Опубликовано в декабре 1915 года

Николай Александрович Бердяев

Проблема национальности
Космическое и социологическое мироощущение
I

Мировая война несет с собой человечеству глубокий духовный кризис, который может быть обсуждаем с разных сторон. Последствия такой небывалой войны неисчислимы и не могут быть целиком предвидены. Много есть оснований думать, что мы вступаем в новую историческую эру. И если бросаются в глаза изменения внешние, международные, политические и экономические, то внутренние, духовные изменения приходят неприметно. Это всегда сначала процесс подземный. Наше предвидение будущего должно быть совершенно свободно от обычного оптимизма или пессимизма, от оценок по критериям благополучия. Было бы легкомысленно представлять себе жизнь после такой истощающей войны в особенно радужных и благополучных красках. Скорее можно думать, что мир вступает в период длительного неблагополучия и что темп его развития будет катастрофический. Но ценности, приобретенные человечеством в мировой борьбе, не определяются увеличением или уменьшением благополучия.
Сравнительно много говорят и пишут об экономических и политических последствиях войны. Меньше думают о ее духовных последствиях, и ее влиянии на все наше миросозерцание. Об одном из таких малопредвиденных последствий я и хотел бы поговорить. В XIX веке мироощущение и миросознание передовых слоев человечества было окрашено в ярко социальный цвет. Не раз уже указывали на то, что социология заменила теологию, что религиозное чувство потерявшего веру человечества направилось на социальность. Ориентация жизни сделалась социальной по преимуществу, ей были подчинены все другие оценки. Все ценности были поставлены в социальную перспективу. Человеческая общественность была выделена из жизни космической, из мирового целого и ощущалась, как замкнутое и самодовлеющее целое. Человек окончательно был водворен на замкнутую социальную территорию, на ней захотел он быть господином, забыл обо всем остальном мире и об иных мирах, на которые не простирается его власть и господство. Завоевания человека на ограниченной, замкнутой социальной территории достигались ослаблением памяти, забвением бесконечности. Быть может, и нужно было человеку пережить период этого ограниченного мироощущения, чтобы усилить и укрепить свою социальную энергию. Всякого рода ограничения бывают прагматически нужны в известные периоды человеческой эволюции. Но ограниченность этого социологического мироощущения не могла продолжаться слишком долго. Эта ограниченность таила в себе возможность слишком неожиданных катастроф. Бесконечный океан мировой жизни посылает свои волны на замкнутую и беззащитную человеческую общественность, выдворенную на небольшой территории земли. Мировая война и является такой большой мировой войной, девятым валом. Она обнаруживает для всех, и наиболее ослепленных, что все социальные утопии, построенные на изоляции общественности из жизни космической, - поверхностны и недолговечны. Под напором мировых волн пали утопии гуманизма, пасифизма, международного социализма, международного анархизма и т. п., и т. п. Выясняется не теорией, а самой жизнью, что социальный гуманизм имел слишком ограниченный и слишком поверхностный базис. Не было принято во внимание, что существуют глубокие недра земли и необъятная мировая ширь и звездные миры. Много темно-иррационального, всегда приносящего неожиданность, лежит в этих недрах и в бесконечной шири. Замкнутая и ограниченная человеческая общественность с ее исключительно социологическим миропониманием напоминает страуса, прячущего голову в свои перья. Слишком многое не принимается во внимание в социальных утопиях, всегда основанных на упрощении и искусственной изоляции. Подобно тому, как недолговечно и поверхностно существование оазиса - общины в духе толстовца или утопического социализма, недолговечно и поверхностно и существование всей человеческой общественности в сложной и бесконечной космической жизни. Социальный утопизм всегда коренится в этой изоляции общественности от космической жизни и от тех космических сил, которые иррациональны в отношении к общественному разуму. Это всегда - укрывание от сложности через ограниченность. Социальный утопизм есть вера в возможность окончательной и безостановочной рационализована ли вся природа и установлен ли космический лад. Утопизм не желает знать связи зла общественного со злом космическим, не видит принадлежности общественности ко всему круговороту природного порядка или природного беспорядка. И такие катастрофы, как мировая война, заставляют очнуться, принуждают к расширению кругозора. Обнаруживается несостоятельность таких рациональных утопий, как вечный мир в этом злом природном мире, как безгосударственная анархическая свобода в этом мире необходимости, как всемирное социальное братство и равенство в этом мире раздора и вражды. О, конечно, великая ценность мира, свободы, социального братства остается непреложной. Но ценности эти недостижимы в той поверхностной и органической области, в которой предполагали их достигнуть. Достижение этих ценностей предполагает бесконечно большое углубление и расширение, т. е. еще очень сложный и длительный катастрофический процесс в человеческой жизни, предполагает переход от исключительно социологического мироощущения к мироощущению космическому. II Углубленное сознание должно прийти к идее космической общественности, т. е. общественности, размыкающейся и вступающей в единение с мировым целым, с мировыми энергиями. Всегда существовал эндосмос и экзосмос между человеческой общественностью и космической жизнью, но это не было достаточно сознано человеком, и он искусственно замыкался, спасаясь от бесконечности в своей ограниченности. На более глубокую почву должна быть поставлена та истина, что величайшие достижения человеческой общественности связаны с творческой властью человека над природой, т. е. с творчески-активным обращением к космической жизни, как в познании, так и в действии. А это предполагает несоизмеримо большую самодисциплину человека, чем та, которая есть в нем сейчас, высокую степень овладения самим собой, своими собственными стихиями. Лишь тот, кто господствует над самим собой, может господствовать и над миром. Задачи общественности - прежде всего космически-производственные задачи. С этим связана мораль личной и общественной самодисциплины. Это сознание прямо противоположно тому, на котором покоилось наше народничество всех оттенков с его распределительной моралью.
Творческий труд над природой, расширенный до космического размаха, должен быть положен во главе угла. Труд этот не должен быть рабски прикреплен к земле, к ее ограниченному пространству, он всегда должен иметь мировые перспективы. XX век выдвинет такие космические задачи в сфере творческого труда над природой, в области производства и техники, о каких XIX век со всеми своими открытиями не мог и мечтать, не мог и подозревать. Поразительно, что марксизм, который так выдвигал моменты производственные, рост производительных сил в социальной жизни и им давал перевес над моментами распределительными, был совершенно лишен космического мироощущения и явил собой крайний образец социологического утопизма, замыкающего человека в ограниченной и поверхностной общественности. Марксизм верил, что можно до конца рационализировать общественную жизнь и привести ее к внешнему совершенству, не считаясь ни с теми энергиями, которые есть в бесконечном мире над человеком и вокруг него. Марксизм - самая крайняя форма социологического рационализма, а потому и социологического утопизма. Все социальные учения XIX века были лишены того сознания, что человек космическое существо, а не обыватель поверхностной общественности на поверхности земли, что он находится в общении с миром глубины и с миром высоты. Человек - не муравей и человеческая общественность - не муравейник. Идеал окончательно устроенного муравейника рушится безвозвратно. Но более глубокое сознание возможно лишь на религиозной почве. Мировая катастрофа должна способствовать религиозному углублению жизни.
