Валентин Исаакович Рабинович
Легендарный Тарасюк
1945. Валентин Исаакович Рабинович. Эрмитаж. Почетный билет участника восстановления музеяВ известной книге Михаила Веллера “Легенды Невского проспекта” одна из легенд посвящена человеку, которого я знал. Автор назвал его Толей Тарасюком. Легенда это легенда – а жизнь это все-таки жизнь. В жизни, насколько мне помнится, его звали не Толей, а Лёней.
 
В 1942 году ему было не десять лет, как в легенде, а не меньше семнадцати. Родился он не в белорусской деревне, а в Ленинграде. На Невском проспекте, в доме, на фасаде которого я собственными глазами видел витринку его отца - мастера по изготовлению головных уборов, с образцами изготовляемой им продукции.

А Лёнину маму я видел собственными глазами еще и почти двадцать лет спустя. Так что сиротой юный Тарасюк не был. Отнюдь. Не был Тарасюк и белорусом, поскольку мама у него была еврейкой и папа имел ту же национальность. Поэтому, чтобы вырваться за границу, Тарасюку не понадобилось прибегать к тем сложным маневрам, которые так захватывающе описаны в “Легендах”.

Не отличалось особой экстравагантностью и его поступление в университет. Еще в школьные годы он был участником археологического кружка при Эрмитаже, организованного его директором академиком Иосифом Абгаровичем Орбели.
 
Ездил с ним на раскопки Херсонеса Таврического. Так что на истфак ЛГУ дорога ему была самая, что ни на есть, прямая.

2

А познакомились мы с ним в январе 1946 года, в Москве, на Ленинградском вокзале, в очереди возле воинской кассы. Я возвращался к месту своей армейской службы после краткой командировки в Москву, а Лёня, еще не снявший шинели, но уже демобилизованный, ехал домой из Венгрии.

Дорога вообще сближает. В молодости тем более. Мне было двадцать три, ему двадцать. Мы только что вышли живыми и невредимыми из страшной бойни и были полны надежд. Но в особенности сблизил нас Эрмитаж.

Для Тарасюка он был родным домом, можно сказать, с детства, а для меня стал таковым летом сорок пятого, когда всю нашу полковую школу направили в распоряжение академика Орбели – восстанавливать знаменитый музей, красу и гордость Города на Неве.

Два месяца мы таскали неподъемные тяжести из музейного подземелья и развозили их по залам, освобождали от ящиков, в которых они покоились всю блокаду, и, постигая хитрую такелажную науку, водружали на постаменты.

В первые же часы нашего вояжа я рассказал своему новому знакомцу, со всеми техническими подробностями, как вместе со своими товарищами водружал на пьедестал знаменитого Гудоновского Вольтера, накреняя многопудовую мраморную глыбу с помощью каната то в одну, то в другую сторону и выкладывая под ней клеть из досок.

А Тарасюк, в свою очередь, поведал мне потрясающую историю о том, как во время одной из крымских экспедиций ему посчастливилось откопать редчайшую античную монету, известную до того в единственном экземпляре, хранившемся в Британском музее.

3

Когда мы прибыли в Ленинград, первым делом мой новый знакомый показал мне, где он живет, благо от Московского вокзала до его жилья ходу было никак не более десяти минут.

И весь тот год, вплоть до самой моей демобилизации, почти каждое воскресенье, получив увольнительную, я садился в Девяткино, где располагался мой полк, на электричку, привозившую меня на Финляндский вокзал. Потом – на трамвай, шедший по Литейному проспекту к Невскому.
 
На Невском слезал и быстрым маршем направлялся к дому № 30. Добравшись до него, нырял в арку, с черного хода (парадный был заколочен в блокаду) поднимался по лестнице на второй этаж и нажимал звонок у двери, на которой углем был нарисован лихой мушкетер. Под мушкетером красовалось замечательное уведомление: “Здесь живет твой брат и друг д'Артаньян де Такасюк”.

Я не помню, чтобы мы с Тарасюком куда-нибудь вместе ходили, уютней всего нам было в его маленькой комнатке – и он, и я истосковались по обычной домашней обстановке. Он был гораздо образованней меня. Стены его комнатки были увешаны Лиможскими эмалями, о которых я раньше и не слыхал никогда.

На книжной полке была представлена вся мировая классика - французскими Вольтеровскими одномниками, а я к тому времени и единственный приобретенный за десять школьных лет иностранный язык – немецкий основательно подзабыл.
 
