спросил их, не поступало ли от кого либо заявлений о пропаже девочки лет 14 ти. И тот и другой заявили, что три дня тому назад некая Ефимова, продавщица в казенной винной лавке, обратилась за помощью в полицию, прося разыскать исчезнувшую дочь, девочку 14 лет, Марию, причем подозрений решительно ни на кого не имела. Местная полиция уже производила розыск, но пока результатов благоприятных не получено. Я пожелал лично допросить как Ефимову, так и молодого Плошкина и приказал вызвать их обоих. Крайне тяжелое воспоминание осталось у меня от встречи с Ефимовой. Подавленная горем, в слезах, явилась она и рассказала, как было дело.
Ее дочь с год как служит, в качестве ученицы, у портнихи, некоей Знаменской, проживающей "в конце Пешей улицы. Сначала Маше жилось у хозяйки нелегко, но последние два месяца Знаменская резко изменила свое отношение к ней, стала ласкова, добра и снисходительна. В день исчезновения Маши было Светлое Воскресенье, и девочка была у матери. В два часа дня отпросилась погулять в Лермонтовский сквер на часочек, но не вернулась ни через час, ни через три, ни к вечеру. Встревоженная мать кинулась на поиски, побывала и у портнихи, но Маша как в воду канула. Поволновавшись всю ночь, она наутро сделала заявление полиции о пропаже дочери.
В большом волнении протянул я ей шелковую, пеструю ленточку и спросил, знакома ли она ей? Мать судорожно схватила ее и с надеждой во взоре радостно проговорила:
– Она, она самая! Это любимая ленточка моей Машеньки.
Щадя нервы моих читателей, я не буду описывать той тягостной сцены, что последовала вслед за раскрытием страшной правды. Как ни был я осторожен, но печальный факт оставался фактом, и горе несчастной матери было безбрежно.
Это тягостное впечатление несколько рассеял Михаил Плошкин.
Завитой барашком, с галстуком одного цвета со щеками, в крахмальной манишке и с огромным аметистом на указательном пальце предстал передо мной счастливый жених. Держал и вел себя по собственному выражению "высоко культурно".
– Намеревались ли вы послать вашим родителям посылку в Москву? – спросил я его.
– Конечно, оно следовало бы, так как сами понимаете – родители, ничто другое, но любовный дым, в коем я пребываю, помешал мне в исполнении этой заветной мечты с.
– Так что и письма вы никакого им на Пасху не посылали?
– Нет с, не удосужился проздравить с высокоторжественным праздником.
– А между тем они посылочку от вас получили, и на три пуда.
– Шутить изволите.
– А вот прочтите.
И я протянул ему письмо. Он внимательно прочел его, раскрыл рот от удивления и уставился на меня.
Так как я еще в Москве сверил его почерк с почерком письма и убедился в их различии, то я не нашел нужным его дольше задерживать и отпустил его, не разъяснив ему странной загадки.
По его словам, кроме невесты и ее стариков родителей, никто не знал московского адреса Плошкиных.
До поры до времени я решил оставить в покое этих людей и пожелал инкогнито навестить портниху Знаменскую. Мне хотелось лично вынести о ней впечатление не только как о лице, игравшем значительную роль в жизни погибшей девочки, но также и потому, что сведения, собранные о ней местной полицией, были неблагоприятны: темное прошлое, обширные знакомства с людьми, ничего общего не имеющих с ее ремеслом и средой и т. д.
С этой целью, переодевшись в местном сыскном отделении в отрепья босяка, подкрасив слегка нос в красный цвет и взъерошив волосы, я забрал под мышку узелок, туго набитый крючками, пуговицами, лентами, аграмантами и пр. прикладом, и вскоре был в конце Пешей и входил на кухню квартиры, занимаемой портнихой Знаменской.
Я довольно нерешительно открыл дверь. В кухне за большим столом сидели две девочки лет по 14 и девушка постарше, лет 17.
Они с аппетитом уплетали кашу, черпая ее деревянными ложками из общей кастрюли. Все три обернулись, но, увидя мое рубище, ничего не ответили и продолжали есть. Наконец, старшая спросила:
– Что тебе нужно?
– Мне бы хозяюшку вашу повидать.
– А на что? – удивилась она.
– Да тут кое какое дельце к ней будет.
– Ладно, обожди, – ужо позову.
Я прислонился к косяку двери и стал наблюдать.
Обедавшие ничем не отличались от обычного типа портнишек: смазливенькие, в черных коленкоровых передниках, с привешенными на шнурках ножницами к поясу и чуть ли не с наперстками на пальцах. Вид их был довольно усталый, несколько болезненный, а у старшей заметно были накрашены губы. Продолжая есть, они совершенно забыли о моем существовании и перекидывались ничего не значащими фразами. Но вот я насторожился. Одна из девочек сказала:
– Эх, Маня, где же ты теперь?
На что другая ответила:
– Да, лови ветра в поле, и след ее, поди, простыл.
– Ну и красавица была, – продолжали разговор девочки, – второй такой не сыщешь.
Старшая сказала:
– А все таки, как хотите, тут дело без "жабы" не обошлось.
Что– то уж больно скоро она утешилась, а ведь как ухаживали за Маней, лучше ее никого не было.
Они замолчали. Я покашлял. Старшая, встрепенувшись, сказала:
– Ну ка, Настя, сходи за жабой, скажи, что тут человек дожидается.
Одна из девочек отправилась в комнаты и вскоре вернулась с лукавой улыбкой и, подмигнув подругам, заявила:
– Я жабе сказала, что какой то господин ее дожидается, и она принялась пудриться, румяниться и душиться. – Девочки звонко расхохотались.
Минут через десять послышались шаги и в кухню вплыла с видимо заранее заготовленной очаровательной улыбкой довольно полная, нестарая еще женщина, по виду не то молодящаяся купеческая вдова, не то сводня. Завидя меня, она сурово сдвинула брови и сердито спросила:
– Кто ты такой и что тебе от меня надо?
Я, бойко усмехнувшись, ответил:
– Кто я таков, знает лишь матушка Волга, а дельце у меня к вам действительноесть. Скажу напрямки, – выпить страсть хочется, а презренного металла нема. Вот, думаю, зайду к портнихе, предложу ей подходящего товарцу за полцены. Извольте поглядеть, мадам.
Я быстро развязал свой узелок и рассыпал по столу его содержимое.
Хозяйка пододвинулась, и ее обступили было любопытные девочки, но, топнув ногой, она на них прикрикнула:
– Налопались досыта и марш за работу.
Оставшись со мной с глазу на глаз, она принялась внимательно рассматривать товар. Началась отчаянная торговля. За все я спрашивал полцены, ссылаясь на стоимость в лавках. Она же не давала и четверти, прозрачно намекая, что товар, несомненно, краденый.
С полчаса длилась эта долгая процедура. Мы оба охрипли, и портниха приобрела за 4 рубля то, за что было уплачено 18. Спрятав поспешно деньги в карман, я, подпрыгивая, выбежал на двор, хрипло затянув:
– "Вставай, подымайся, рабочий народ, вставай на борьбу, люд голодный…" и т. д.
Теперь сомнений у меня не оставалось, что все силы розыска следует направить на портниху Знаменскую.
Хотя мать убитой девочки была мной предупреждена и ради пользы дела обещала хранить до поры до времени молчание, но, видимо, она не нашла в себе сил исполнить обещанное, и от нее, надо думать, появились в городе слухи об убийстве Марии.
Впрочем, слухи были самые разноречивые: говорилось о самоубийстве, и о похищении цыганами, и о каком то романе. Желая сделать убийц менее сдержанными и осторожными, я, на всякий случай, поместил в "Пензенских ведомостях" заметку в отделе происшествий, придерживаясь по возможности стиля провинциальных хроникеров. Она была озаглавлена: "Наши дети". Дальше следовало:
"Наш город взволнован разнообразными циркулирующими слухами об исчезновении 14 летней Марии Е. Из весьма достоверных источников нам сообщают, что полиции удалось напасть на след беглянки, – да, мы говорим беглянки, так как этому юному, еще не распустившемуся бутону пришла в голову мысль бежать с ним! О tempora, о mores! Куда мы идем? Quo vadis?!"
Так как целью моего приезда в Пензу был отдых, а не работа, то я и решил в дальнейшем поручить это дело моим двум опытным агентам, тем более что розыск, как мне казалось, был уже поставлен на надлежащие рельсы. Ввиду этого я телеграфировал моему помощнику в Москву, предлагая ему командировать в Пензу агентов Сергеева и Тихомирову. Эти агенты были не только весьма способными людьми, но и обладали особыми качествами, пригодными для данного случая: Сергеев был мужчина лет 50, с несколько помятым лицом, монтеристого вида из прокутившихся кавалеристов. Я пользовался услугами Тихомировой в тех случаях, когда по ходу дела мне требовался тип барыни. Она обладала красивыми манерами, недурно говорила по французски и английски, со вкусом одевалась. У своих сослуживцев она известна была под прозвищем "аристократки".
Примерно через полтора суток эти оба агента, по паспорту "супруги Сергеевы", приехали в Пензу и заняли два лучших сообщающихся номера в местной гостинице "Трейман". Я тотчас же побывал у них и, посвятив обоих во все подробности дела, предложил им самостоятельно выработать план действий, причем, конечно, просил их все время держать меня в курсе дела.
Параллельно со мной пензенская полиция также работала, причем все внимание местных агентов было сосредоточено на здешнем главном вокзале. Наводились справки о дне и часе отправки посылки под известным номером, пробовали установить личность отправителя и т. д., но результатов сколько нибудь интересных от этого не получилось.
Итак, поручив это дело моим опытным людям, я временно почил на лаврах и стал ждать дальнейших событий. Прошло дней пять. Наконец, является Сергеев и сообщает, что за это время ему удалось кое чего достигнуть. Рассказал он следующее:
– После вашего ухода мы обсудили дело с Тихомировой, выработали план и с места в карьер принялись действовать. Сев на лихача, мы покатили к Знаменской. Входим. Портниха нас ветре , чает с обворожительной улыбкой и предупредительно справляется, что нам угодно. Я отвечаю: "Нам говорили о вашей хорошей работе, и вот жена хотела заказать у вас несколько туалетов".
– Да, – говорит, – моей работой довольны. Сама вице губернаторша заказывали мне платье и остались довольны.
– Вот именно вице губернаторша нам вас рекомендовала. Поговорите с женой, снимите мерку, а я здесь посижу, подожду.
Портниха с "женой" удалились в соседнюю комнату а я, оставшись один, принялся перемигиваться с молоденькой мастерицей и двумя подростками ученицами, тут же что то кроившими. Вскоре мы непринужденно разговорились, посыпались шутки и смех. Минут через 15 "жена" с портнихой вернулись, и Тихомирова раздраженным тоном мне сделала замечание: "Nicolas, votre conduite est ridicule!" Хоть эта фраза и была сказана по французски, но тон и сопутствующие ей обстоятельства не оставляли никаких сомнений, что, конечно, и поняла Знаменская.
– Мы с вашей супругой для весеннего костюма выбрали вот это синее сукно. Не угодно ли взглянуть?
Я отмахнулся:
– Выбирайте хоть красное, хоть зеленое, мне все равно.
– Nicolas, я для летнего платья выбрала этот розовый батист.
Не правда ли премиленький?
– Послушай, матушка, – говорю я, – ведь тебе не 16 лет.
Взяла бы что нибудь лиловое.
– Да ты с ума сошел! Старушечий цвет! Вот выдумал.
– Ну, делай что хочешь, только скорей.
"Жена" еще долго обсуждала вопрос о костюмах со Знаменской, сообщила ей, что мы новые помещики Нижне Ломовского уезда, приехали на короткое время в Пензу, что на днях она возвращается к себе в именье налаживать хозяйство, а муж останется по ряду земельных дел в Пензе. Наконец, мы распрощались.
Жена пошла вперед, провожаемая портнихой, я за нею.
Проходя мимо мастерицы, я потрепал ее по щечке. Знаменская то увидела, улыбнулась и игриво погрозила мне пальцем. Мы уехали. Через два дня была назначена срочная примерка, и мы опять вместе побывали у Знаменской. Примерно повторилось то ясе: я всем своим поведением давал ясно понять, что супружеская жизнь мне до черта надоела, что я далеко не прочь пожуировать, словом, держал себя мышиным жеребчиком. Знаменская ни слова не говорила, но ясно давала чувствовать, что весьма благосклонно относится к принятой мною линии поведения. Сегодня Знаменская должна была сдать заказ, и я за ним явился один, сказав, что жене нездоровится. На этот раз портниха меня встретила непринужденно весело, но из приличия справилась, чем больна моя жена. "Чем? – отвечал я. – Старостью!" – "Помилуйте, ваша супруга еще молодая женщина! Поди, лет 30 с небольшим?" – "Да, – отвечаю, – всем говорит, что 36, а в этом году серебряную свадьбу справляли. Вот и считайте!"
Портниха поставила аховые цены за исполненный заказ, и я, вынув туго набитый бумажник, не выражая ни малейшего неудовольствия, тотчас заплатил.
– Марья Ивановна, прикажете завернуть? – спросила ее одна из девочек.
– Да, Настя, заворачивай. А вы долго еще погостите у нас в Пензе? – спросила меня портниха.