Тот духовный поворот, который я характеризую как переход от социологического мироощущения к мироощущению космическому, будет иметь и чисто политические последствия и выражения. Будет преодолен социально-политический провинциализм. Перед социальным и политическим сознанием станет мировая ширь, проблема овладения и управления всей поверхностью земного шара, проблема сближения Востока и Запада, встреч всех типов и культур, объединения человечества через борьбу, взаимодействие и общение всех рас. Жизненная постановка всех этих проблем делает политику более космической, менее замкнутой, напоминает о космической шири самого исторического процесса. Поистине проблемы, связанные с Индией, Китаем или миром мусульманским, с океанами и материками, более космичны по своей природе, чем замкнутые проблемы борьбы партий и социальных групп. До последней степени обострившийся вопрос об отношении всякого индивидуального национального бытия к единому и объединенному человечеству должен быть решен, как вопрос космического размаха. Обращение к глубине национальной жизни обращает вместе с тем и к шири жизни всемирно-исторической. В политике империалистической объективно был уже космический размах и космические задания. Но сознание самих идеологов империализма было ограничено. Идеология эта была буржуазной идеологией, она редко шла глубже и дальше поверхности чисто экономических и политических задач. И в путях империалистической политики было много злого, порожденного ограниченной неспособностью проникать в души тех культур и рас, на которые распространялось империалистическое расширение, была слепота к внешним задачам человечества. Но значение империализма, как неизбежного фазиса развития современных обществ, для объединения человечества на всей поверхности земли и для создания космической общественности может быть признано безотносительно к положительному пафосу империализма. Мировая война есть катастрофический момент в диалектике империалистического расширения. III Чтобы добыть свет в нахлынувшей на мир тьме, необходимо космическое углубление сознания. Если остаться на поверхности жизни, то тьма поглотит нас. Европейские народы, европейские культуры вступают в период истощения. Эти замкнутые культуры склоняются к упадку, дряхлеют. Длительная и истребительная мировая война надорвет силы Европы, а народам Европы трудно будет искать источников новой энергии на большей глубине и в большей шири мировых пространств. Старые чисто социологические ориентировки и оценки жизни непригодны для размеров совершающихся событий, для их сложности и новизны. Отвлеченный социологизм, как целое миросозерцание, обнаруживает свою непригодность во всех отношениях, он приходит к концу и должен уступить место более глубоким и широким точками зрения. Катастрофа этой войны очень резко разделяет людей и совсем не по тем критериям, по которым обычно они разделялись. Они оказались духовно совершенно неподготовленными к этой катастрофе, она разразилась над ними, как великая неожиданность, выбивающая из всех укрепленных позиций. В таком положении оказалась большая часть людей чисто социологического мироощущения. Они наскоро стали приспособлять свои старые точки зрения к новым событиям, но ощутили уныние людей, отброшенных назад. Многие почувствовали себя выброшенными за борт истории. Другие оказались духовно подготовленными к мировой катастрофе, в ней не было для них ничего неожиданного, ничего сбивающего с их точек зрения на жизнь. Таковы люди, у которых и раньше было более космическое чувство жизни, более широкий кругозор. Они знают, что война есть великое зло и кара за грехи человечества, но они видят смысл мировых событий и вступают в новый исторический период без того чувства уныния и отброшенности, которое ощущают люди первого типа, ни в чем не прозревающие внутреннего смысла. Космическое мироощущение менее благополучное, менее рационалистически оптимистическое, более беспокойное, чем социологическое мироощущение, - оно предвидит великие неожиданности и готово вступить в царство неведомого и неизжитого. Это более глубокое и широкое мироощущение и сознание не допускает тех рационалистических иллюзий, для которых будущее мира определяется лишь силами, лежащими на самой поверхности ограниченного куска земли. Действуют силы более глубокие, еще неведомые, приливают энергии из далеких миров. Нужно иметь мужество идти навстречу неведомому дню, идти во тьме к новой заре. Мировая война совершенно бессмысленна для всякого рационалистического оптимизма, для всякого социологического утопизма. Для людей этого духа она не может дать никакого научения, они не хотят перейти к новой жизни через смерть. Но мировая война имеет символический смысл для тех, которые всегда предвидели действие скрытых, не поддающихся рационализации, космических сил. Природа войны - не творческая, отрицательная, разрушительная; но война может пробудить творческие силы, может способствовать углублению жизни. Перед человечеством становятся все новые и новые творческие задачи, задачи творческого претворения энергий, исходящих из темной, изначальной глубины бытия в новую жизнь и новое сознание. Развитие человечества, восхождение человечества, никогда не совершается по прямой линии, путем нарастания однообразных положительных элементов. Это - процесс в высшей степени антиномический и трагический. Приливы тьмы есть то варварство бытия, без которого в жизни человеческой наступает иссякание энергии, застывание. Мировая война есть заслуженное европейской культурой, нахлынувшее на нее варварство, темная сила. В этой тьме многое должно погибнуть и многое народиться, как в нашествии варваров на античную культуру. Но эта варварская сила - внутренняя, а не внешняя. Мы можем сделать вывод. Люди старого, хотя и мнящего себя передовым социологического мироощущения отбрасываются назад. Они - консерваторы вчерашнего и позавчерашнего дня. Люди космического мироощущения духовно готовы идти к неведомому будущему с творческим порывом. III. Души народов
(Параллели) Судьба Парижа I Когда германцы подступили к Парижу и Париж лихорадочно готовился к защите, многие сердца на земле испытали жуткое волнение и беспокойство. Готовился удар не только в сердце Франции, но и в сердце нового человечества. И от раны, нанесенной Парижу, кровью облилась бы не одна Франция, но и все культурное человечество. Париж - мировой город, мировой город новой Европы и всего нового европейского человечества. То же жуткое беспокойство было бы пережито, если бы опасность грозила Риму. Рим - мировой город старого человечества и священный памятник для человечества нового. Опасность и даже гибель Берлина, Вены, Лондона и других столиц Европы не могла бы так жутко взволновать всякую культурную душу. Рана, нанесенная этим столицам разных государств, была бы прежде всего национальным горем. И только рана, нанесенная Риму и Парижу, была бы горем общеевропейским и общечеловеческим. Я верю, что и лучшие из немцев, наиболее тонкие из них, пережили минуты страха за судьбу Парижа. Мы, русские, вдохновлены великой и справедливой войной, но мы не пережили еще непосредственного страха за судьбу родины, у нас не было такого чувства, что отечество в опасности. Никто не допускал возможности приближения германцев к сердцу России Москве. Россия в этот грозный час мировой истории почувствовала себя сильной, а не слабой, призванной помогать другим. Перед Россией стали мировые задачи, открылись мировые перспективы. Совсем иначе переживается эта война во Франции. Там действительно были минуты, когда отечеству грозила непосредственная опасность и французы переживали страх за судьбу своей родины. В современной Франции чувствуется какая-то хрупкость, усталость от большой своей истории, в которой совершено много великого и героического, чувствуется истощение. Современный француз и слишком утончен, и слишком испорчен мещанским довольством, расслаблен жаждой наслаждений и любовью к женщине. Франция совсем не милитаристическая страна. Дух воинственный давно в ней угас. Она пережила свой героический воинственный период, властвовала над Европой и ныне не является уже грозной военной силой. И жутко было за Париж, страшно за Францию. Многие русские почувствовали Францию родной и жаждали помочь ей своей силой, поддержать ее. Спасение Франции - одна из великих, мировых задач России. Конечно, Франция - не Бельгия, не Сербия, Франция - великая держава, и она нам оказывает великую помощь, как наша союзница. Но преимущество силы на нашей стороне. И непосредственная опасность для Парижа миновала в значительной степени благодаря нашим победам. Франко-русский союз, дипломатический и государственный переживается теперь нами глубоко сердечно, душевно, народно. В нашем союзе с Францией есть что-то более глубокое, чем расчеты международной политики. II Париж - мировой опыт нового человечества, очаг великих начинаний и дерзновенных экспериментов. Париж - свободное выявление человеческих сил, свободная игра их. Жизнь мирового города есть жизнь человека на свободе, жизнь автономная, независимая от священного авторитета, секуляризированная. Вместе с Парижем пережило новое человечество медовый месяц свободной жизни и свободной мысли: великую революцию, социализм, эстетизм, последние плоды буржуазного атеизма и мещанства. Образ Парижа для нас двоится и вызывает чувства противоположные. Мы знаем обаяние Парижа, единственную магию, присущую этому городу, единственную красоту сочетания в нем самого старого с самым новым.