Да и повидать он успел гораздо больше меня. Мой зенитно-артиллерийский полк после снятия блокады оставили охранять Ленинград. А его гвардейская стрелковая дивизия двинулась на Запад. Тарасюк побывал в Праге, Будапеште, Вене. И был очарован этими городами и вообще Европой.

4

В конце 1946 года меня демобилизовали, я возвратился в Москву, и наша с Лёней дружба стала сходить на нет. Несколько месяцев мы еще перезванивались. Как-то раз он побывал у меня в гостях. Потом наши жизненные пути разошлись окончательно.

Однако впечатление от встречи с ним не гасло во мне еще много лет. В одном из первых моих серьезных литературных творений - научно-фантастической повести “Сошедшие с неба” главному герою я дал его фамилию . А когда эта повесть готовилась к печати для книжного издательства, я , опять же в память о Тарасюке, изменил ее название на “Мушкетеры”.

В оттепельные времена его имя начало появляться в центральной печати. “Известия”, “Комсомольская правде”, “Литературная газете” наперебой печатали восторженные очерки об оружейной коллекции Эрмитажа, о ее хранителе, о его избрании в итальянскую “Академию оружия”.

А однажды в титрах к фильму Двенадцатая ночь, явившей стране новое прекрасное дарование - Клару Лучко, я с радостью узрел сообщение, что шпажные поединки в этом фильме поставлены моим Тарасюком. Так продолжалось несколько лет. Потом его имя исчезло с газетных полос. И что было совсем уж тревожно: из титров к Двенадцатой ночи оно исчезло тоже.

Жизнь моя сложилась так, что в Питер я снова попал только в 1972 году, когда город отмечал тридцатилетие прорыва блокады. В моем распоряжении было всего три дня, из которых в самом Ленинграде я провел лишь несколько часов. Все остальное время заняло посещение мест, где шли самые ожесточенные сражения - Невской Дубровки, Шлиссельбурга, Синявинских высот, а также неизбежные митинги и застолья.

Лишь перед самым отбытием из Ленинграда мне удалось заскочить в заветный для меня дом на Невском проспекте.

На дверях “той самой” квартиры я не нашел ни памятного мне мушкетера, ни столь же памятной надписи, ни даже звонка. На мой стук довольно долго никто не откликался.
 
И я уже собрался уходить ни с чем, как дверь приоткрылась, и в проеме появилось подслеповатое, морщинистое женское лицо, показавшееся мне совершенно незнакомым.

Только спустя несколько секунд я осознал, что это Лёнина мама. Поздоровался и спросил, - где могу я видеть самого Лёню? Мне ничего не ответили, и дверь захлопнулась.

Следующий случай посетить Питер выпал мне через двенадцать лет. Тоже а связи с годовщиной.
 
На этот раз - со150-летием со дня рождения Дмитрия Ивановича Менделеева, в честь чего в городе состоялся помпезный, с приездом не только отечественных , но и многих европейских и американских научных звезд, юбилейный “Менделеевский съезд”.
 
На этот съезд была приглашена и делегация журнала Химия и жизнь, в котором я тогда работал.

В культурную программу съезда входила и экскурсия в Эрмитаж.

В зале, уставленном рыцарями в сверкающих доспехах, улучив подходящий момент, я подошел к одной из сопровождавших нас сотрудниц музея, моего, примерно, возраста, и, представившись фронтовым товарищем бывшего хранителя экспозиции, спросил , не знает ли она, где и как он сейчас? Ее лицо, до того оживленное, помрачнело. Она огляделась по сторонам и прошептала: “С ним беда”.

5

На самом взлете своей успешной карьеры ставший европейской знаменитостью хранитель самой богатой, не только в Европе, но и во всем мире, коллекции средневекового оружия неожиданно для своих коллег пошел в ОВИР и подал заявление об отъезде из СССР.

В то время такой поступок был еще полным нонсенсом – двери страны были на замке, который отмыкался только в тех случаях, когда власти сами выдворяли из нее нежелательную для них личность. Блестящий молодой ученый стал одним из первых питерских “отказников”.

Отлученный от всего, что смолоду наполняло его жизнь, он впал в депрессию. Здоровье его расстроилось совершенно. Через четыре года после изгнания из Эрмитажа, через год после отбытия из Ленинграда, он скончался от очередного инфаркта.

Когда я слышу споры о том, хорошо или плохо то, что произошло с Россией в конце ХХ столетия, мне все чаще и чаще вспоминаются друзья моей молодости.
Мало, кто из них вернулся с войны. А из тех, кто вернулся, мало, кто дожил до старости. Самые удачливые превратились в легенды. Но легенда это, все-таки, легенда. А жизнь это жизнь

 
Источник

Оглавление

www.pseudology.org