– Да не знаю, как дела. Вот завтра должен получить от Крестьянского банка 25 000 рублей за проданный хуторок. Жена то уедет завтрашний день, если поправится, ну а я на недельку, пожалуй, застряну и с ужасом об этом думаю, так как в Пензе скучища смертная.
– Что так? Разве знакомых у вас мало?
– Эх, Марья Ивановна, что знакомые, какой в них толк? А кутнуть и повеселиться хорошенько и негде.
– Как негде? А хоть бы у Шевского в ресторане?
– Ну нет с! Вышел я из того возраста, когда кабаки да шантаны тешили: затасканные шансонетки, грязный зал, наполненный неопрятными людьми – фи, какая тоска и гадость! Мне скоротать бы вечерок эдак в семейной обстановке, окруженному молоденькими помпонами – вот это дело! Хотя бы с такими бутончиками, как ваши.
И я ткнул пальцем на мастериц.
Марья Ивановна непринужденно расхохоталась и полушутя заметила:
– Зачем же дело стало? Отправляйте жену, получайте деньги в банке и милости прошу ко мне, постараемся угодить.
– А что же, Марья Ивановна, вы мне идею даете. Давайте Условимся на послезавтра вечером. Жена к тому времени, конечно, уедет и я вольной птицей прилечу к вам.
Пожалуйста, ничего не приготовляйте, я говорю о харче, конечно (подчеркнул я), так как, вина, закуски, конфеты и фрукты я привезу сам.
– Очень, очень рада буду, прошу покорнейше, жду!
И мы распрощались.
Девочке, вынесшей пакет к извозчику, я дал пятирублевку на чай, чем и поверг ее в радостное изумление.
Таким образом, господин начальник, кое что, как видите, сделано, но надеюсь послезавтра добиться больших результатов. Что же касается Тихомировой, то вряд ли ее услуги понадобятся, и она может, думается мне, вернуться в Москву.
– Нет, осторожнее ее задержать здесь. Почем знать, мало ли что может быть, но, разумеется, пусть завтра же вместо Нижне Ломовского именья переезжает от вас в какие либо меблирашки, подальше на окраину города. Жду с нетерпением вашего следующего доклада.
Через два дня Сергеев мне докладывал:
– Есть кое что новое в нашем деле.
– Отлично, и прошу вас, как всегда, говорить возможно подробнее, чтобы точно поставить меня в курс дела.
– Слушаю. Итак, вчера, как было условлено, я в 9 м часу вечера подъезжал к Знаменской с большой корзиной, набитой вкусными вещами. Встретила она меня как старого знакомого. Кроме 3 х ее всегдашних учениц на этот раз присутствовали еще две хорошенькие гимназистки, лет по 15 каждая. Знаменская, отбросив свой обычный строгий тон, впала в какую то сладкую сентиментальность и приняла на себя роль нежной мамаши:
– Детки, встречайте гостя дорогого, да смотрите скорее, какие подарки привез нам добрый дядюшка!
Девочки не заставили себя долго просить, выхватили у меня из рук корзину и со смехом поволокли ее в столовую, быстро разрезали веревку, развернули бумаги и принялись извлекать из нее содержимое. Признаюсь, господин начальник, не пожалел я казенных денег. Коробки сардинок, килек, омаров, анчоусов встречались с восторгом. Апельсины, груши, яблоки и вина радовали не меньше, но что доставило, видимо, особое удовольствие, – это пятифунтовая коробка шоколадных конфет московского Альбера.
Быстро были расставлены тарелки, стаканы, вилки и ножи, и мы веселой гурьбой засели за пир. Меня посадили на председательское место, справа Знаменская, слева одна из гимназисток, остальные расселись как попало. Не буду передавать вам, господин начальник, подробно наших разговоров, говорилось много вздору, портниха сыпала скабрезными шутками, подталкивала меня ногой под столом, подмигивала на мою соседку. Все присутствующие пили изрядно, но сама Знаменская повергала меня в тревогу: она хлопала стакан за стаканом, не мигая и заметно хмелела. Из Николая Александровича я превратился для нее в Колю, ее рискованные вначале остроты скоро превратились в площадные циничные шутки. Меня брал страх: насвищется эта скотина – и тогда ничего от нее не выудишь. К счастью, вскоре она заявила: "Коленька, может быть, ты желаешь посекретничать с кем нибудь из них, так сделай одолжение, – вся моя квартира, как ни на есть, к твоим услугам. Я ответил: „Нет, секретов у меня к ним нет, а вот с тобой поговорить бы следовало, да только с глазу на глаз“.
– Зачем же дело стало? Поговорим в лучшем виде!
И, обратясь к своему "пансиону", она весело крикнула:
– Эй, детки, забирайте коробку конфект, да и марш подальше, а ежели какая из вас понадобится – позову!
Девочки, забрав конфеты, гурьбой высыпали из комнаты. Знаменская, пытаясь придать некоторую серьезность своему пьяному лицу, встала, нетвердой походкой прошла к дверям, плотно закрыла их и, вернувшись к столу, села:
– Я слушаю вас. Что скажете, Николай Александрович? – деловито заговорила она.
– А вот что я вам скажу, любезная Марья Ивановна: я, конечно, не без приятности провел время с вашим выводком, но только все это не то: и водку то они хлещут, и подмазаны изрядно, а я, знаете ли, человек избалованный, всяких видов в жизни навидался, вкус у меня тонкий и первой попавшейся юбкой меня не прельстишь.
– Так, – сказала портниха, – понимаю. Вас, стало быть, на "ландыш" потянуло.
– Вот именно! Вот именно!
– Ну что ж, опишите ваш вкус, может, и найдем.
Покачав головой, я ответил:
– Просто не знаю, как и описать, дело нелегкое. – Подумав, я продолжал: – Найдите вы мне, Марья Ивановна, этакую блондиночку лет 15, с фарфоровым личиком, льняными волосами, точеными ручками и ножками, с эдакими большими синими глазами и чтобы в глазах этих была постоянная жемчужная слеза. Покажешь ей палец – она плачет, покажешь ей два – рыдает, а главное, чтобы по внешнему виду была бы ангелом чистоты и непорочности, – продолжал я, все более увлекаясь, – но, вы понимаете, дорогая моя, что ангелом небесным она должна быть лишь по виду, на самом же деле в ней должен дремать никем не разбуженный еще темперамент гетеры, Мессалины, ну, словом, посмотришь на нее, и дух захватывает.
И, закатив глаза, я, симулируя экстаз, судорожно скомкал левой рукой скатерть, правой ущипнул Знаменскую выше локтя, одновременно лягнув ее пребольно под столом.
– Ой, да что вы! Никак, меня за ангела принимаете? – взвизгнула она, но, быстро успокоившись, заявила: – Хоть заказ ваш не из легких, но понятный. А то иной раз среди вашего брата такие привередники попадаются, что не дай ты, Господи! – И, опрокинув еще один стакан залпом, она продолжала: – Вот месяца Два тому назад пристал ко мне эдакий ядовитый слюнявый старикашка: достань да достань ему хроменькую, да еще со стоном…
– То есть как это так? – удивился я.
– Да так, говорит, пусть себе хромает и стонет, хромает и стонет. Ну что ж, думаю, мне наплевать – пусть стонет. По дыскала я ему нужную – у ней от природы одна нога покороче другой, – ну, конечно, предупредила ее насчет стенания: устроили смотрины, оглядел ее со всех сторон мой старик да и забраковал: хоть она и хроменькая, а хромает не по настоящему, как то, говорит, ногу волочит, а настоящего приседания в ней нет, опять же турнюром не вышла.
Я перебил ее и спросил:
– Ну так как же, Марья Ивановна, состряпаете вы мне это дело?
– Отчего же, – говорит, – можно, ежели на расходы не поскупитесь.
– А сколько вы с меня возьмете?
Она с минуту подумала:
– Хлопот тут немало предстоит. Опять же и риску много. Ведь в случае чего тут и каторгой пахнет. Одним словом, возьму с вас – 500 целковых, меньше ни гроша. Это, так сказать, моя часть. Ок ромя этих денег, конечно, придется уплатить и "ангелу". Ну, да там ваше дело, сговоритесь с ним сами. А главный расход пойдет на Петра Ивановича, он живоглот и меньше как за тысчонку беспокоиться не станет.
Я, насторожившись, спросил:
– А кто такой этот Петр Иванович?
– Да есть у меня тут знакомый человек, – специалист по этой части, ловкач первосортный, весь город он знает. Если у какой либо бедной вдовы хорошенькая дочка подрастает, Петр Иванович тут как тут, коршуном вьется да поджидает добычу. То многосемейных родителей в нужде подкупает, то саму девчонку апельсином соблазнит…
Я, почесав затылок, как бы поколебался, а затем решительно сказал:
– Ладно! Торговаться не буду. Деньги из банка получены, куда ни шло, ассигную на все про все 2 тысячи. Черт с ними!
И, вынув из бумажника 100 рублевую бумажку, я разложил ее перед портнихой:
– Вот вам пока задаточек, – действуйте.
Знаменская жадно схватила бумажку, засунула ее за корсаж и проговорила:
– Что ж, не будем откладывать дело надолго. Желаете, так мы сейчас же махнем на извозчике в заведение Петра Ивановича.
Я поглядел на часы, было 11.
– Что ж, время не позднее, делать мне нечего, спать мне не хочется – едем!
Портниха крикнула деткам:
– Доедайте и допивайте здесь все без нас, а потом только приберите хорошенько, а я ужо вернусь.
Мы сели с ней на извозчика и покатили по Пешей, спустились по Московской, пересекли рынок и свернули в какую то маленькую улицу направо, позднее оказавшуюся Рыночной. Всю дорогу полупьяная портниха томно прижималась ко мне, икала, млела, словом, невольно вспоминал я, господин начальник, данное ей прозвище – жаба. Мы подъехали к 4 му дому от угла Московской.
Одноэтажная деревянная постройка с красным фонарем в окне. Портниха позвонила и принялась стучать каким то, видимо, условным стуком. Дверь нам распахнул широкоплечий детина саженного роста. Мы прошли через сени и вошли в прихожую.
Здесь нас встретили, по видимому, хозяин с хозяйкой. Знаменская сейчас же затрещала:
– А я вам, Петр Иванович, гостя дорогого привезла, – причем на прилагательном сделала усиленное ударение.
Петр Иванович засуетился, стал расшаркиваться и не без витиеватости промолвил:
– Милости прошу к нашему шалашу!
Знаменская заметила:
– В салон они пройдут опосля, а теперь дело к вам важное есть, поговорить бы надо.
– В таком разе, пожалуйте сюды, – и он небольшим коридорчиком, выходящим из прихожей, напротив "салона", провел нас в какую то комнату довольно своеобразного вида: тут была и мягкая мебель, и письменный стол с альбомами, и двуспальная кровать, и множество зеркал на всех стенах.
Петра Ивановича сопровождала толстая, разряженная женщина, чрезвычайно антипатичного вида, оказавшаяся действительно хозяйкой.
Запирая двери, он что то шепнул Знаменской, на что портниха успокоительно промолвила:
– Не беспокойтесь, – человек надежный, я ихней жене туалеты шила.
Она вкратце рассказала суть дела, я со своей стороны сделал несколько "гастрономических" добавлений, после чего началась торговля. Наконец, мы сговорились и хлопнули по рукам, причем я добавил, что буду крайне разборчив и требователен, быть может, забракую дюжину кандидаток, прежде чем остановлю свой выбор.
– Известное дело! – сказал он мне. – За такие деньги можно и покуражиться!
В ближайшие дни он обещал показать мне первый номер, а пока усиленно просил ознакомиться с его "салоном". Я, зевнув, сказал:
– Ну так и быть! Приготовьте там несколько бутылок вина и, что ли, каких нибудь фруктов.
Петр Иванович, почуяв наживу, мгновенно кинулся распоряжаться.
Ознакомиться с "салоном" я считал необходимым, надеясь почерпнуть какие либо сведения по делу. Выкурив папироску, другую и наслушавшись от хозяйки разных похвал своему "питомнику", я вышел из комнаты, пересек прихожую и вошел в гостиную.
Просторная комната со стульями и диванами, по стенам скверные олеографии обнаженных женщин, поцарапанным пианино в углу и с полузасохшими фикусами у окон. Тут же на столе были уже расставлены Петром Ивановичем четыре бутылки скверного шампанского и синяя стеклянная тарелка на никелированной подставке с несколькими апельсинами, яблоками и полугнилыми грушами, – гордо именуемая вазой с фруктами. С полдюжины понурых девиц в несвежих платьях сидело вдоль стен. Едва я вошел, как какой то тип в потертом сюртучке проскользнул бочком мимо меня, плюхнулся у пианино, мотнул головой и с деланным brio забарабанил крейц польку. Девицы, как по команде, взялись за ручки и начали то, что принято именовать весельем, разгулом, "наслаждением", а в сущности, жалкая, пошлая и никому не нужная мерзость.
Проскучав в этой обстановке часа два и не узнав ничего по интересующему меня вопросу, я вернулся к себе в гостиницу.
– Послушайте, – сказал я с досадой Сергееву, – денег казенных, как я вижу, вы ухлопали немало, провели время, по видимому, не без приятности, но, в сущности, ничего не сделали.
Вы установили, что Знаменская патентованная сводня, но это было уже известно и по данным местной полиции, и по моим личным наблюдениям. Вы побывали у какого то Петра Ивановича, но таких типов и заведений в городе немало. Спрашивается, что же вы сделали?