Париж - живое существо, и существо это выше и прекраснее современных буржуазных французов. Лицо души его имеет "необщее" выражение, не то, которое обычно имеют большие города Европы. Это - единственный современный, новый город, в котором есть красота и обаяние нового и современного. Как некрасиво, как мешает все новое и современное в Риме, как безобразно и оскорбительно оно в Берлине. Наша непластическая, неархитектурная эпоха создает только безобразные дома и безобразную одежду, делает улицы отталкивающими для эстетически чуткого человека и оставляет нас на эстетическое пропитание стариной. В одном Городе Париже есть красота сегодняшнего дня, красота двоящаяся, быть может прозрачная и возмущающая, но все же красота. Париж - магический Город, - в нем сосредоточилась вся магия современного большого Города, вся его притягательность и все его зло. Магия Парижа - города в самом сосредоточенном и предельном смысле - окутывает всякого чуткого и впечатлительного человека. Другие большие города Европы это - уже Париж второго и третьего сорта, не чистые воплощения идеи нового Города, и половинчатые, разбавленные провинциализмом. Только Париж Город-столица, Город мировой, новый Город человечества. Берлин благоустроенная казарма, технически усовершенствованная, со всеми удобствами, но безвкусная и лишенная всякой магии Города, всякой демонической его власти. Париж, даже не очень благоустроенный город, технически отсталый по сравнению с Берлином, и магия его, его право быть Городом по преимуществу и Городом мировым не в этом внешнем техническом прогрессе коренятся. В Париже есть иррациональная тайна Города, власть магическая, а не техническая. Париж намагнитизирован токами, идущими от свободной игры человеческих сил. И в нем есть шипучесть и искристость, легкость, непостижимая в тяжелой буржуазной жизни современного города, веселость странная при такой мучительной борьбе за существование. На всем Париже лежит печать исключительного остроумия, национального гения французского народа, который умеет умирать с остротой на устах. В Париже последнее истончение культуры, великой и всемирной латинской культуры, перед лицом которой культура Германии есть варварство, и в том же Париже - крайнее зло новой культуры, новой свободной жизни человечества - царство мещанства и буржуазности. Свободная игра человеческих сил, свободная от всякой святыни, привела к закрепощенному царству мещанства. Буржуазное рабство человеческого духа - один из результатов формальной свободы человека, его поглощенности собой. Такова антиномия бытия. Мещанство - другой лик Парижа, лик устрашающий и отталкивающий. Париж - огромный эксперимент нового человечества, в нем скрыты все противоположности.
Именно в талантливом, остроумном, веселом, свободном и дерзающем Париже мещанство нашло свое завершение, свое эстетически законченное выражение, свой предел. Весь период третьей республики был постепенным развитием мещанской жизни, плодом безрелигиозного, атеистического духа. Французы устали от катастроф, революций, войн, исканий и захотели спокойной, довольной жизни, замкнутого в себе мещанства, закрытого для всякого духовного движения. Париж любят называть новым Вавилоном, городом разврата. И, действительно, в Париже есть явление разврата изощренного и изобретательного. Разврат - судьба нового Города. Но тот же Париж - город замкнутой мещанской семьи, очень крепкой и совершенно забаррикадированной. Париж - город мещанских нравов и мещанских добродетелей, полезных для преуспевания жизни. III Самодовольная мещанская семья - замкнутая ячейка, в которой эгоизм личный помножается на эгоизм семейный, процветает не у нас, русских, не у славян, а именно у парижан, которые почему-то известны миру лишь со стороны своей развратной репутации. Мещанство есть обратная сторона необузданной жажды наслаждений. Мещанские норма - плод неверия в благородное самоограничение человека. И подлинная бытовая свобода, свобода от ложных условностей и лицемерных норм есть только у русских. У русских есть открытость духа. Нигде нет такой погони за наживой, за жизненным успехом, такого культа богатства и такого презрения к бедности, как у парижан. Французы скупы, делают экономии и полны мещанского страха перед необеспеченным и не благоустроенным положением. Мещанская Франция возвела личный и семейный эгоизм в добродетель. Эта Франция совсем не так легкомысленна, как это кажется при поверхностном с ней знакомстве. Легкомысленны в земных делах именно мы, русские. Герцен почуял это победное шествие царства мещанства и содрогнулся от отвращения, искал спасения от него в России, в русском крестьянстве. [Тот же Герцен пророчески предсказал царство прусского милитаризма и неизбежность столкновения с ним.] Недаром во Франции явился великий изобличитель мещанства Леон Блуа, написавший гневное истолкование "обоих мест" мещанской мудрости, - рыцарь нищеты в мещанском Париже. Мещанство - метафизическая, а не социальная категория. И социализм проникнут духом мещанства. Природа мещанства атеистическая, безрелигиозная. Мещанская жизнь есть жизнь поверхностных оболочек человека, выдаваемых за ядро, за глубину и сущность жизни. В мещанской жизни начали погибать национальные добродетели французского народа, - их способность к героизму и к великодушию, их свободолюбие и бесстрашие перед смертью. В мещанской Франции, богатой, устроившейся и самодовольной, нельзя уже было узнать страны Жанны д'Арк и Наполеона, великой революции и великих исканий свободы. Жажда богатства перешла в бесчестность и подкупность. Политические формы исчерпались до конца. Все дошло до предела, за которым уже - разложение и смерть. Мещанство постепенно убивало душу. А сказано христианскому миру, что больше нужно бояться убивающих душу, чем убивающих тело. Теперь начали убивать тело, - оболочку человека, но, быть может, душа, ядро человека, от этого возродится. Ибо для души убийственней сидеть по колени в мещанской жизни, чем по колени в воде сидеть в окопах. Мещанская жизнь в Париже стала столь душной, столь убийственной для души, что только великие катастрофы и великие испытания могут очистить и освободить человека от мещанства. Самодовольная и замкнутая мещанская жизнь начала уже верить в свое земное бессмертие, в свою дурную бесконечность. Но оставить человека в этой вере в непоколебимую прочность мещанского царства значило бы допустить гибель человека, смерть его души. Есть в мире высшие силы, которые не могут этого допустить. И неизбежно должно было раскрыться миру, что в самой глубине буржуазной жизни лежит уже семя великой войны, великой катастрофы. Нельзя вечно жить мирной буржуазной жизнью довольства; для самих целей буржуазной жизни нужно воевать с великими жертвами и страданиями. В этом есть внутренняя диалектика, изобличающая ложь жизни. Причины, породившие слишком мирную буржуазную жизнь, породили и войну. Эта таинственная диалектика особенно чувствуется в Париже, по Франции, в стране совсем не милитарной. Буржуазный и веселый Париж ныне призывается к подвигу и совершает подвиги. Он обливается кровью. Через великие испытания и потрясения вновь пробудится героическое у французов, опустившихся до слишком самодовольной мещанской жизни. IV Человеку как будто не дано оставаться на высоте в слишком мирной, довольной, благополучной жизни. Для мещанской Франции нужна была гроза, необходимо было неблагополучие и страдание. И все вовремя пришло. Мировая катастрофа, столь непосредственно грозная для Франции, будет кризисом и концом мещанских идеалов жизни, замкнутых в земное довольство. Читайте письма из Парижа. Париж стал серьезен, жертвоспособен, мещанские ячейки в нем разомкнулись. Проснулись лучшие стороны французского народа - любовь к родине, чувство гражданства, энтузиазм, великодушие, бесстрашие перед смертью. Еще раз перед Францией стало что-то мировое и оттеснило мещански частное. Волею судеб любовь к родине и к мировой справедливости победила в сердце французов любовь к женщине, к наслаждению и к мещанскому довольству. Мировая война - великая изобличительница лжи беззаботной мещанской жизни. Есть войны, которые посылаются Провидением, чтобы заставить народы опомниться, углубиться, приподняться. Неизбежность нынешней войны уже заложена во внутренней болезни человечества, в его буржуазности, в том мещанском самодовольстве и ограниченности, которые не могут не привести к взаимному убийству. Мещанская замкнутость размыкается в крови, политикой на войне. И в нервно-впечатлительной, утонченной культуре Франции это чувствуется сильнее, чем где бы то ни было. А судьба Франции, как великой страны, есть прежде всего судьба Парижа, ее сердца и сердца Европы. Жутко за Париж и хочется помочь ему. Но мировой Город не может погибнуть, он нужен миру, в нем нерв нового свободного человечества с его добром и его злом, с его правдой и его неправдой, в нем пульсирует кровь Европы, и она обольется кровью, если Парижу будет нанесен удар. Неизбежен конец мещанского атеизма буржуазной вражды к религии. И Париж возродится к новой жизни. Симптомы религиозного возрождения уже были до войны. Судьба Парижа - судьба нового человека и нового Города. Опубликовано в ноябре 1914.
Русская и польская душа I Старая ссора в славянской семье, ссора русских с поляками, не может быть объяснена лишь внешними силами истории и внешними политическими причинами. Источники вековой, исторической распри России и Польши лежат глубже. И сейчас особенно важно для нас осознать духовные причины этой вражды и отталкивания, разделяющих славянский мир. Это прежде всего распря двух славянских душ, родственных по крови и языку, по общеславянским расовым свойствам и столь различных, почти противоположных, с трудом совместимых, неспособных друг друга понять. Народы родственные и близкие менее способны друг друга понять и более отталкиваются друг от друга, чем далекие и чужие. Родственный язык звучит неприятно и кажется порчей собственного языка. В семейной жизни можно наблюдать это отталкивание близких и невозможность понять друг друга. Чужим многое прощают, но своим, близким ничего не хотят простить... И никто не кажется таким чужим и непонятным, как свой, близкий.
Русские и поляки боролись не только за землю и за разное чувство жизни. Внешне - исторически русские победили в этой вековой борьбе, они не только отразили опасность полонизации русского народа, но и агрессивно наступали на народ польский и делали попытки его русификации. Польское государство было раздавлено и разорвано, но польская душа сохранилась, и с еще большей напряженностью выразил себя польский национальный лик. Великий духовный подъем, выразившийся в польском мессианизме, произошел уже после гибели польского государства. Польский народ, обнаруживший так мало способностей к государственному строительству, обладающий чертами индивидуалистическими и анархическими, оказался духовно сильным и несокрушимым. И нет в мире народа, который обладал бы таким напряженным национальным чувством. Поляки совершенно не поддаются ассимиляции. Именно у поляков идея национального мессианизма достигла высочайшего подъема и напряжения. Поляки внесли в мир идею жертвенного мессианизма. И русский мессианизм всегда должен был казаться полякам нежертвенным, корыстным, притязающим на захват земли. Многое должно после войны измениться во внешней, государственной судьбе Польши, и невозможен уже возврат к старому ее угнетению. Внешние отношения России и Польши коренным образом меняются. Россия сознает, что должна искупить свою историческую вину перед Польшей. Но русская и польская душа все еще противостоят друг другу, как страшно чуждые, бесконечно разные, друг другу непонятные. Внутреннего сближения не происходит. Не явилось еще глубокой потребности понять друг друга. Польско-русский вопрос ставится и самими поляками и русскими слишком внешне, в плане политическом, и решение его колеблется в зависимости от колебания политических настроений и военных удач. Освобождение Польши сделает возможным настоящее общение между Польшей и Россией, настоящее сближение между поляками и русскими, которому доныне препятствовало угнетение Польши. Но что внутренно делается для такого общения и сближения? К внешним обещаниям поляки относятся подозрительно. Ныне подозрения эти исторически не основательны, но психологически поляки имеют слишком много для них оснований. Духовно же слишком мало делается для сближения с поляками. И хотелось бы обратить особое внимание на то, что в польско-русских отношениях есть более глубокая, духовная сторона. Только настоящее понимание может быть освобождающим, оно избавляет от давящих отрицательных чувств, и следует вникнуть и нам, русским, и полякам, почему русской душе всегда так трудно было полюбить душу польскую, почему польская душа с таким презрением относилась к душе русской? Посему так чужды и так непонятны друг другу эти две славянские души? Внутри славянства произошло столкновение Востока и Запада. Славянский Запад чувствовал себя более цивилизованным, носителем единой европейской культуры. Славянский Восток противополагал Западу свой собственный духовный тип культуры и жизни. II Я всегда думал, что распря России и Польши есть, прежде всего, распря души православной и души католической. И внутри славянства это столкновение православной и католической души приобретает особенную остроту. Россия исторически привыкла со стороны Запада охранять свою православную душу и свой особый духовный уклад. В прошлом полонизация и латинизация русского народа была бы гибелью его духовной самобытности, его национального лика. Польша шла на русский Восток с чувством своего культурного превосходства. Русский духовный тип казался полякам не иным духовным типом, а просто низшим и некультурным состоянием. Историческая борьба России с Польшей имела положительный смысл, и духовное своеобразие русского народа было в ней утверждено навеки. Воспоминание об этой борьбе оставило в душах обоих народов след столь глубокий, что и сейчас трудно от него освободиться. Россия выросла в колосса, как государственного, так и духовного, и давно уже раздувание польской опасности, как и опасности католической, постыдно и обидно для достоинства русского народа. Более сильному обидчику не подобает кричать об опасности со стороны более слабого и им же раздавленного. Ныне перед Россией стоят задачи творческие, а не охранительно-утеснительные. Русская политика относительно Польши давно уже стала историческим пережитком, она связана с далеким прошлым и не дает возможности творить будущее. В этой неумной политике виновный не мог простить тому, перед кем виноват. Это в сфере внешне-государственной. В сфере же внутренно-духовной русской душе все еще мешает подойти к душе польской чувство чуждости и враждебности, вызываемое латинско-католической прививкой к славянской душе, создавшей польский национальный лик. Для погруженной в себя русской души, получившей сильную православную прививку, многое не только чуждо и непонятно в поляке, но неприятно, отталкивает и вызывает вражду. И даже отпадавшие от православия русские люди остаются православными по своему душевному типу, и труднее всего им постигнуть католическую культуру и душевный тип, на ее почве вырастающий. Германский протестантизм менее отталкивал русского человека, и это было настоящим несчастьем для судьбы России.