Сергеев тонко улыбнулся и сказал:
– Вы, господин начальник, перебили меня, не дослушав моего доклада.
– Говорите!
– Рано утром я навел справку в полицейском управлении о Петре Ивановиче, и мне сообщили, что он крестьянин Тверской губ., Бежецкого уезда, значится по паспорту из подрядчиков, а по фамилии… Сивухин!… – многозначительно протянул мой докладчик и, выразительно подняв брови, уставился на меня.
Наступило долгое молчание.
Наконец я прервал его:
– Да, извините меня, я несколько поспешил со своим замечанием.
Вам удалось установить факт чрезвычайной важности. Можно почти с уверенностью сказать, что ваш Сивухин не является однофамильцем бывшего приказчика купца Плошкина. Хоть он и значится по паспорту из подрядчиков, но, разумеется, за эти 5 лет мог испробовать и эту профессию. Впрочем, точно удостовериться в этом будет нетрудно, так как молодой Плошкин, жених, надо думать, еще здесь. Не смогли бы вы раздобыть незаметно фотографию Сивухина?
– Отчего же? Думаю, что да. Дело в том, что та комната, в которой меня приняли хозяева заведения, является их личным помещением и, по словам девиц, предоставляется в распоряжение редко, и то лишь особо избранным посетителям. Так как к числу последних отныне, конечно, принадлежу и я, то в этом отношении препятствий не встретится. В комнате же этой я вчера еще видел на письменном столе ряд фотографий и самого Сивухина и его сожительницы Прониной. Поеду сегодня же к ночи, попытаюсь eine раз что либо выведать и к завтрашнему дню доставлю нужный снимок.
На этом мы с ним пока расстались.
Я распорядился допросить всех извозчиков, обычно стоящих у рынка и на ближайших от сивухинского дома углах, не отвозил ли кто нибудь из них в позапрошлый понедельник большой, трехпудовый ящик на вокзал, к утреннему поезду в Москву.
На следующий день Сергеев доставил мне фотографию Сивухина и сообщил следующую важную подробность: ему, после трехчасового уговаривания, выпытывания и уверений в защите и покровительстве, удалось выудить, признание от одной из сильно напуганных девиц в следующем. По ее рассказу недели две тому назад в воскресный день, днем явились хозяин с какой то незнакомой женщиной и девочкой подростком. Хозяйка нас всех прогнала по комнатам и не велела уходить оттуда. Сама же прошла в хозяйскую комнату, где уже находились приехавшие. Вскоре из нее вышел хозяин, куда то уехал, а через полчасика вернулся с каким то господином, хорошо и богато одетым. Господин прошел в хозяйскую, а хозяйка вышла из нее вместе с женщиной и заперла дверь на ключ. Вышедшая женщина сейчас же уехала. Мы, конечно, не смели выходить из комнат, однако все это в щелку приметили.
Эх, вздыхали мы грустно, пропала девчонка! До нас глухо доносились крики и плач и кипело у нас на душе, да что поделаешь?
Часа через два господин ушел, а хозяева поспешили в комнату.
Что там было – не знаю, однако разговор шел, видимо, серьезный. Целый час доносились до нас и голос девочки, и хозяина, и хозяйки. Хозяева то уговаривали будто, то словно грозились.
Наконец, послышался какой то стук, грохот, затем страшный крик девочки, и все смолкло. Мы были ни живы ни мертвы. Затем опять послышались какие то стуки, но голосов больше не слыхали. Минут через 20 быстро вышел хозяин, спустился в подвал и вскоре вернулся с большим ящиком. Повозившись в комнате с полчаса, они оба выволокли ящик и потащили его вниз, надо думать, опять в подвал. Тут одна наша девушка – Шурка – страсть любопытная, не утерпела и сбегала поглядеть в хозяйскую: комната была пуста, девочка как сквозь землю провалилась. Вернувшийся хозяин позвал нас в гостиную, сердито на нас посмотрел, погрозил кулаком и сказал: "Держите язык за зубами; коли что слышали, так помалкивайте.
Ежели которая взболтнет лишнее, не сойтить мне с этого места – кишки выпущу!"
Получив эти данные, я приказал немедленно арестовать Сивухина, Пронину и Знаменскую. В этот же день карточка Сивухина была предъявлена Плошкину с вопросом, кто это. Тот "грациозно" поднес ее к лицу и воскликнул:
– Никак, Петр Иванович? Он! Ей Богу, он! Только немного разжиревши в своей комплекции.
К этим убийственным для обвиняемых показаниям присоединилась еще новая подавляющая улика. К вечеру явился старик извозчик и показал:
– Действительно, недельки две с лишним тому назад, как раз в понедельник утром я отвозил человека с тяжелым ящиком на вокзал.
– А почему ты так точно запомнил, что дело было в понедельник.
– Да уж это точно, ваше высокородие, в понедельник. Накануне в то воскресенье, в день Пасхи, со мной такая неприятность произошла. Я сам, можно сказать, человек непьющий, разве когда приятели шкалик другой поднесут, а в тот день, в воскресенье, стало быть, повстречался я с земляками, затащили они меня в трактир, ну пошли там, конечно, разговоры разные про деревню.
Рюмка за рюмкой, сороковка за сороковкой, одним словом, к ночи едва на извозчичий двор добрался. Утром вместо головы котел на плечах. Как мерина запряг и не помню, однако выехал на Московскую к рынку, где уже 4 й год стою. Сел в пролетку, а голова так и трещит. Нет, думаю, пропадай день, поеду домой да высплюсь.
А тут как раз подходит ко мне мужчина, сколько, дескать, возьмешь на вокзал свезть. Полтинничек, говорю, положите? А сам, думаю, выругает он меня, ведь красная цена за такой конец". двугривенный. Но ничего. Ладно, говорит, ты обожди меня здесь, а я ужо вернусь с вещами. И действительно, – не прошло и десяти минут, как вижу, мой седок возвращается и на спине тяжелый ящик тащит. Погрузил он его в пролетку, сам сел, и мы тронулись.
Он честь честью расплатился со мной, и я поехал отсыпаться.
– А ты не знаешь, кто он таков?
– Нет, фамилии евонной не знаю, а только живет он недалече, от моей стоянки.
– Почему ты так думаешь?
– Да за ящиком больно быстро слетал. Опять же чуть ли не кажинный день, а то и по нескольку раз на день мимо меня проходит.
– Так что в лицо бы ты его узнал?
– Известное дело, узнал.
Я разложил перед извозчиком 6 фотографических карточек, из которых одна изображала Сивухина. Извозчик тотчас же ткнул на нее пальцем:
– Вот он!
Я приступил к допросу, тайно надеясь выяснить еще одну подробность.
Я начал ее с Прониной:
– Что можете сказать вы мне по делу об убийстве Марии Ефимовой?
Она скорчила изумленную физиономию:
– Никогда про такое убийство и не слыхивала.
– И Ефимовой никогда в глаза не видели?
– Никогда не видала!
– Так, может быть, Сивухин все дело обделал?.
– Петр Иванович такими делами не занимается.
– Следовательно, вам так таки ничего и не известно?
– Ничего ровно, господин чиновник.
– Ну что ж, так и запишем, а там суд разберет. Вы – грамотная?
– Маленько умею.
Я, зевая, протянул ей лист бумаги и перо: "Так запишите ваше показание".
– Да что писать то?
– Ну, хорошо, я вам продиктую. Пишите: "Сим удостоверяю, что по делу об убийстве 14 летней Марии Ефимовой показаний сделать никаких не могу и о самом убийстве слышу впервые". Распишитесь!
Она расписалась и передала мне бумагу.
Я вынул из дела письмо, полученное Плошкиным якобы от сына, и сличил почерк. Сомнений не было – та же рука. "Ну и дрянь же ты сверхъестественная. Оказывается, и письмо то Плошкину писала ты, а еще так глупо отпираешься. Ну да что с тобой, дурой, разговаривать. Обожди здесь. Я допрошу сейчас же твоего сообщника", – и я приказал привести Сивухина, не считая нужным допрашивать его отдельно, ввиду стольких неопровержимых улик.
Когда он был приведен, я обратился к обоим:
– Вот что, друзья любезные! Вы арестованы за убийство Марии Ефимовой, и вызвал я вас сейчас не для того, чтобы допрашивать, ловить и уличать. Мне известны все подробности дела. Я начальник Московской сыскной полиции, нахожусь в Пензе уже 2 недели и работаю по вашему делу. Мною поднята на ноги вся местная полиция и выписаны свои люди из Москвы. Эти две недели не пропали даром, и, повторяю, преступление ваше мною полностью открыто. Таким образом, каторга вам обоим обеспечена. Не отвертится от ответственности и ваша соучастница – портниха Знаменская. Но вы можете быть приговорены к каторге бессрочной, можете быть осуждены на 20 и на 12 лет. Многое будет зависеть от вашего дальнейшего поведения. Если вы чистосердечно покаетесь, а главное, поможете полиции разыскать того прохвоста, которому вы продали несчастную девочку, то, возможно, что суд и не наложит на вас высшей кары. Конечно, мы и без вас разыщем субъекта, купившего честь покойной, но вы можете ускорить и облегчить эту работу. Итак, я вас слушаю.
Сивухин и Пронина изобразили удивление и чуть ли не в один голос заговорили: "Да что вы, господин начальник? Помилуйте!
Мы такими делами не занимаемся и не то что не убивали или там продавали, а й в глаза никакой Ефимовой не видели".
Я злобно на них взглянул:
"Ну и рвань же вы коричневая, как я погляжу.
Слушайте вы оба: портниха Знаменская во всем созналась; девицы вашего заведения, которым ты, кстати говоря, обещал за болтливость выпустить кишки, рассказали и о приезде Знаменской с девочкой и тобой в Пасхальное воскресенье в ваш вертеп и о том, как ты ездил и вернулся с каким то субъектом. Последний пробыл часа полтора в вашей хозяйской комнате с Ефимовой, причем оттуда доносились крики и плач, после его отъезда вы оба прошли в эту комнату и долго уговаривали и угрожали вашей жертве, после чего послышались удары, ее крик, и все смолкло; ты сбегал вниз в подвал, приволок ящик, и вы оба протащили его обратно вниз, причем в хозяйской девочки уже не оказалось. Вот твоя карточка (я показал фотографию), по ней тебя узнал и молодой Плошкин, сейчас находящийся в Пензе, и извозчик, которого ты нанимал у рынка в понедельник утром за полтинник на вокзал, и весовщик, взвешивавший твою посылку в Москву старику Плошкину – твоему бывшему хозяину (эту выдуманную улику я приплел для большего веса), наконец, если этого вам мало, то вот сегодняшнее показание твоей сожительницы, а вот письмо к старикам Плошкиным, якобы от сына; не только опытный человек, но и младенец скажет тебе, что оба документа написаны одной рукой, т. е. ею (и я ткнул пальцем на Пронину). Что же, и теперь еще будете запираться?"
Убийцы переглянулись, помялись, вздохнули, и затем Сивухин быстро заговорил: "Нет, господин начальник, что тут запираться, пропало наше дело по всем статьям: и люди выдали, и дура баба подвела (он сердито взглянул на Пронину). Наш грех – нечего скрывать. Расскажу все, как было, а вы, явите милость, похлопочите за нас, если можете".
– Говори!…
– Да что тут говорить, вы и так все знаете. Ну, действительно, в воскресенье повстречал я в Лермонтовском сквере портниху, чтоб ей пусто было! – говорю ей, что вот, дескать, есть у меня человек, тысячу рублей дает – найди, мол, ему красавицу писаную, да такой привередливый, что пятерых уже забраковал. Есть, говорю, у вас ученица – сущая краля, вот бы ее подцепить, так и дело бы сделали. "Это вы, наверно, про Маньку Ефимову говорите?" – отвечает. "Да, про нее". А тут, как на грех, на ловца и зверь бежит: смотрим, а ейная девчонка по аллейке идет. Портниха сейчас же подозвала ее, приласкала, то да се, пятое десятое, а затем и говорит ей: "Хочу тебе, Маня, удовольствие сделать, поедем сейчас к тете и этому дяде кофейку с гостинцами попить". Девчонка подумала, поколебалась, но, между прочим, отвечает: "Что же, Марья Ивановна, ежели с вами, то пожалуй". Уселись мы втроем на извозчика и поехали к нам. Дальше все было, господин начальник, как вы сказывали. Одно только скажу – видит Бог, не хотели убивать девчонки. Когда уехал господин, мы с нею (он кивнул на сожительницу), нагруженные разными пряниками, фруктами, с куском шелковой материи и сторублевкой в руках, вошли к Ефимовой в комнату. Сердешная сидела за столом, уронив голову на руки и ревмя ревела. "Эх, Манечка! – весело сказал я ей. – Есть о чем печалиться. Вот поешь лучше конфект разных да погляди, какое платье скроишь себе из этого шелка. К тому же вот тебе и целый капитал – сто рублевиков копейка в копейку…" И куда тут!
Девчонка оказалась с норовом: сгребла конфекты на пол и, разорвав эдакие деньги, швырнула мне их в морду. "Вы, – говорит, – подлые люди, заманили меня сюда, обесчестили, а теперь откупаетесь. Нет, – говорит, – отпустите меня, я все матери расскажу, и вас по головке за то не погладят".
"Ну и дура ты, – говорю, – желаешь срамиться. Расскажешь матери, а мы от всего отопремся, тебе же хуже будет. Годика через два три захочешь замуж, а никто и не возьмет – порченая, скажут.
Ну, словом, господин начальник, я уж и так, я уж и сяк, и лаской, и угрозой – не помогает: стоит на своем, расскажу да расскажу все как есть. Тут взяла меня злоба да и страх: эка подлая, а что, ежели и впрямь пожалуется?! Подошел я к ней, схватил крепко за плечо и говорю: "Остатний раз тебя спрашиваю – хочешь дело по хорошему кончить?" А она как плюнет мне в харю!
Тут я не стерпел, выхватил из кармана нож да как шарахну ее в грудь, ажио косточки захрустели. Крикнула она, повалилась на пол и не шевельнулась, губы побелели, от личика кровь отлила, ну, словом – преставилась! Обтер, не торопясь, я нож об подкладку пинжака, перевел дух, поглядел на Авдотью (он опять кивнул на Пронину). Что же таперича делать будем, – сказал я, – ведь эдакое дело среди бела дня, опять же девицы могли подслушать аль подсмотреть. Авдотья мне говорит: "Завяжем ее в куль, спрячем под кровать, а на ночь глядя отнеси ты ее куда нибудь в чужой сад или огород". – "Ну и дура, – говорю, – завтра же полиция найдет и обознает девчонку, схватят портниху, она нас выдаст, и не пройдет месяца, как будем мы с тобой шагать по „сибирке“. Прочел я, господин начальник, как то в газетах, что нынче в моде трупы в корзинках рассылать, и подумал: „Самое разлюбезное дело“. Действительно – приволок ящик снизу, припас клеенку, веревки и солому, схватил топор да и разрубил тело на 4 части. Ну, конечно, для неузнаваемости поцарапал ей личико.
Пока я укладывал куски да закупоривал ящик, Авдотья схватила тряпки (платье и бельишко покойной) и, вылив всю воду из умывальника и графина, старательно замыла кровь на полу и спрятала тряпки под кровать. Дальше было все как вы сказывали".
С волнением выслушал я повествования Сивухина – эту странную смесь какой то жестокости и чуть ли не мягкосердечия, нередко свойственных русским преступникам.
– Кому же ты продал ее? – продолжал я допрос.
– Да Бог его знает – назвался Абрамбековым, говорит, из Тифлиса, а в Пензе будто проездом.
– ты почем знаешь? Может, он все наврал?
– Не должно этого быть. Когда я за ним ездил в гостиницу "Россия ", то он там значился в 3 м номере.
– Почему ты послал труп старику Плошкину?
– Да как вам сказать, ваше высокородие. Тут дня за три до этого я на Московской улице встретил евонного сынка. Он то меня не видел, а я сразу обознал, да и слыхал уже ранее, что одну из наших богачих за себя берет, стало быть, сватается. Отец же евонный сущая собака, я у него долго в приказчиках служил, а затем он меня выгнал. Вот и подумалось мне: подшучу над стариком, пошлю ему суприз к Светлому праздничку. Сам, конешно, писать письма не стал, а приказал Авдотье.
Отослав их обоих по камерам, я вызвал портниху. Допрос Знаменской мне представлялся более сложным: ведь в сущности, кроме показаний Сивухина, никаких других улик по делу именно Ефимовой против нее не имелось. Девицы заведения лица ее не разглядели, убитая встретилась с нею в Лермонтовском сквере случайно, таким образом, при отсутствии сознания, показания Сивухина могли бы быть признаны судом присяжных спорными. Я решил огорошить ее совокупностью неожиданностей, сбить с толку и вырвать признание, не дав ей времени трезво взвесить серьезность имеющихся у меня против нее данных.
Вошла она в кабинет не без жеманства и с деланным любопытством спросила:
– Скажите, мосье, за что я арестована?
– За участие в убийстве Марии Ефимовой, мадам.
– Ой, да что вы! Я Манечку любила как родную дочь и до сих пор по ней плачу, – и, вытащив платок, она приложила его к глазам.
– Оттого то вы продали ее Сивухину?
– Помилуйте! Я такими делами не занимаюсь да и Сивухина никакого не знаю.
Я резко сказал:
– Мне тут некогда терять с тобой время. Я начальник Московской сыскной полиции и работаю по этому делу две недели.
Мои люди за тобой следили денно и нощно, и мне известен каждый – твой шаг. Ты там у себя на Пешей чихнешь, а мои люди это видят и слышат.
– Ну уж это извините. У меня в квартире, окромя своих, никого нет.
– Напрасно так думаешь. Вот тебе для примера: видишь эти 4 пуговицы, зеленые с белыми полосками, что нашиты у тебя спереди на блузке? Мне и то известно, что в лавке их не покупала, а приобрела у оборванца заведомо краденый товар за четверть цены.
Портниха опешила но, оправившись, заявила:
– Не знаю, про какого оборванца вы говорите и кто он таков.
Я быстро напялил на голову заранее заготовленную рваную, кепку, уже раз служившую мне, придал лицу обрюзгшее выражение и, посмотрев осоловевшим взглядом на Знаменскую, хрипло произнес:
– Кто я таков – об этом знает Волга матушка.
Портниха чуть не упала навзничь:
– Ой, да! Что ж это? Матушки мои! Он, ей Богу, он!…
Я снова принял прежний вид:
– Поняла теперь?
Несколько успокоившись, она проговорила:
– Ну, уж извините меня, господин начальник, сознаюсь, действительно соблазнилась тогда, уж больно подходящий товар вы предлагали. В этом виновата – каюсь. Ну, а что насчет Манечки или там вообще какого нибудь сводничества – это уж извините, я честная женщина.
– В последний раз предупреждаю тебя, что если ты будешь и дальше врать и отпираться, то дело твое дрянь, на снисхождение суда не рассчитывай, помни – мне все известно!
– Я не отпираюсь, сущую правду говорю.
– Николай Александрович, пожалуйте сюда, – позвал я громко.
В кабинет вошел Сергеев и, "любезно" расшаркнувшись перед портнихой, спросил:
– Ну, как наши дела с ангелом?
Трудно передать словами выражение, изобразившееся на лице Знаменской: множество оттенков сменилось на нем, но доминирующим оказалась полная обалделость, тут же разрешившаяся обильными слезами и полным покаянием.
В этот же день были наведены справки в гостинице "Россия " об Абрамбекове. По прописке он оказался тифлисским коммерсантом, армянином, выехавшим из Пензы с неделю назад. Я тотчас же срочно телеграфировал в Тифлис, и арестованный Абрамбеков был вскоре перевезен в Пензу и заключен в местную тюрьму.
Вся эта компания месяца через два предстала перед судом и понесла возмездие: Сивухина и Пронину приговорили по совокупности преступлений к 20 ти годам каторжных работ; Абрамбеков был обвинен в насилии и получил 8 лет каторги; по отношению к Знаменской суд признал наличие лишь сводничества и отверг ее причастность к убийству. Таким образом, она отделалась всего 3 мя годами тюремного заключения.
Через год с лишним пензенский полицеймейстер В. Е. Андреев был переведен на службу в Московскую сыскную полицию по моему ходатайству. Вспомнив про пензенское дело, я как то спросил его о матери убитой девочки. "Судьба к ней безжалостна, – сказал Андреев. – Она не оправилась от постигшего ее тяжкого удара и принялась пить, благо вино было всегда под рукой. Акцизное ведомство, зная ее трагедию, долго щадило ее, но она перешла всякие границы, и местному управляющему акцизными сборами в конце концов пришлось приказать ее уволить. Тут она быстро покатилась по наклонной плоскости, распродала и пропила все свое скудное имущество и превратилась в оборванную, вечно пьяную нищенку: слоняется по улицам, собирает копейки и тут же их пропивает.
Как помните, по ее настоянию останки дочери были перевезены за казенный счет в Пензу и похоронены на местном кладбище. И представьте себе, как странно – эта женщина, потерявшая облик человеческий, сохранила в душе своей несокрушимую трогательную любовь к погибшей дочери. Чуть ли не ежедневно можно было ее видеть у заветной могилы, проливающей горькие слезы, что не мешало, впрочем, ей иногда тут же и напиваться. А как то прошлой осенью эта несчастная женщина была найдена распростертой на могиле с перерезанным горлом, причем факт самоубийства был, конечно, установлен. Могила убитой девочки неведомо кем содержится в порядке: всегда обложена свежим дерном, деревянный крест и решетка время от времени кем то подкрашивается, с ранней весны до поздней осени на могильном холмике виднеются незатейливые букетики ландышей, фиалок, незабудок и васильков.
Любая гимназистка, епархиалка и простолюдинка укажет вам сразу могилу Ефимовой. И крепко держится поверие, что молитва, творимая на этой могиле, особенно угодна Богу. Слывет же эта могила под именем "Маниной могилки".
 
Рыжий гробовщик
 
В одно летнее утро 1910 года, едва я начал свой утренний служебный прием, как мне доложили, что уже более часа меня ожидают две старых женщины.
– Зовите.
В кабинет вошла старуха, лет 60, полная, довольно хорошо одетая; за ней следовала другая женщина, примерно тех же лет, с наколкой на голове и шалью на плечах.
– Пожалуйста, садитесь! – сказал я им. – Чем могу служить?
Первая, казавшаяся госпожой, села в кресло; вторая, по виду экономка, нерешительно опустилась на стул.
Сидящая в кресле заговорила:
– Я к вам, т. Кошков, по делу. Я жена, т. е. не жена, а с позавчерашнего дня вдова (тут она приложила платок к глазам и всхлипнула) купца 1 й гильдии Ивана Ивановича Баранова, Агриппина Семеновна Баранова, проживаю в собственном доме на Мясницкой близ Главного почтамта, квартира наша в 3 м этаже на улицу. Третьего дня к вечеру супруг мой, давно страдавший сердцем, скоропостижно скончался. Дома была я, Егоровна, – и она указала на свою соседку, – это, так сказать, моя экономка и компаньонка, живет у нас более тридцати лет в доме. Кухарка же, как нарочно, отпросилась на три дня, около Коломны, в деревню.
Поднялся переполох, суматоха. Вызвали мы по телефону и сына, живущего на Кузнецком мосту, и ближайшего доктора. Да что доктор? Известное дело – помер человек. Погоревали, поплакали, обмыли покойника да положили в гостиную на стол. К ночи сын уехал к себе, а я с Егоровной улеглись в спальне по соседству с говтиной. Спали мы плохо и мало – какой уж тут сон! – а с раннего утра начались заботы и хлопоты. Здесь, сударь, я начну вам рассказывать такое, чего вам, наверное, и в жисть слышать не приходилось! Однако говорить я буду сущую правду и в свидетельницы захватила вот ее, Егоровну, она вам подтвердит.
Так вот: вчерась, чуть встали мы с Егоровной, эдак часиков в 8, вдруг слышим звонок на кухне. Подошла Егоровна к двери и спрашивает: "Кто там?" А ей в ответ женский голос: "Во имя Отца и Сына и Святого Духа, откройте!" Егоровна открыла, и в кухню вошла, низко поклонившись, монашенка, эдакая красивая, худенькая, бледненькая, с большими печальными глазами. В руках она держала какую то священную книжку и, обратясь к нам, промолвила:
"Люди говорят, что у вас в доме покойник, так позвольте мне помолиться за его душу и почитать над ним. Я монахиня из Новодевичьего монастыря". Подумав немного, я ответила: "Что же, голубушка, рады будем. А сколько вы за свой труд возьмете". Она улыбнулась и ответила: "Я это для спасения души своей делаю. Коль угодно вам будет пожертвовать что либо на монастырь – дадите, а коль достаток, не позволяет – я и так спасибо скажу".
Тронула она мою душу такими словами. "Проходите, – говорю, – к покойнику, Бог вас за это благословит!"
Только что устроилась она в гостиной у усопшего, опять звонок, и входит высокий, ярко рыжий мужчина, эдакий краснощекий, с симпатичным лицом и говорит со вздохом: "Слыхали мы, что Иван Иванович скончаться изволили, Царство им Небесное! Хороший был человек! Я буду гробовщиком с Лубянской площади. Покойничек в свое время поддержал меня и много добра причинил. Так вот с и я хочу ему хошь чем нибудь отслужить. Сколочу ему гробик дубовый да обтяну первосортным глазетом и возьму с вас всего лишь за один материал по своей цене, а работу в счет не поставлю.
Разрешите с покойного снять "мерку". На всякий случай я спросила:
"А сколько вы возьмете с меня?" А он: "Десять рублей".
Вижу, действительно цена очень низкая. "Что ж, – говорю, – пожалуйста, проходите, снимайте мерку". Подошел он к Ивану Ивановичу, перекрестился, поцеловал в лобик и даже рукавом глаза вытер. Снявши мерку, он сказал: "Беспременно сегодня же вечером доставлю вам товар на дом, будьте покойны и не сумлевайтесь!" – и, простившись, ушел.
Потянулся грустный день. Утром и вечером отслужили панихиды, весь день заезжала родня, и, наконец, к часам 10 вечера мы остались в столовой с Егоровной одни, и лишь тонкий голосок читающей монахини глухо доносился из гостиной. В одиннадцатом часу гробовщик со своим помощником тяжело внесли большой дубовый закрытый гроб и, поставив его в гостиной на полу рядом с покойником, сказали: "Весь день работали и вот вот только сейчас закончили. Нынче уж время позднее, а завтра рано утром мы придем и, если угодно, поможем вам переложить со стола покойничка, так что к дневной панихиде все будет в порядке". Поблагодарив их, я заплатила 10 руб., и они ушли.