В типической русской душе есть много простоты, прямоты и бесхитренности, ей чужда всякая аффектация, всякий взвинченный пафос, всякий аристократический гонор, всякий жест. Это душа - легко опускающаяся и грешащая, кающаяся и до болезненности сознающая свое ничтожество перед лицом Божьим. В ней есть какой-то особый, совсем не западный демократизм на религиозной почве, жажда спасения всем народом. Все остается в глубине у русского народа, и он не умеет себя пластически-благообразно выявить. В русском человеке так мало подтянутости, организованности души, закала личности, он не вытягивается вверх, в складе души его нет ничего готического. Ждет русский человек, что сам Бог организует его душу и устроит его жизнь. В самых высших своих проявлениях русская душа - странническая, ищущая града не здешнего и ждущая его сошествия с неба. Русский народ в своих низах погружен в хаотическую, языческую еще земляную стихию, а на вершинах своих живет в апокалиптических чаяниях, жаждет абсолютного и не мирится ни с чем относительным. Совсем иная душа польская. Польская душа аристократична и индивидуалистична до болезненности, в ней так сильно не только чувство чести, связанное с рыцарской культурой, неведомой России, но и дурной гонор. Это наиболее утонченная и изящная в славянстве душа, упоенная своей страдальческой судьбой, патетическая до аффектации. В складе польской души русских всегда поражает условная элегантность и сладость, недостаток простоты и прямоты и отталкивает чувство превосходства и презрения, от которых не свободны поляки. Полякам всегда недоставало чувства во Христе, связанного с признанием бесконечной ценности каждой человеческой души. Особое духовное шляхетство отравляло польскую жизнь и сыграло роковую роль в их государственной судьбе. Русский человек мало способен к презрению, он не любить давать чувствовать другому человеку, что то ниже его. Русский человек горд своим смирением. Польская душа вытягивается вверх. Это католический духовный тип. Русская душа распластывается перед Богом. Это православный духовный тип. У поляка есть любовь к жесту. У русского совсем нет жеста. В польской душе есть переживание Христова пути, страстей Христовых, Голгофской жертвы. На вершинах польской духовной жизни судьба польского народа переживается, как судьба агнца, приносимого в жертву за грехи мира. Таков польский мессианизм, прежде всего жертвенный, не связанный с государственной силой, с успехом и господством в мире... Отсюда рождается в польской душе пафос страдания и жертвы. Все по-иному в русской душе. Русская душа больше связывает себя с заступничеством Богородицы, чем с путем Христовых страстей, с переживанием Голгофской жертвы. В русской душе есть настоящее смирение, но мало жертвенности. Русская душа отдает себя церковному коллективизму, всегда связанному для нее с русской землей. В польской душе чувствуется судорожное противление личности, способность к жертве и неспособность к смирению. В польской душе есть всегда отравленность страстями. Дионисизм русской души совсем иной, не такой окровавленный. В польской душе есть страшная зависимость от женщины, зависимость, нередко принимающая отталкивающую форму, есть судорога и корчи. Эта власть женщины, рабство пола чувствуется очень сильно у современных польских писателей, Пшибышевского, Жеромского и др. В русской душе нет такого рабства у женщины. Любовь играет меньшую роль в русской жизни и русской литературе, чем у поляков. И русское сладострастие, гениально выраженное Достоевским, совсем иное, чем у поляков. Проблема женщины у поляков совсем иначе ставится, чем у французов, - это проблема страдания, а не наслаждения. III В каждой народной душе есть свои сильные и свои слабые стороны, свои качества и свои недостатки. Но нужно взаимно полюбить качества народных души и простить их недостатки. Тогда лишь возможно истинное общение. В великом славянском мире должна быть и русская стихия и стихия польская. Историческая распря изжита и кончилась, начинается эпоха примирения и единения. Много можно было бы указать черт противоположных в народной польской душе. Но можно открыть и черты общеславянские, изобличающие принадлежность к единой расе. Это общее и роднящее чувствуется на вершинах духовной жизни русского и польского народа, в мессианском сознании. И русское и польское мессианское сознание связывает себя с христианством, и одинаково полно оно апокалиптических предчувствий и ожиданий. Жажда царства Христова на земле, откровения Св. Духа есть жажда славянская, русская и польская жажда. Мицкевич и Достоевский, Товянский и Вл. Соловьев в этом сходятся. И справедливость требует признать, что польский мессианизм более чистый и жертвенный, чем мессианизм русский. Много было грехов в старой шляхетской Польше, но грехи эти искуплены жертвенной судьбой польского народа, пережитой им Голгофой. Польский мессианизм - цвет польской духовной культуры - преодолевает польские недостатки и пороки, сжигает их на жертвенном огне. Старая легкомысленна Польша с магнатскими пирами, с мазуркой и угнетением простого народа перевоплотилась в Польшу страдальческую. Но если польское мессианское сознание и может быть поставлено выше русского мессианского сознания, я верю, что в самом народе русском есть более напряженная и чистая жажда правды Христовой и царства Христова на земле, чем в народе польском. Национальное чувство искалечено у нас, русских, наших внутренним рабством, у поляков - их внешним рабством. Русский народ должен искупить свою историческую вину перед народом польским, понять чуждое ему в душе Польши и не считать дурным непохожий на его собственный духовный склад. Польский же народ должен почувствовать и понять душу России, освободиться от ложного и дурного презрения, которому иной духовный склад кажется низшим и некультурны. Русская душа останется православной по своему основному душевному типу, как польская душа останется католической. Это глубже и шире православия и католичества, как вероисповеданий, это - особое чувство жизни и особый склад души. Но эти разные народные души могут не только понять и полюбить друг друга, но и почувствовать свою принадлежность к единой расовой душе и сознать свою славянскую миссию в мире. Религия германизма I Мы представляем себе слишком упрощенно нашего врага, плохо знаем и понимаем его душу, его чувство жизни, его миросозерцание, его веру. А справедливо говорит А. Белый, что душа народа во время войны есть его тыл, от которого многое зависит (см. его статью "Современные немцы" в "Бирж. Вед."). У нас же обычно или совсем разделяют дух и материю германизма или ложно и упрощенно представляют себе их соединение. Для одних не существует никакой связи между старой Германией, - Германией великих мыслителей, мистиков, поэтов, музыкантов, - и новой Германией, - Германией материалистической, милитаристической, индустриалистической, империалистической. Связь между немцем - романтиком и мечтателем и немцем насильником и завоевателем остается непонятой. Для других германский идеализм, в конце концов, и должен был на практике породить жажду мирового могущества и владычества, - от Канта идет прямая линия к Круппу. Вторая точка зрения делает изобличающую дедукцию, не покрывающую сложности жизни, и создает упрощенную полемическую схему, но в принципе она более правильная. Необходимо установить связь между германским духом и германской материей. Все материальное создается духовным, символизует духовное и не может быть рассматриваемо, как самостоятельная реальность. Материализм есть лишь направление духа. То, что мы называем германским материализмом, - их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества есть явления духа, германского духа. Это - воплощенная германская воля. Немцы менее всего материалисты, если под материализмом понимать принятие мира извне, как материального по объективно-реальному своему составу. Вся германская философия имеет идеалистической направление и материализм мог быть в ней лишь случайным и незначительным явлением.
Немец - не догматик и не скептик, он критицист. Он начинает с того, что отвергает мир, не принимает извне, объективно данного ему бытия, как не критической реальности. Немец физически и метафизически - северянин, и ему извне, объективно мир не представляется освещенным солнечным светом, как людям юга, как народам романским. Первоощущение бытия для немца есть, прежде всего, первоощущение своей воли, своей мысли. Он - волюнтарист и идеалист. Он - музыкально одарен и пластически бездарен. Музыка есть еще дух субъективный, внутреннее состояние духа. Пластика есть уже дух объективный, воплощенный. Но в сфере объективного, воплощенного духа немцы оказались способными создавать лишь необычайную технику, промышленность, милитаристические орудия, а не красоту. Безвкусие немцев, которое поражает даже у величайших из них, даже у Гете, связано с перенесением центра тяжести жизни во внутреннее напряжение воли и мысли. Со стороны чувственности, как эстетической категории, немцы совсем не приемлемы и не переносимы. В жизни же чувства они могут быть лишь сантиментальными.
Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув мир, как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и чувства. Такое направление германского духа определилось еще в мистике Экхардта, оно есть у Лютера и в протестантизме, и с большой силой обнаруживается и обосновывается в великом германском идеализме, у Канта и Фихте, и по-другому у Гегеля и Гартмана. Ошибочно было бы назвать это направление германского духа феноменализмом. Это своеобразный онтологизм, онтологизм резко волюнтаристической окраски. Германец по природе метафизик, и свои физические орудия создает он с метафизическим пафосом, он никогда не бывает наивно-реалистичен. И самый немецкий гносеологизм есть особого рода метафизика. Немец добился-таки того, что орудия мысленные, идеальные превратил в реальные орудия борьбы.
Фауст перешел от идеальных исканий, от магии, метафизики и поэзии к реальному земному делу. "Im Anfang war die Tat!" [В начале было дело! (нем.) - цитата из "Фауста" Гете. (Примечание составителя.)] В начале был волевой акт, акт немца, вызвавшей к бытию весь мир из глубины своего духа. Все рождается из тьмы, из хаоса бесформенных переживаний через акт воли, через акт мысли. И немец ничего не склонен принимать до совершенного им Tat'а. В нем нет никакого пассивно-женственного приятия мира, других народов, нет никаких братских и эротических чувств к космической иерархии живых существ. Все должно пройти через немецкую активность и организацию. Германец по природе своей не эротичен и не склонен к брачному соединению. II Германец ощущает хаос и тьму в изначальном, он очень чувствует иррациональное в мировой данности. Это раскрывалось в германской мистике. Но он не потерпит хаоса, тьмы и иррациональности после совершенного его волей и мыслью акта. Где коснулась бытия рука германца, там все должно быть рационализировано и организовано. Мир изначально предстоит германцу темным и хаотическим, он ничего не принимает, ни к чему и ни к кому в мире не относится с братским чувством. Но после совершенного им Tat'а, после акта его мысли и его воли, все меняется, впервые является настоящий мир, мир рациональный и упорядоченный, в котором все поставлено на свое место, место, отведенное немецким духом. Обратной стороной этого исконно-германского в германской мистике и философии отраженного первоощущения иррационального, бессознательного, хаотического является требование, чтобы все было организовано, дисциплинировано, оформлено, рационализировано. Перед немецким сознанием стоит категорические императив, чтобы все было приведено в порядок. Мировой беспорядок должен быть прекращен самим немцем, а немцу все и вся представляется беспорядком.
Мировой хаос должен быть упорядочен немцем, все в жизни должно быть им дисциплинировано изнутри. Отсюда рождаются непомерные притязания, которые переживаются немцем как долг, как формальный, категорический императив. Свои насилия над бытием немцы совершают с моральным пафосом. Немецкое сознание всегда нормативное. Немец не приобщается к тайнам бытия, он ставит перед собой задачу, долженствование. Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять. Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их в души, он всегда из ощущает, как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец, как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов. Отсюда - органическое культуртрегерство немцев. В государстве и в философии порядок и организация могут идти лишь от немцев. Остальное человечество находится в состоянии смешения, не умеет отвести всему своего места.
Германец охотно признает, что в основе бытия лежит не разум, а бессознательное, Божественное безумие (пессимизм, Гартман, Древс). Но через германца это бессознательное приходит в сознание, безумное бытие упраздняется, и возникает бытие сознательное, бытие разумное. Для Гегеля в германской философии и на ее вершине, в философии самого Гегеля, Бог окончательно сознает себя. В этом с гегелевским оптимизмом очень сходится гартмановский пессимизм, для которого тоже процесс самосознания Божества происходит в германском духе. Тот же процесс совершается и у неокантианцев, хотя и по-иному выражается. И для них трансцендентальное, нормативное сознание упорядочивает и организует хаос мировой данности. И есть большие основания предполагать, что это трансцендентальное сознание есть немецкое сознание, что за ним стоит чисто немецкая воля. Обычно такое сознание называют имманентизмом. Но это, конечно, - не единственная возможная форма имманентизма. Это сознание очень подтянутое, всегда дисциплинированное и организованное изнутри, из собственной глубины, в которой заложена германская воля, сильная воля. Такое сознание импонирует, но эстетически не привлекает. И нужно сказать, что трагедия германизма есть, прежде всего, трагедия избыточной воли, слишком притязательной, слишком напряженной, ничего не признающей вне себя, слишком исключительно мужественной, трагедия внутренней безбрачности германского духа. Это - трагедия, противоположная трагедии русской души. Германский народ - замечательный народ, могущественный народ, но народ, лишенный всякого обаяния. III Германский народ долгое время внутренно накоплял свою энергию, напрягал свою мысль и волю, чтобы потом явить миру манифестацию и материальной своей силы. Германец чувствует себя организатором изнутри, вносящим порядок и дисциплину в мировой хаос. Так в области мысли, в философии, так и в жизни практической, в государственности, в промышленности, в военной технике немец всегда вдохновлен категорическим императивом, и только одного себя почитает он способным выполнять долг. В категорический императив, в долг немец верит больше, чем в бытие, чем в Бога. На этом стоят Кант и Фихте и многие великие немцы. И это делает самые добродетели немецкие с трудом переносимыми. Нам, русским, особенно противен этот немецкий формалистический пафос, это желание все привести в порядок и устроить.