Допили мы чай с Егоровной, обошли, как всегда, всю квартиру, посмотрели под диванами и за сундуками, удостоверившись, что кухонная и парадная двери заперты на крюки, цепочки и ключи, пришли в спальную и начали приготовляться ко сну. Помянули мы и прошлое. "Помните, Агриппина Семеновна, – говорит мне Егоровна, – как покойничек осерчали на меня, когда мы еще жили у Никитских ворот? А по совести скажу, ни в чем я тогда не была виновата". – "Да что говорить про это, мало ли чего бывало", – отвечаю я. Помолчали. А затем я продолжаю: "Вот отец Николай говорит, что душа умершего сорок дней не отлетает, а пребывает на прежнем местожительстве человека. Опять таки слыхала я от ученых людей, что духи человеческие могут приходить к людям и что хотя мы их не видим, но они незримо присутствуют, слышат нас и все понимают. Мы с тобой разговариваем, Егоровна, а дух покойничка, быть может, стоит за тобой али за мной да и прислушивается". – "Господи, Твоя воля! Какие ужасти вы говорите, Агриппина Семеновна!" – сказала Егоровна и спешно перекрестилась, косясь во все стороны. В гостиной что то громко хрустнуло. Мы обе так и присели и впились глазами в полутемную, настежь открытую гостиную. Вдруг наша монахиня дико взвизгнула и влетела как помешанная к нам с бессвязным криком: "Аминь, аллилуйя, покойник встает, просит души своей!" В это время свечи, стоявшие у гроба, потухли, комната озарилась, и мимо нас пролетела по воздуху крышка гроба, брошенная невидимой рукой, и с шумом пала на пол, глазетовым крестом вверх. Мы все трое в ужасе свалились на пол. Шум и свист в гостиной продолжались, послышались шаркающие шаги, и в дверях появилась белая фигура с протянутыми руками. Головой не поручусь, что то был усопший, так как лицо было прикрыто как бы кисеей, однако пушистые седые усы выбивались из под кисеи, и из под савана торчал такой же лысый череп. Тут со страха все мы потеряли сознание. Сколько часов мы пролежали так – не знаю; однако когда я очнулась, светало. Я принялась расталкивать и приводить в чувство Егоровну и монахиню. Все кругом нас было тихо и даже крышка гроба куда то исчезла. Все еще щелкая зубами от страха и крестя воздух, мы, прижимаясь друг к другу, подошли к дверям и заглянули в гостиную. Там все было по прежнему в порядке. Супруг мой, как" вчера, лежал на столе, рядом с ним стоял на полу гроб, плотно закрытый крышкой. Хоть до ужасти было боязно нам, мы все же, читая молитвы, подошли к гробу и с трудом приподняли крышку.
Гроб был пуст. Так же, держась друг за друга, пробрались мы в мужнин кабинет. Войдя в него, я ахнула – все ящики письменного стола были выдернуты и валялись по полу; крепкий дубовый шкаф, стоящий в углу, где муж хранил деньги и мои бриллианты, был взломан. Хоть жалко мне стало пропавшего, но страх отлег от сердца: стало быть, то были просто воры. Но монахиня, глядя мне прямо в глаза, залепетала: "Какие воры, какие воры?! Ведь я собственными глазами видела, как покойник встал со стола и направился на меня с протянутыми руками. Тогда то я и вскрикнула и кинулась к вам. Нет, свят, свят, свят! Здесь нечистая сила!" Мы прошли в прихожую и кухню и осмотрели двери. Замки, цепочки и засовы были в порядке, как мы их оставили с вечера. Осмотрели и окна – все заперто и цело. "Вот видите, – сказала монахиня, – выходит по моему. Будь то воры, куда бы им деваться? Ведь не сквозь стены же они прошли! Нет, уж вы как хотите, а отпустите меня, я читать больше не буду. Надо думать, покойник ваш имел на душе своей грех смертный, вот он и не знает покою".
От осмотра квартиры и от слов монахини ужас меня снова охватил. Как мы с Егоровной ни уговаривали монахиню остаться, она настояла на своем и ушла, отказавшись от трех рублей, мною ей за труды предложенных, сказав: "Нет, ваши деньги нечистые, и нам их не надобно".
Накинули мы с Егоровной пальтишки да и махнули к сыну на Кузнецкий. Рассказала я ему все, что случилось с нами за ночь, а он и говорит: "Удивительное, – говорит, – мамаша, дело. У вас все не как у всех людей! Видано ли, чтобы покойники вставали да ходили?! А вот захотите к тетеньке пойти в гости, пожелаете надеть кольцо или там кулон какой, ан бриллиантов ваших и нет! – и он даже в сердцах показал мне кукиш. – А это вы, между прочим, мамаша, глупость сделали, что отпустили монашку.
Я понимаю так, что она воровка то и есть". – "Что ты, – говорю, – Сашенька, какая она там воровка, испугалась она не меньше нашего, да и личность у нее эдакая богобоязненная! Окромя того, была же она с нами в спальне, когда родитель твой свирепствовал.
Ежели бы то был вор, то откуда ему взяться? С вечера двери мы с Егоровной заперли, прошли через гостиную в спальню и в гостиной никого чужих не было, а из спальни до самого крика монахини без перерыва слышали ее чтение, стало быть, не могла она отлучиться и впустить кого нибудь". – "Эх, мамаша, – сказал мне сын, – поезжайте ка вы скорее в сыскную полицию к г. Кошкову, он специалист по эдаким заковыристым делам, расскажите ему всё в точности, как было, и попросите помощи. А на сегодняшнюю панихиду я, между прочим, не приеду, а то вы мне такого наговорили, что даже в нерасположение привели. Ах, мамаша, сваляли вы дурака с монашкой!"
Я послушалась Сашеньки и приехала к вам. Помогите! В точности ли я все рассказала, Егоровна? – обратилась она к своей спутнице.
– Аккурат все, как было. Готова хоть сей минуту под присягу! – отвечала Егоровна.
– Скажите, пожалуйста, знает ли кто нибудь о том, что с вами случилось, а также о том, что вы обратились ко мне? – спросил я.
– Ни единая душа, кроме сына. Да и тот до поры до времени приказал мне строго держать язык за зубами.
– Прекрасно, и придерживайтесь этого, никому ни одного слова, иначе вы можете испортить все дело. Вам не известны, конечно, имена монахини и гробовщика?
– Нет, знаю только, что она из Новодевичьего монастыря, а он имеет где то мастерскую на Лубянской площади.
– Когда у вас назначена дневная панихида сегодня?
– В два часа.
Я посмотрел на часы, было около 12.
– Вот что мы сделаем. Я в качестве знакомого вашего мужа приеду к вам лично на панихиду, видоизменив несколько свой внешний облик. Я сам хочу осмотреть всю вашу квартиру. Быть может, я смогу вам помочь и верну вам ваши бриллианты и деньги.
Кстати, вернувшись домой, сейчас же закройте кабинет на ключ, никого туда не впускайте и не входите туда сами.
Баранова в точности обещала выполнить мое требование и действительно его выполнила, судя по тому, что ни единой газетной строчки об этом сенсационном происшествии не появилось в течение довольно долгого времени.
Заинтересовавшись оригинальностью дела, я энергично принялся за розыск. Загримированным присутствовал я на панихиде и задержался в квартире, дав уйти всем посторонним. Я лично произвел самый тщательный осмотр как всего помещения вообще, так и гроба и кабинета в частности, но ровно ничего сколько нибудь наводящего на след мне обнаружить не удалось: ни одного принадлежащего ворам предмета, ни одного оттиска пальцев на чем бы то ни было. Очевидно, наглые и опытные преступники работали в перчатках.
Единственное обстоятельство, остановившее на себе мое внимание, была очевидная осведомленность воров о месте нахождения ценностей: не только ни одна комната, кроме кабинета, не была тронута, но и в самом обширном кабинете целый ряд хранилищ остался неприкосновенным, и пострадали лишь стол и дубовый шкаф в углу, о коих упоминалось выше. Было сильно похоже на то, что кто то осведомил воров о подробностях домашнего порядка.
Покончив с осмотром, я обратился к Барановой:
– Скажите, у вас не может быть подозрений о причастности Егоровны к этому делу?
– Что вы, что вы! Господь с вами! – замахала она на меня руками. – Егоровна – мой верный друг, душой за меня всегда болеет, при мне неотлучна и не то что родных или друзей, а и знакомых, окромя меня, никого не имеет.
Подумав, я спросил:
– А что скажете вы насчет вашей кухарки, уехавшей в Коломну?
– Да что? Матрена – баба хорошая, живет у меня десятый год, ни в чем не замечена, дело свое справляет хорошо. Одно только – болтлива, как сорока, да со двора любит отпрашиваться.
– Куда же она ходит?
– Господь ее ведает; говорит, что к родне, а я не интересуюсь.
– Вот что мы с вами сделаем, – сказал я Барановой, – продолжайте держать с Егоровной и сыном вашим в секрете не только вмешательство полиции в это дело, но и самый факт случившейся покражи. Боже упаси, не сообщайте ничего и вашей Матрене. Кстати, когда она приезжает?
– Да жду ее завтра утром.
– Прекрасно. Ваше дело до того заинтересовало меня, что я желаю лично допросить вашу Матрену, но хочу при этом сделать так, чтобы она не подозревала ни о допросе, ни о моей служебной роли. Для этого мы сделаем так: послезавтра вечером я являюсь к вам в качестве страхового агента, у коего в свое время была якобы застрахована жизнь вашего покойного мужа. Вы расскажите поярче вашей кухарке о том, как много зависит от меня ускорить выдачу вам страховой премии, о том, какой нужный я для вас человек, и т. д. Приготовьте хотя бы и самый скромный ужин, но непременно в несколько блюд, словом – с частой переменой тарелок, чтобы по возможности дольше и чаще видеть прислуживающую Матрену, Баранова обещала исполнить все в точности.
В этот же день заезжал к ней мой полицейский фотограф и, привезя в круглой коробке, под видом венка, фотографический аппарат, сделал несколько снимков с гроба. Эти снимки были разосланы по всем гробовщикам Москвы, вместе с требованием сообщить, не у них ли изготовлялся за последние два дня означенный гроб, и если да, то кем из заказчиков был он взят из мастерской.
Подробное описание украденных драгоценностей, а их имелось, по словам Барановой, на тридцать тысяч, было дано всем ювелирным магазинам Москвы, равно как и номера похищенных процентных бумаг, найденных в записной книжке покойного, посланы во все кредитные учреждения Империи.
Для очистки совести я послал даже местного надзирателя в Новодевичий монастырь, но, как и следовало ожидать, результатов никаких не получилось: искомой по приметам монашки там не оказалось.
Все эти меры, казавшиеся вполне необходимыми, однако не пригодились мне. Дело раскрылось довольно неожиданно и просто.
Пропустив день похорон, я, как это было условлено, вечером явился к Барановой в не очень элегантном пиджаке и розовом галстуке. Матрена, получившая, очевидно, соответствующие указания, крайне приветливо меня встретила и, снимая с меня пальто, заботливо справилась:
– Что, сударь, поди, промокли? Дождь то, дождь то какой!
Просидев с хозяйкой и Егоровной с часок в гостиной, я был приглашен в столовую поужинать чем Бог послал. Послано было Господом немало, и стол Барановой ломился от расставленных яств и питий. Матрена, подперев голову рукой, умильно взирала на стол и хозяев. Первую рюмку я выпил за упокой души усопшего, сказав:
– Вот жизнь человеческая! Сегодня жив, здоров, полон сил, а завтра и всему конец.
Матрена тихо всхлипнула.
– Да, – сказала Баранова, – все покойничка жалеют, как родного. Да вот хоть бы Матрену взять в пример: что он ей? не родственник какой, а как вчера убивалась на похоронах!
– Да, – сказал я, – хорошо еще, кто при своем капитале живет, тому хоть жизнь в удовольствие, а помрет – так опять таки честь честью похоронят. Не то что наш брат: бегаешь, работаешь, страхуешь других, а самого себя – не то чтоб застраховать, а и гроба, поди, не на что будет купить. Вот нынче все так дорого стало.
– Это вы справедливо изволите говорить, сударь! – сказала Матрена. – Ни к чему доступа нет. Вот хотя бы и гробы, за сосновый неказистый 15 целковых требуют, а ежели дубовый, да попредставительней, то и полсотни, а то и более отваливай.
– Ишь, кухарочка то ваша – на все руки молодец, – обратился я к Барановой. – Не только цены на продовольствие в точности знает, но и по части гробов специалистка.
– Да как же не знать то мне, барин, коль племянник мой весь прошлый год у гробовщика работал?
– Ну, что ж, Матреша? Коль помру – протекцию окажете и от племянника гроб подешевле достанете?
– И рада бы услужить, – отвечала она простодушно, – да не смогу: племянник мой давно уже ушел от гробовщика, опосля служил на заводе, потом приказчиком, а ныне второй месяц без работы ходит.
– Что же он у вас такой неуживчивый?
– Да не ндравится ему сидячая служба. Мне бы, говорит, ходить по городу да видеть людей.
– Это он верно говорит, – сказал я поощрительно, – что может быть скучнее сидячего дела?
Выпив еще стакан вина, я, симулируя легкое опьянение, откинулся непринужденно на спинку стула и проговорил:
– Вот что я вам скажу, Матреша: я хоть человек и не богатый, а, однако, вкусно поесть люблю. Вы, честное слово, разуважили меня своей стряпней, и я хочу отблагодарить вас, как могу. Устрою ка я вашего племянника к нам в страховые агенты, нынче у нас и вакансия имеется. Дело как раз по нем, – не сидячее. На первых порах жалованья 40 руб. положат да процентные отчисления за застрахованных. Одним словом, – работать будет, до сотни выгонит в месяц. Пять лет тому назад и я с этого начал, а нынче, слава Тебе Господи, больше 200 зарабатываю.
Обрадованная Матрена поставила передо мной тарелку с чудовищной порцией индейки:
– Заставьте, сударь, за себя век Бога молить, похлопочите за моего племянничка, а то сегодня утром я забегала к нему, поклоны передала да гостинцы из деревни, он мне говорит: "Ежели я, тетенька, за эти три дня не подыщу места, то и махну в деревню, там прокормиться легче".
Пригубив еще рюмку, я задумчиво сказал:
– Одно только в нашем деле нужно: чтобы человек был толковый, хорошо грамотный и чтобы физиономию имел эдакую приветливую, обходительную; чтобы умел к клиенту подойти и уговорить его.
– За этим дело не станет: мой Николай – разбитной малый, кончил городское училище и сам мужчина хоть куда: высокий, статный, красивый.
Я спросил как бы невзначай:
– Блондин или брюнет?
Матрена слегка помялась и конфузливо ответила:
– Нет, извините, он у нас рыжий.
– Егоровна, принеси ка мне валерьянки с моей полочки, – сказала Баранова, – а то что то сердце все колотится.
Я, как ни в чем не бывало, продолжал:
– Что ж, и рыжий цвет волос недурен, а к тому же у рыжих и цвет лица всегда хороший.
– Сущую правду изволите говорить, барин, и племянник мой румян, как красная девица.
– Ну, так ладно, Матреша! – сказал я. – Завтра же напишу вашему племяннику, а то, пожалуй, лучше и сам заеду, если по пути будет. Ведь не на краю же города он у вас живет?
– Какой там! Здесь близехонько, на Юшковом переулке, дому номер 4. Как войдете со двора, направо стоит деревянный флигель, а на нем вывеска "Столярная мастерская". В этом флигельке живет столяр да брат его с женой, племянник же снимает у них комнатушку.
– А звать то как? Как спросить вашего племянника?
– Николай Семенов Буров.
– Ладно, не забуду и часика в 2 3 заеду.
Докончив ужин и посидев еще с полчаса, я распрощался с Барановой и Егоровной. Матреша, помогавшая мне надевать пальто, еще раз рассыпалась в благодарностях и заявила, что рано утром сбегает предупредить племянника о моем посещении.
Я вернулся к себе на Гнездниковский. Часов до 2 ночи я разбирался в срочных поданных мне рапортах, а затем, усадив 4 х агентов в свой автомобиль, я помчался на Юшков переулок. Без труда нашли мы флигель столяра, стуком разбудили его обитателей и врасплох предстали перед ними.
– Мы к вам с кладбища, – сказал я, – прямо от купца Баранова, прислал он поклоны и тебе, рыжий гробовщик, и тебе, читавшей над ним монахине, и тебе, лысоголовому покойнику, – обратился я к столяру.
Они растерянно переглянулись.
– Ну, где тут у вас запрятаны бриллианты и процентные бумаги покойного?
Как по команде, все четверо скорчили удивленные лица и в одно слово спросили: "Какие?"
– Какие? Не знаете? Ну, ладно, поищем.
Мои люди принялись за обыск. Часа три возились они в квартире и, наконец, обнаружили небольшой кожаный мешочек, висящий на длинной проволоке в трубе от печки. В нем оказались похищенные бриллианты. В соломенном тюфяке рыжего племян ника были обнаружены и процентные бумаги. В углу, в соре, были найдены куски белого глазета. Запираться являлось бесцельным, и мошенники покаялись. Гроб, оказывается, они сколотили сами, лег в него лысый столяр, рыжий же с братом столяра отнесли его к Барановой. Роль монахини выполняла жена брата.
Когда в 7 м часу утра мы выводили арестованных из дому во двор, то натолкнулись на Матрену. Завидя это печальное зрелище, она сильно удивилась и напугалась, но узрев меня и услышав распоряжения, мной отдаваемые, она прямо окаменела.
Выходя на улицу, я обернулся на Матрену: она все не шевелилась, разинутый рот, широко раскрытые глаза провожали меня.
Иногда и теперь мне кажется, что Матрена все продолжает стоять на том же на том же месте и поныне.
 
Ложная тревога
 
Случай, о котором я хочу здесь рассказать, произошел в самом начале девятисотых годов.
Я в качестве помощника заменял начальника Петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппова, находившегося в то время в отпуску. Однажды докладывают мне, что какой то господин желает меня видеть по срочному делу.
– Просите!
В кабинет вошел молодой человек, благообразного вида, хорошо одетый. Скорбное выражение его лица меня сразу поразило; какая то неподвижность в воспаленных глазах, морщинка печали между бровей, потрескавшиеся сухие губы – словом, такие лица мне приходилось наблюдать либо у глубоко потрясенных горем, либо у людей несколько суток подряд не спавших.
Он тяжело опустился в предложенное кресло и тотчас же заговорил:
– Я приехал к вам по весьма грустному и совершенно интимному делу. У меня пропала жена. Я именно настаиваю на выражении "пропала", так как она не сбежала и не уехала от меня с кем либо, а просто таки исчезла в одно печальное утро.
Я удивленно поднял брови; он продолжал:
– Не удивляйтесь, я сейчас вам все объясню. Конечно, о самом факте исчезновения жены не может быть секрета, об этом уже знает вся родня и немалая часть наших друзей и знакомых; но тут имеются подробности, о каковых я буду вынужден вам упомянуть, усиленно прося вас о сохранении их в тайне.
– Об этом вы можете не беспокоиться. Расскажите, пожалуйста, возможно подробнее, как произошло это грустное событие, не упуская ничего, так как иной раз и несущественная на первый взгляд деталь дает ключ к искомой разгадке.
Мой посетитель, по врученной им мне карточке оказавшийся Александром Ивановичем Рыкошиным, принялся рассказывать.
– Пять лет тому назад я окончил училище правоведения и начал службу в Министерстве юстиции. Разделавшись со школьной скамьей и начав свободную самостоятельную жизнь, я со свойственным молодости пылом жадно набросился на всевозможные столичные удовольствия и, строго говоря, в течение добрых трех лет, что называется, прожигал жизнь. Чуть ли не все вечера я проводил в излюбленном мною "Аквариуме", где положительно каждая собака меня знала. Однако в конце третьего года со мной случилось то, что обычно случается с людьми. Я встретил девушку моего круга, полюбил ее и вскоре женился. Тут для пользы дела я попытаюсь вам изобразить возможно точнее тип моей жены, отбрасывая, поскольку сумею, всякую к ней пристрастность. Мимочка (мою жену зовут Мария Александровна) принадлежит к тому сравнительно редкому сорту женщин, который наиболее близко подходит к моему идеалу. Воспитывалась она в Смольном институте, обожает цветы, танцы, шоколад миньон; духовной пищею ее являются по преимуществу французские романы. Она беззаботна, легкомысленна и о жизни, разумеется, не имеет ни малейшего представления. Огорчения не оставляют в ней глубокого следа.
Всегда она свежа и весела, как майское утро, и, конечно, так называемые проклятые вопросы не смущают ее покоя. Выходя замуж, она была увлечена мною со всем свойственным ей обожанием и пылом. Первые месяцы нашего супружества протекли, как и полагается, вне времени и пространства. Прошлым летом я брал отпуск, и мы совершили с ней очаровательную поездку в Крым, прожили мы там два месяца, обзавелись кое какими новыми знакомствами, затем вернулись в Петербург, где и провели всю зиму.
В этом году я не смог взять отпуска; но, не желая оставлять Ми мочку в душном раскаленном городе, я нанял ей дачу в Новом Петергофе, куда она и переехала еще в мае месяце. Аккуратно, каждую субботу, я приезжал к ней и оставался в Петергофе до понедельника. Однако должен вам покаяться, что поведение мое по отношению жены было небезупречно. Оставшись на летнее время в Петербурге один и зажив снова, так сказать, на холостую ногу, мне захотелось тряхнуть стариной, и я снова зачастил в "Аквариум". Все шло гладко весь июнь. Как вдруг в начале июля, точнее говоря, три дня тому назад, довольно неожиданно приезжает Мимочка в город для какой то примерки нового летнего платья и говорит мне:
– Знаешь, Шура, я решила остаться до завтрашнего утра, а сегодня вечером ты свези меня в "Аквариум". Я бы хотела посмотреть, что это такое. Я так много слышала и от Фифи, и от Зизи (ее подруги по институту), что меня положительно разбирает любопытство.
Я так и подпрыгнул. Напрасно принялся я уговаривать ее, выставляя ей всякие существенные и несущественные доводы, но нужно знать мою Мимочку: чем больше противоречишь ей, тем страстнее настаивает она на своем. В результате Мимочка расплакалась, растопалась на меня ножками и поклялась отравиться, если я не исполню ее требования. Сами понимаете, что оставалось делать!
– и он широко развел руками. – В результате в двенадцатом часу ночи с сжатым сердцем и Мимочкой подъезжал я к "Аквариуму". Едва мы вошли в ворота сада, как со всех сторон меня почтительно приветствовали швейцары и лакеи. Я старатель но делал удивленное лицо, отвечая на их поклоны. Мимочка на меня подозрительно покосилась и сухо сказала: "Ты, Шура, здесь словно у себя в департаменте! Все тебя знают, все тебе кланяются".
Я пробормотал нечто невнятное, что то со ссылкою на прежние холостые времена. Мимочка промолчала. Но судьба меня решительно преследовала. На повороте какой то аллейки, словно из под земли, вдруг вынырнула Шурка Зверек, одна из петербургских див, и принялась меня радостно приветствовать ручкой. Мимочкины пальчики впились в мою руку. "Черт знает что такое! – сказал я громко. – Пьяна как стелька и принимает меня, очевидно, за другого". И на этот раз Мимочка удовлетворилась.
Проходя мимо открытой веранды ресторана, Мимочка непременно пожелала поужинать. Я было попытался отговорить ее, но Мимочка категорически мне заявила, что, в случае отказа, немедленно и публично разрыдается. Я, разумеется, уступил, но чтобы выиграть время, предложил ей поужинать после дивертисмента и повлек ее в так называемый "железный" театр. Тут я преследовал две цели: мне казалось, что в театре я буду более защищен от случайных встреч, а кроме того, успею в антракте сбегать в ресторан и оставить за собой столик в углу за колонной, подальше от нескромных и любопытных взоров.
Мимочка потащила меня в первый ряд, в середине которого мы и заняли места. Прижимаясь к Мимочке, я боязливо покосился направо и налево и с тоскою заметил несколько размалеванных, увы, чересчур знакомых лиц. Я, разумеется, не помню программы, не до нее мне было! Но Мимочка, впервые в жизни присутствуя в шантане, была в восторге и чуть не хлопала в ладоши. "Смотри, Шура, какая душка эта в „бебе“. „Ну и бесстыжая!“ – сказала она про какую то шансонетку, пропевшую, задравши ноги, какой то куплет, вроде:

Люблю мужчин я рыжих,
Коварных и бесстыжих…

Едва дождавшись антракта, я полетел заказывать столик, рекомендовав Мимочке сидеть на месте и отнюдь одной никуда не выходить. Пробыл я недолго и вернулся к Мимочке с несколько облегченным сердцем. На мое радостное заявление, что столик оставлен, Мимочка реагировала довольно неожиданно и своеобразно:
"Вези меня сию же минуту домой, негодяй!" Не пытаясь получить объяснение и изобразив на своем лице приветливую улыбку, я кренделем подставил руку Мимочке и вышел с ней из зала. Но в этот вечер, повторяю, мне решительно не везло, словно все сговорились против меня. При выходе из сада дурак швейцар, любезно приподняв фуражку, осведомился: "Прикажете, Александр Иванович, крикнуть Михаилу?" И, не дождавшись моего ответа, завопил во всю глотку: "Михайло, подавай для Александра Ивановича!"
Обычно возивший меня лихач осадил серого в яблоках, и мы с Мимочкой тронулись. Слезам, упрекам, крикам не было конца!
Оказалось, что, едва я оставил Мимочку в театре, как справа к ней подлетела девица и сказала: "Ты, я вижу, здесь новенькая, так вот тебе мой совет: не марьяж ты этого Шурку, все равно ничего у тебя с ним не выйдет. Он тут чуть ли не каждый вечер хороводится с Шуркой Зверьком". Когда я стал оправдываться и нести какую то ерунду, Мимочка окончательно потеряла самообладание, истерично взвизгнула и закатила мне пощечину. А тут, как на грех, вздумалось этому болвану Михаиле, слышавшему одним ухом нашу ссору, выразить мне вдруг свои дурацкие соболезнования.