Германец, прежде всего, верит в свою волю, в свою мысль, им самим изнутри поставленный категорический императив, в свою организаторскую миссию в мире, духовную и материальную. Он также хорошо все организует в гносеологии и методологии, как и в технике и промышленности. И вот наступил момент, когда германский дух созрел и внутренно приготовился, когда германская мысль и воля должны направиться на внешний мир, на его организацию и упорядочивание, на весь мир, который германцу представлялся беспорядочным и хаотическим. Воля к власти над миром родилась на духовной почве, она явилась результатом немецкого восприятия мира, как беспорядочного, а самого немца, как носителя порядка и организации. Кант построил духовные казармы. Современные немцы предпочитают строить казармы материальные. Немецкая гносеология есть такая же муштровка, как и немецкий империализм. Немец чувствует себя свободным лишь в казарме. На вольном воздухе он ощущает давление хаотической необходимости. В понимании свободы мы никогда с немцами не сговоримся. Немец погрузился в материю, в материальную организацию и материальное властвование на почве своего спиритуализма. Из духа стал он материалистом, создал могущественный материальный мир, и дух его изошел в материю. Могущественная, угрожающая всему миру германская материя есть эманация германского духа, и дух германский истощился в этой эманации, умалился от этого напряжения вовне. В германском духе нет безграничности, - это в своем роде великий и глубокий дух, но ограниченный, отмеренный дух, в нем нет славянской безмерности и безграничности. Дух Достоевского - неистощим.
Величайшие явления германского духа, как Беме, Ангелиус Силезиус, Балдар или Гете, Гофман, Новалис, выходят за пределы той "германской идеи", которую я пытаюсь характеризовать...
В сложном отношении к "германской идее" стоит Ницше, который по духу своему и по крови не был чистым германцем. Германский дух, очень сильный дух, хочет в конце концов породить своеобразную германскую религию германизма, которая вступает в антагонизм с христианством. В этой религии нет Христова духа. Ныне Древс очень характерный выразитель этой религии германизма, а также Чемберлен. Р. Вагнер был ее пророком. Это - чисто арийская, антисемитическая религия, религия гладкого и пресного монизма, без безумной антиномичности, без апокалипсиса. В этой германской религии нет покаяния и нет жертвы. Германец менее всего способен к покаянию. И он может быть добродетельным, нравственным, совершенным, честным, но почти не может быть святым. Покаяние подменяется пессимизмом. Германская религия относит источник зла к бессознательному божеству, к изначальному хаосу, но никогда не к человеку, не к самому германцу. Германская религия есть чистейшее монофизитство, признание лишь одной и единой природы - божественной, а не двух природ - божественной и человеческой, как в христианской религии. Поэтому, как бы высоко, по видимости, эта германская религия не возносила человека, она, в конце концов, в глубочайшем смысле отрицает человека, как самобытное религиозное начало.
В таком чисто монистическом, монофизитском религиозном сознании не может быть пророчеств о новой жизни, новой мировой эпохе, о новой земле и новом небе, нет исканий нового града, столь характерных для славянства. Немецкая монистическая организация, немецкий порядок не допускают апокалиптических переживаний, не терпят ощущений наступления конца старого мира, они закрепляют этот мир в плохой бесконечности. Апокалипсис германцы целиком предоставляют русскому хаосу, столь ими презираемому. Мы же презираем этот вечный немецкий порядок. IV Мир германский и есть центральная Европа по преимуществу. Германские идеологи сознают германцев создателями и хранителями центральноевропейской культуры. Францию, Англию, Италию, Россию ощущаю они окраинами Европы. Судьба германизма представляется судьбой Европы, победа германизма - победой европейской культуры. Религия германизма сознает германский народ той единственной чистой арийской расой, которая призвана утверждать европейскую духовную культуру не только усилиями духа, но также кровью и железом. Германизм хотел бы навеки закрепить мировое главенство центральной Европы, он стремится распространить свое влияние на Восток, в Турцию и Китай, но мешает настоящему выходу за пределы Европы и замкнутой европейской культуры. Повсюду германизм, одержимый идеей своей исключительной культурной миссии, несет свою замкнуто-европейскую и замкнуто-германскую культуру, ничем не обогащаясь, никого и ничего в мире не признавая... И эти притязания германско-европейского централизма являются великим препятствием на путях соединения Востока и Запада, т. е. решения основной задачи всемирной истории.
Этих исключительных притязаний германского духа не может вынести весь остальной мир. Германские идеологи даже расовую антропологическую теорию об исключительных преимуществах длинноголовых блондинов превратили в нечто вроде религиозного германского мессианизма. Вместо "арийцев" ввели в употребление термин "индо-германцы". Дух тевтонской гордости пропитал всю германскую науку и философию. Немцы не довольствуются инстинктивным презрением к другим расам и народам, они хотят презирать на научном основании, презирать упорядоченно, организованно и дисциплинированно. Немецкая самоуверенность всегда педантическая и методологически обоснованная. Мы, русские, менее всего можем вынести господство притязаний религии германизма. Мы должны противопоставить ей свой дух, свою религию, свои чаяния. Это не мешает нам ценить великие явления германского духа, питаться ими, как и всем великим в мире. Но гордыне германской воли должна быть противопоставлена наша религиозная воля. Центральной германской Европе не может принадлежать мировое господство, ее идея - не мировая идея. В русском духе заключен больший христианский универсализм, большее признание всех и всего в мире. Опубликовано в июне 1916. IV. Психология войны и смысл войны Мысли о природе войны I Не о нынешней войне хочу я говорить, а о всякой войне. Что являет собою война? Как философски осмыслить войну? При поверхностном взгляде война есть передвижение и столкновение материальных масс, физическое насилие, убийство, калечение, действие чудовищных механических орудий. Кажется, что война есть исключительное погружение в материю и не имеет никакого отношения к духу. Люди духа иногда с легкостью отворачиваются от войны, как от чего-то внешне-материального, как чуждого зла, насильственно навязанного, от которого можно и должно уйти в высшие сферы духовной жизни.
Иные отвергают войну с дуалистической точки зрения, по которой существует совершенно самостоятельная сфера материальная, внешнего, насильственного, отдельная и противоположная духовному, внутреннему и свободному. Но все материальное есть лишь символ и знак духовной действительности, все внешнее есть лишь манифестация внутреннего, все принуждающее и насилующее есть ложно направленная свобода. Внутренно осмыслить войну можно лишь с монистической, а не дуалистической точки зрения, т. е. увидав в ней символику того, что происходит в духовной действительности. Можно сказать, что война происходит в небесах, в иных планах бытия, в глубинах духа, а на плоскости материальной видны лишь внешние знаки того, что совершается в глубине. Физическое насилие, завершающееся убийством, не есть что-то само по себе существующее, как самостоятельная реальность, - оно есть знак духовного насилия, совершившегося в духовной действительности зла. Природа войны, как материального насилия, чисто рефлективная, знаковая, симптоматическая, не самостоятельная. Война не есть источник зла, а лишь рефлекс на зло, знак существования внутреннего зла и болезни. Природа войны - символическая. Такова природа всякого материального насилия, - оно всегда вторично, а не первично. Известное состояние духовной действительности, в котором пребывает человечество, неизбежно должно пользоваться материальными знаками, как орудиями, без которых не может реализовать себя духовная жизнь. Для выражения своей духовной жизни человек должен двигать руками, ногами, языком, т. е. прибегать к материальным знакам, без которых нельзя выразить любви или ненависти, нельзя осуществить волевых стремлений. И война есть сложный комплекс материального передвижения ног и рук, разных орудий, приводимых в движение человеческой волей. Принципиально допустима возможность духовной жизни без материальных знаков и орудий, но это предполагает иной уровень духовной действительности, которого не достигло сейчас человечество и мир.