Повернувшись вполоборота и покачав головой, он выпалил: "Эх, Ляксандра Иванович, много мы с вами за это время бабья разного поперевозили, а эдакой ядовитой еще ни разу не попадалось!"
Трудно передать то состояние, в котором я довез Мимочку до дому. Дома истерики, крики, слезы продолжались до позднего утра; наконец, Мимочка, обессилев, как показалось мне, уснула. Я, чуть дыша, вышел из комнаты, прошел к себе, разделся и, с наслаждением опустившись в ванну, принялся обдумывать свое пиковое положение. Но сколько я ни думал, ничего утешительного не приходило на ум. "Черт знает что такое! – бормотал я. – Ведь осенила же Архимеда гениальная мысль в ванне, неужели же я не разрешу удовлетворительно столь обычного житейского казуса?!"
Увы, кроме банального приема, практиковавшегося еще нашими дедами в подобных случаях, я ничего изобрести не мог. Короче говоря, я решил отправиться к Фаберже и купить Мимочке давно нравившееся ей кольцо. Одевшись, не торопясь, я на цыпочках прошел в прихожую и вышел на лестницу. Но каково было мое удивление, когда швейцар Иван, здороваясь со мной, сказал: "А барыня минут десять тому назад как вышли с!" – "Куда вышли?"
– "Не могу знать, сели на извозчика с чемоданчиком в руках и уехали с".
Как сумасшедший, вбежал я обратно в квартиру и убедился в Мимочкином отсутствии. Прислуге она ничего не сказала и распоряжений никаких не оставила.
Первой моей мыслью было, что Мимочка отправилась в Петергоф, и я полетел на Балтийский вокзал. Но, продежурив на нем больше часу и пропустив три поезда, я Мимочки не заметил. Тут же с вокзала я позвонил по телефону и на Петергофскую дачу, и к себе на квартиру, но результаты были те же. Я кинулся ко всем знакомым, но никто не видал Мимочки. Побывал я в Царском, Павловске, Гатчине и Ораниенбауме, словом, у всех тех, куда, по моему мнению, могла скрыться Мимочка, но нигде ее не было.
Наконец, я послал телеграмму в Новгородскую губернию, в имение ее родителей, и вместо ответа, сегодня утром, ко мне пожаловали приехавшие оттуда мои тесть и теща. Им пришлось вкратце и по секрету рассказать о нашей эскападе в "Аквариум". Горе стариков не поддается описанию, а так как характер моей тещи оставляет желать многого, то в результате, назвав меня мальчишкой, ослом и убийцей, она немедленно направила меня к вам. Впрочем, по всей вероятности, вы увидите их обоих сегодня же, и я заранее прошу вас меня извинить за те неприятные минуты, что, конечно, доставит вам эта потрясенная и невыдержанная женщина…
Начались поиски Мимочки, был обшарен весь Петроград, запрошен Московский адресный стол, но следов никаких. Конечно, Мимочка не рисовалась мне натурой героической, и я не предполагал самоубийства, но тем не менее все трупы молодых женщин, извлеченных за это время из Невы, Фонтанки и прочих водных бассейнов, все трупы повесившихся, застрелившихся и отравившихся аккуратно сличались с Мимочкиной фотографией, переданной мне ее мужем. Прошла неделя, другая, третья, но Мимочка как в воду канула. Я близко принял к сердцу это дело, так как образ Мимочки мне рисовался почему то в необыкновенно привлекательных тонах. Мне было жаль этой почти девочки, столь грубо познавшей житейскую грязь.
Рыкошин говорил правду: Мимочкина мать оказалась не только "динамитной тещей" (выражение нашего талантливого публициста А. Яблоновского), но и вообще "динамитной" женщиной. Чуть ли не ежедневно, пока шел розыск, она бомбой влетала ко мне в кабинет и либо потрясала воздух громкими рыданиями, ломая руки и рвя на себе волосы, либо с саркастическим смехом принималась мне доказывать, что петербургская сыскная полиция ломаного гроша не стоит, праздно коптит небо и состоит сплошь из чудовищно холодных и бессердечных людей.
За это время бедный Рыкошин заметно осунулся и даже легкая седина подернула его волосы.
Но вся эта история, казавшаяся трагедией, вдруг разрешилась самым неожиданным и благополучным образом.
Однажды, как то утром, примерно месяц спустя после исчезновения Мимочки, влетает ко мне в кабинет радостный, ликующий Рыкошин и, потрясая над головой каким то конвертом, с криком "нашлась, нашлась беглянка" падает в кресло. У меня радостно екнуло сердце.
– Представьте себе, какой номер она выкинула! – заговорил он поспешно. – Взяла да и махнула в Екатеринославскую губернию, к некоей Вере Ивановне Кременчуговой. Это та самая дама, с которой мы познакомились в прошлом году летом в Крыму.
Она тогда еще звала нас к себе на хутор и этой зимой как то мельком повторила приглашение в одном из своих писем. Мимочка не удосужилась даже ей ответить и, конечно, сознательно избрала это убежище, зная, что мне и в голову не придет мысль разыскивать ее там, тем более что и точного адреса Кременчуговой я не знал до сегодняшнего дня. Но все хорошо, что хорошо кончается, и я, возблагодарив небо, с первым же поездом мчусь за Мимочкой. Я просто не знаю, как и благодарить вас за оказанное мне содействие; ведь немало хлопот, говоря по совести, я вам доставил своим делом.
– Помилуйте, это мой долг, и благодарить меня не за что, тем более что я ничем не смог быть вам полезным.
– Во всяком случае, рассчитывайте, пожалуйста, на меня, и в свою очередь, если в чем либо понадобится моя помощь, я с благодарностью, предоставляю себя в ваше распоряжение.
– Прекрасно! Ловлю вас на слове. Не откажите мне, пожалуйста, в следующей просьбе: разрешите прочитать только что полученное вами письмо, если это не будет вам слишком неприятно?
– Сделайте одолжение, пожалуйста, для вас тут никакой тайны нет!
Как я и предполагал, Мимочкино письмо оказалось своего рода chef d'ceuvre'о женского стиля, логики и последовательности. Я с глубоким интересом его прочел и взмолился:
– Ради Бога, подарите мне это письмо!
Он несколько удивился:
– А, собственно говоря, зачем вам оно?
– Скажу вам совершенно откровенно: лет через 15–20, выйдя в отставку, я предполагаю написать и издать мои мемуары. Ваш случай кажется мне настолько оригинальным, что о нем я непременно упомяну в них, не называя, конечно, настоящих имен. У меня есть мой личный архив, где я собираю заранее материалы.
Вот почему я прошу вашего разрешения воспользоваться письмом.
Рыкошин немного подумал и сказал.
– Ну, что ж? Пожалуйста. Я ничего не имею против. Я рад хоть чем нибудь быть вам полезным.
Затем он пожал мне руку, еще раз поблагодарил и веселым, счастливым вышел из кабинета.
Я откинулся на спинку кресла, взял Мимочкино письмо и снова внимательно перечел его. Привожу его почти дословно.
"Шура!
Я не хотела писать тебе до самой своей смерти, но затем изменила свое решение, главным образом, под влиянием милой Веры Ивановны Кременчуговой, у которой я гощу вот уже месяц. Ты всем ей обязан, а потому и должен ее соответственно отблагодарить: зайди к Scipion и купи ей две пары перчаток gris perle № 37 с четвертью, о которых она давно мечтает, а также любимых ее духов Syclamen и моих всегдашних Coeur de Jeanette, которые у меня совсем совсем на исходе.
С той кошмарной ночи я пережила страшную драму. Сначала я хотела покончить с собой, а затем сказала себе: вот тоже! С какой стати? Ты изменяешь мне, а я буду лишать себя жизни? Я отбросила это решение и приняла другое: я решила убить тебя, а потом сообразила, что раз ты будешь мертвецом, то ни мучаться, ни чувствовать не станешь. Это меня не устраивало, так как я жаждала и жажду мести. Обдумав все хорошенько, я выбрала другой способ и возымела намерение отплатить тебе тем же. С подобными мыслями я приехала к мало, в сущности, мне знакомой Вере Ивановне, где, конечно, ты не смог бы разыскать меня. Но, представь себе, на мое несчастие, здесь не оказалось ни одного сколько нибудь стоящего внимания мужчины: один батюшка да сельский учитель, – я же всегда имею en horreur длинноволосых мужчин, причем от батюшки нестерпимо пахнет ладаном, а от учителя – чем то совсем отвратительным, вовсе не напоминающим Chypr'a нашего Сержа.
Вера Ивановна оказалась милейшей, образованнейшей и умнейшей женщиной. Я во всех подробностях рассказала ей о случившейся со мной беде, и она, опираясь на науку, доказала мне, что если с твоей стороны и имеется вина, то все же ты заслуживаешь некоторого снисхождения. Указав на поле, она сказала: "Мимочка, сосчитайте, сколько коров в этом стаде". Я сосчитала и говорю: "Двадцать один, Вера Ивановна", – а она говорит: – "Нет, Мимочка, здесь 20 коров и один бык, вот видите – тот черный, без вымени? Это бык". Ты понимаешь, что при моей близорукости я не могла рассмотреть этой сельскохозяйственной детали. "Так вот, Мимочка, двадцать коров и один бык. Вот что говорит нам природа. Или вот, Мимочка, взгляните на двор. На нем бродит десять кур и один петух". Я посмотрела и увидела прелестного Шантеклера, совсем наш душка Глаголин. Он то останавливался, гордо задрав голову, то выпячивал грудь и принимался как то странно лягаться, царапая землю, после чего поспешно заглядывал в разрытую ямку, что Бог ему послал, и подзывал к себе кур. "А вот видите пруд? Там на берег вылезают пять уток и зеленоголовый селезень?" В это время селезень, как нарочно, стал на дыбы, присел на хвостик и усиленно захлопал крыльями, стряхивая воду. "Вот видите, Мимочка, – продолжала она, – двадцать коров, десять кур, пять уток, но один бык, один петух, один селезень. Таковы веления природы, и вы не должны сердиться на вашего Шуру". Я несколько обиделась. "Позвольте, – говорю, – Вера Ивановна, но ведь Шура и бык – это разные вещи!" – "Полноте! – отвечает она. – Такое же млекопитающее существо, с теми же инстинктами". Поколебленная авторитетным тоном Веры Ивановны и приведенными ею примерами, я призадумалась: ведь не находят же странным сельские хозяева эту интимную связь одного быка с целым стадом коров, и не только не находят, а даже как бы поощряют ее, прокармливая и содержа быка. Словом, – много много над этим я думала и в результате нашла возможным написать тебе. Не подумай, что я тебя простила – о, нет! Но в этой глуши так скучно, что я разрешаю тебе приехать за мной возможно скорее, для чего и прилагаю тебе подробный адрес.
Глубоко оскорбленная тобою.
Мимочка.
P. S. Не забудь захватить с собой духи, перчатки и конфеты".
Перечитав это письмо, я впал в задумчивость. Со дна души вставали давно забытые образы, вспоминалась канувшая в вечность юность, когда мозг, не отравленный скептицизмом, позволял смотреть на жизнь сквозь розовые очки; вспоминалось невозвратное время, когда так хотелось верить, что юные красивые девушки питаются лишь незабудками да утренней росой. В кабинете моем было тихо, и лишь с Мимочкиной фотографии, стоявшей на письменном столе, глядели на меня большие доверчивые глаза, прелестно очерченный ротик мне ласково улыбался, а от разложенных листков письма чуть доносился нежный, слегка пьянящий аромат Coeur de Janette'a.
 
Современный Хлестаков
 
Как– то на одном из очередных докладов чиновник Михайлов заявил:
– Сегодня мной получены от агентуры довольно странные сведения.
Дело в том, что в темных кругах всевозможных аферистов царит какое то ликование: передаются слухи, будто бы какому то предприимчивому мошеннику удалось околпачить одного из приставов, разыграв перед ним роль великого князя Иоанна Константиновича.
– Что за чепуха! Какого великого князя? Да, наконец, Иоанн Константинович и не великий князь, а князь просто!
– Точного ничего не могу вам доложить, г. начальник. Однако слухи упорны, и я уже приказал разузнать все подробно.
– Да, пожалуйста! Выясните это и немедленно мне доложите.
– Слушаю!
Дня через три Михайлов мне докладывал:
– Мошенник, проделавший эту дерзкую штуку, задержан и оказался известным уже полиции аферистом Александровым, давно лишенным права въезда в столицы. По имеющимся сведениям прошлое его таково: из вольноопределяющихся, со средним образованием, ловкий, элегантный, с безукоризненными манерами.
– Позовите его ко мне.
К этому времени в Москве действовало обязательное постановление градоначальника, в силу которого прибывающие в нее, но не имеющие на то права подлежат трехмесячному тюремному заключению с заменой в некоторых случаях ареста штрафом в размере 3000 рублей.
В кабинет вошел высокий стройный малый, худощавый блондин, несколько напоминающий продолговатым овалом лица князя Иоанна Константиновича.
– Каким образом, Александров, вы опять в Москве?
– Ах, г. начальник, простите меня, ради Бога, совершенно случайно, проездом; но я, честное слово, сегодня же намеревался уехать!
– Ну, о трех месяцах мы поговорим позже. А что это за мошенничество с приставом? Что это за дерзкое превращение в великого князя.
– Да тут никакого мошенничества не было! Это просто глупая с моей стороны шутка.
– Что и говорить, шутка не из умных! Но извольте подробнейшим образом рассказать, как было дело.
Александров, несмотря на охватившую его тревогу, широко улыбнулся своим воспоминаниям и принялся рассказывать.
– Сижу я как то на днях кое с кем из приятелей в ресторанчике.
Едим, пьем да жалуемся на судьбу: насчет денег – слабо, впереди никаких перспектив. И принялись мы вспоминать доброе старое время, чуть ли не детство. Вспомнил и я мою службу в конном полку, ученья, парады и пр. Заговорили и о высочайших особах, в нем служивших, об их простоте, обходительности и приветливости.
Слово за слово, то да се, и не знаю, как это произошло, но вдруг меня пронзила шальная мысль: "Эх, хорошо бы побывать в положении великого князя хоть день, хоть час!" Я на решения вообще прыток, так было и тут. Живо созрел план в голове, и я принялся приводить его в исполнение. Мне говорили, что пристав Петровско Разумовской части К. – человек доверчивый, честолюбивый, трепещущий, перед начальством. Остановив свой выбор на нем, я позвонил в часть.
– Это говорит начальник дворцового управления, генерал Маслов, – сказал я, – позовите к телефону пристава К.
Вскоре подошел и пристав.
– Вот что, г. пристав. С вами говорит начальник дворцового управления. Я получил сведения, что великий князь Иоанн Константинович, приехав в Москву, намеревается завтра в 2 часа дня посетить парк и музей в Петровско Разумовском. Имейте это в виду и организуйте охрану его высочества, но заметьте, что великий князь соблюдает строжайшее инкогнито, а потому никаких встреч, приветствий и т. д. Одет он будет в статском платье, в синем пиджаке, на голове канотье, тросточка с серебряной ручкой.
Его высочество высок, худ, строен. Для большей простоты и неузнаваемости он приедет на паровой конке и выйдет у Соломенной Сторожки, после чего изволит направиться пешком в парк. Для лучшего соблюдения тайны не сообщайте ничего вашему ближайшему начальству, а градоначальника я предупрежу лично.
– Слушаю, ваше превосходительство, все будет исполнено! – послышался ответ пристава, и я отошел от телефона. После этого разговора меня охватила робость: уж не плюнуть ли на это дело?
Но любопытство и озорство взяли верх, и на следующий день ровно в два часа я подъезжал в конке к Соломенной Сторожке. Окинув местность беглым взглядом, я заметил в стороне застывшего на месте пристава в мундире и белых перчатках. Придав себе равнодушно фривольный вид, я, посвистывая и покручивая тросточкой, направился к парку. На каждом перекрестке, чуть ли не на каждом шагу торчали околоточные и городовые. Они пожирали меня глазами, но, получив, видимо, соответствующий приказ, не козыряли.
Впрочем, был случай, что один из городовых козырнул было, но, спохватившись, быстро отдернул руку и глупо затоптался на месте.
Пристав, словно тень Гамлета, преследовал меня по пятам: я слы шал за своей спиной почтительное сопение, я останавливался – и шаги за мной замирали, когда же я оборачивался, то пара бессмысленных глаз в меня впивалась, и пристав, замерев на месте, вытягивался в струнку. Таким образом, мы прошествовали до парка.
Здесь, подойдя к пруду и увидя несколько привязанных лодок, мне страшно захотелось покататься. Денег же у меня, г. начальник, ровно на конку. Поколебавшись, я обернулся и поманил к себе пальчиком пристава. Саженными шагами подбежал он ко мне и вытянулся.
– Ах, Бога ради, г. пристав, опустите руку, не надо парадов, – сказал я. – Сегодня я для вас частный человек. Скажите, как быть? Я хотел бы покататься в лодке?
– Господи, ваше императорское высочество! Да только прикажите, – я сочту за величайшую честь лично покатать вас! – засуетился он.
– Ну, что же, пожалуйста! Благодарю вас.
И вот мой пристав, сдернув перчатки, уселся за весла. Ну, тут уж я над ним поизмывался, господин начальник! Солнце печет, весла тяжелые, пристав в мундире. Эдак я проманежил его часа два и прекратил катание, серьезно опасаясь апоплексического для него удара. В конце прогулки я выразил свою "высочайшую" волю:
– Скажите, г. пристав, не имеется ли здесь поблизости порядочного ресторана? Я проголодался и хотелось бы поесть?
– Нет, ваше императорское высочество, ресторанов приличных здесь нет, но… но… Нет, впрочем, я не смею! Это была бы для меня чересчур большая честь!…
– Ничего, ничего, не стесняйтесь, говорите, в чем дело? – поощрял я его.
– Ваше императорское высочество! Если бы вы соблаговолили осчастливить меня и мою семью своим высоким посещением и не побрезговали бы у меня откушать – это было бы для меня таким, таким счастьем!!
– Ну, что же, вы очень любезны, благодарю вас, я охотно принимаю ваше предложение.
Лицо пристава расплылось в счастливую улыбку.
– Премного премного благодарен вашему императорскому высочеству!
– и, причалив к берегу, он почтительно высадил меня из лодки. Он как то свистнул, и из под земли, вернее, – из за ближайших деревьев, высыпало несколько полицейских чинов. Он шепнул им что то на ухо, и городовые и околоточные пустились как ошалелые в разные стороны.
– Ваше императорское высочество, – сказал мне пристав, – извольте осмотреть местный музей, а через полчасика завтрак будет готов.
И действительно, когда я, побродив по музею, явился к нему минут через сорок, то застал стол, уставленный яствами. Ну, и закатил же мне пристав пир! Давно я, г. начальник, так не едал и не пивал! Встречу мне закатили просто фу ты ну ты: приставша в бальном декольтированном платье, он в мундире при орденах, детишки вымыты и расчесаны. Не успел я перешагнуть порог прихожей, как граммофон заиграл "Боже, царя храни". Я шел по комнатам и милостиво кивал наспех набранной прислуге. Наконец, мы уселись за стол. Пристав долго не соглашался сесть, но в конце концов подчинялся моим настояниям. Сначала я чувствовал себя преглупо: мне смотрели в рот, стремясь предугадать мое малейшее желание, но несколько рюмок водки сделали свое дело, и атмосфера стала менее напряженной.
Приставша, кстати сказать, – препикантная брюнетка, вначале робевшая, выпив несколько бокалов шампанского, вспомнила, видимо, о своих женских чарах и не без жеманства принялась беседовать.
Темой своего разговора она выбрала стихи августейшего поэта К. Р. – моего "царственного родителя", по ее выражению.
Я почувствовал себя отвратительно, так как в поэзии вообще ничего не смыслю, а стихов К. Р. не знаю вовсе. К счастью, выручил пристав. Ему пришла в голову мысль провозгласить тост. Ну, и загнул же он, г. начальник, нечто исторически витиеватое! Начал с призвания Романовых, скользнул по Петру Великому, вспомнил и Отечественную войну, и крамольное восстание декабристов в царствование моего "державного венценосного прадеда", и о заслугах на Кавказе "моего деда, блаженной памяти великого князя Константина Николаевича" и пр., и пр., и пр. Я поразился было глубине его познаний, впрочем, университетский значок на его мундире объяснял несколько обширность этих исторических сведений.
По мере того как опустошались бутылки, я все более и более входил в свою роль и к концу завтрака я и на самом деле чуть не вообразил себя императорской особой. Изредка я ронял фразы вроде: "Мой прадед император Николай Павлович придавал большое значение полиции" или "императрица мать с большим вниманием следит за деятельностью учреждений ее ведомства".
Благодаря хозяев за отличный завтрак, я сказал: "Мне бы хотелось оставить вам память о своем сегодняшнем пребывании, а посему я прикажу заведующему моим двором прислать вам, сударыня, бриллиантовую брошь, ну, а вам, г. пристав, золотые часы с гербом и соответствующей надписью".
Услышав это, приставша просияла и сделала мне, как ей казалось, придворный реверанс; а пристав, обалдев от душившего его восторга, кинулся вдруг и прильнул губами к моей "ручке". Ну тут, г. начальник, и я даже растерялся. Однако, оправившись, я стал соображать:
"Все это прекрасно, завтрак был, конечно, на славу, но хорошо бы перехватить и деньжат". Вынув новенький бумажник и раскрыв его, я деланно изумился: "Ах, какая досада! Эта вечная привычка платить за все не лично, а через контору, – в результате когда требуются деньги, то под рукой их не оказывается".
– Помилуйте, ваше императорское высочество, не извольте беспокоиться! – воскликнул пристав, хватаясь за бумажник. –
Сколько прикажете?
– Ну, что же! Буду вашим должником, – сказал я, снисходительно улыбнувшись. – Я беру у вас 100 руб. и прикажу прислать их с часами.
И свалял же я дурака, г. начальник! Мог бы и тысячу выудить, да как то язык сболтнул не ту цифру.
– Эти деньги я хочу, уходя, раздать вашей прислуге, – сказал я приставу и спрятал сторублевку в карман.
Между тем слух о моем пребывании распространился, и когда я выходил от пристава, то застал у подъезда целый наряд полиции; тут же был приготовлен и автомобиль.
Вдруг откуда то вынырнула женщина с ребенком на руках, и не успели городовые опомниться, как она бросилась к моим ногам.
– Тебе что, голубушка? – сказал я ей ласково.
– Ваше величество, явите Божескую милость, не оставьте сирот, – взмолилась она, – не дайте погибнуть!
– Да что тебе нужно? Кто ты такая?
– Да я жена стражника Михаилы Ворошилова. Он, изверг, бросил и меня и ребенка. Деваться некуда, хоть помирай с голоду.
Заставьте век за вас Бога молить!
– Послушайте, г. пристав, запишите ее имя. Я по приезде в Петербург поговорю с его высочеством принцем Александром Петровичем и, надо думать, устрою ее ребенка в один из приютов. Да, кстати, составьте, пожалуйста, список полицейских чинов сегодняшнего наряда!
Я желаю пожаловать околоточным надзирателям серебряные часы, ну, а городовым – хотя бы медали "за усердие".
Желая соблюдать инкогнито, я отказался от автомобиля и, благословляемый всеми, пешком направился к Соломенной Сторожке, где, усевшись в конку, отбыл в город.
Вот и все, г. начальник, какое же тут мошенничество?
– Самое настоящее, и я даже сказал бы, квалифицированное, так как для выполнения вашей преступной проделки вы воспользовались именем высочайшей особы. Ну, вот что. Суд разберется в этом деле; что же касается вашего незаконного пребывания в Москве, то обещаю вам сократить трехмесячный срок заключения до одного месяца, но при условии, что вы в точности повторите ваш рассказ в присутствии пристава К.
– Ох, г. начальник, избавьте меня от этой тягостной сцены!
– Как вам угодно, я сказал вам мои условия, а там ваше дело.
Александров поколебался немного, но заявил:
– Что ж, раз это необходимо, – я согласен.
На следующий день я вызвал к себе пристава К. Явился он в мундире и, не без некоторой тревоги, вошел ко мне в кабинет.
– Садитесь, пожалуйста. Скажите, правда ли, что князь Иоанн Константинович на днях посетил Петровско Разумовское?
– Как же с, г. начальник, я был удостоен высочайшего посещения, – сказал не без самодовольной улыбки пристав.
– Ах, вот как?! Какая, право, досада, что я вовремя не узнал о приезде его высочества.
– Да, конечно, но великий князь соблюдал строжайшее инкогнито.
– Скажите, всем ли он остался доволен, не было ли замечаний.
– О, нет! Все прекрасно обошлось, и даже его высочество изволил у меня откушать.
– Да что вы говорите?!
– Так точно, г. начальник, и более того: великий князь обещал пожаловать мне золотые часы, а жене бриллиантовую брошь.
– Вот как?! А не обещал ли великий князь пожаловать вас гофмейстером?
– То есть как это – гофмейстером?
– Эх вы, доверчивый человек! – и я, позвонив, приказал ввести Александрова.
При его появлении К. сначала подпрыгнул, а затем, упав в кресло и раскрыв рот, бессмысленно на него уставился.
– Расскажите, Александров, как было дело.
И Александров подробно принялся за рассказ. Пристав, то краснея, то бледнея, внимательно слушал его, не шевелясь, точно в столбняке. Но когда рассказчик добрался до "ручки", то он не выдержал:
– Ну, уж нет! Вот это он врет! Ничего подобного не было, не верьте ему, г. начальник!…
Александров в административном порядке был выслан в Пермскую губернию.
Но коварная судьба решительно преследовала несчастного К.
Надо же было случиться, что вскоре после истории с "великим князем" главноуправляющий земледелия А. В. Кривошеин пожелал посетить Петровско Разумовское. И каково было удивление градоначальника Андрианова, когда на его телефонное распоряжение приставу он услышал от последнего в ответ:
– Иди ты к черту со своим главноуправляющим! Раз поймали – и будет! Стара шутка!
Конечно, история разъяснилась, и К. отделался лишь понижением по службе.
Много позднее, уже в Крыму, во времена Врангеля, я встретил бедствующего К. и устроил его помощником начальника охраны одного из крымских городов. Я спросил его:
– Скажите по совести, теперь – дело прошлое, – целовали вы "ручку" или нет.
К. и тут принялся отнекиваться, но я, грешный человек, склонен думать, что не обошлось тогда без "лобзания длани".

Оглавление

 
www.pseudology.org