Бывают болезни, которые сопровождаются сыпью на лице. Сыпь эта есть лишь знак внутренней болезни. Внешнее устранение сыпи лишь вгоняет болезнь внутрь. От этого болезнь может даже ухудшиться. Нужно саму внутреннюю болезнь лечить. Зло войны есть знак внутренней болезни человечества. Материальные насилия и ужасы войны лишь сыпь на теле человечества, от которой нельзя избавиться внешне и механически. Все мы виновны в той болезни человечества, которая высыпает войной. Когда вскрывается гнойный нарыв, то нельзя видеть зла в самом вскрытии нарыва. Иногда это вскрытие нужно сделать насильственно для спасения жизни.
В глубине духовной действительности давно уже началась мировая война, мировая вражда, ненависть и взаимоистребление. И та война, которая началась в конце июля 1914 года, есть лишь материальный знак совершающейся в глубине духовной войны и тяжелого духовного недуга человечества. В этом духовном недуге и духовной войне есть круговая порука всех, и никто не в силах отклонить от себя последствия внутреннего зла, внутреннего убийства, в котором все мы жили. Война не создала зла, она лишь выявила зло. Все современное человечество жило ненавистью и враждой. Внутренняя война была прикрыта лишь поверхностным покровом мирной буржуазной жизни, и ложь этого буржуазного мира, который многим казался вечным, должна была быть разоблачена. Истребление человеческой жизни, совершаемое в мирной буржуазной жизни, не менее страшно, чем то, что совершается на войне. II В Евангелии сказано, что нужно больше бояться убивающих душу, чем убивающих тело. Физическая смерть не менее страшна, чем смерть духовная. А до войны, в мирной жизни убивались души человеческие, угашался дух человеческий, и так привычно это было, что перестали даже замечать ужас этого убийства. На войне разрушают физическую оболочку человека, ядро же человека, душа его может остаться не только не разрушенной, но может даже возродиться. Очень характерно, что более всех бояться войны и убийства на войне - позитивисты, для которых самое главное, чтобы человеку жилось хорошо на земле, и для которых жизнь исчерпывается эмпирической данностью. Тех, кто верит в бесконечную духовную жизнь и в ценности, превышающие все земные блага, ужасы войны, физическая смерть не так страшат. Этим объясняется то, что принципиальные пасифисты встречаются чаще среди гуманистов-позитивистов, чем среди христиан. Религиозный взгляд на жизнь глубже видит трагедию смерти, чем взгляд позитивно-поверхностный. Война есть страшное зло и глубокая трагедия, но зло и трагедия не во внешне взятом факте физического насилия и истребления, а гораздо глубже. И на глубине этой зло и трагедия всегда даны уже до войны и до ее насилий.
Война лишь проявляет зло, она выбрасывает его наружу. Внешний фактор физического насилия и физического убийства нельзя рассматривать, как самостоятельное зло, как источник зла. Глубже лежат духовное насилие и духовное убийство. А способы духовного насилия очень тонки и с трудом уловимы. Иные душевные движения и токи, иные слова, иные чувства и действия, не имеющие признаков физического насилия, более убийственны и смертоносны, чем грубое физическое насилие и разрушение.
Ответственность человека должна быть расширена и углублена. И, поистине, человек чаще бывает насильником и убийцей, чем он сам это подозревает и чем подозревают это о нем. Нельзя лишь в войне видеть насилие и убийство. Вся наша мирная жизнь покоится на насилии и убийстве. И до начала нынешней мировой войны мы насиловали и убивали в самой глубине жизни не меньше, чем во время войны. Война лишь выявила и проецировала на материальном плане наши старые насилия и убийства, нашу ненависть и вражду. В глубинах жизни есть темный, иррациональный источник. Из него рождаются глубочайшие трагические противоречия. И человечество, не просветившее в себе божественным светом этой темной древней стихии, неизбежно проходит через крестный ужас и смерть войны. В войне есть имманентное искупление древней вины. Не дано человечеству, оставаясь в старом зле и древней тьме, избежать имманентных последствий в форме ужасов войны. В отвлеченных пожеланиях пасифизма избежать войны, оставляя человечество в прежнем состоянии, есть что-то дурное. Это - желание сбросить с себя ответственность. Война есть имманентная кара и имманентное искупление. В войне ненависть переплавляется в любовь, а любовь в ненависть. В войне соприкасаются предельные крайности и диавольская тьма переплетается с божественным светом. Война есть материальное выявление исконных противоречий бытия, обнаружение иррациональности жизни. Пасифизм есть рационалистическое отрицание иррационально-темного в жизни. И невозможно верить в вечный рациональный мир. Недаром Апокалипсис пророчествует о войнах. И не предвидит христианства мирного и безболезненного окончания мировой истории. Внизу отражается то же, что и наверху, на земле то же, что и на небе. А вверху, на небе, ангелы Божьи борются с ангелами сатаны. Во всех сферах космоса бушует огненная и яростная стихия и ведется война. И на землю Христос принес не мир, но меч. В этом глубокая антиномия христианства: христианство не может отвечать на зло злом, противиться злу насилием, и христианство есть война, разделение мира, изживание до конца искупления креста в тьме и зле.
Христианство есть сплошное противоречие. И христианское отношение к войне роковым образом противоречиво. Христианская война невозможна, как невозможно христианское государство, христианское насилие и убийство. Но весь ужас жизни изживается христианством, как крест и искупление вины. Война есть вина, но она также есть и искупление вины. В ней неправедная, грешная, злая жизнь возносится на крест. III Мы все виноваты в войне, все ответственны за нее и не можем уйти от круговой поруки. Зло, живущее в каждом из нас, выявляется в войне, и ни для кого из нас война не есть что-то внешнее, от чего можно отвернуться. Необходимо взять на себя ответственность до конца. И мы постоянно ошибаемся, думая, что снимаем с себя ответственность или не принимаем ее вовсе. Нельзя грубо внешне понимать участие в войне и ответственность за нее. Мы все так или иначе участвуем в войне. Уже тем, что я принимаю государство, принимаю национальность, чувствую всенародную круговую поруку, хочу победы русским, я - участвую в войне и несу за нее ответственность. Когда я желаю победы русской армии, я духовно убиваю и беру на себя ответственность за убийство, принимаю вину. Низко было бы возложить на других убийство, которое нужно и мне, и делать вид перед самим собой, что в этом убийстве я не участвую. Те, которые едят мясо, участвуют в убийстве животных и обязаны сознавать ответственность за это убийство. Лицемерно делать вид, что мы сами никогда не насилуем и не убиваем и не способны насиловать и убивать, что другие несут за это ответственность. Каждый из нас пользуется полицией, нуждается в ней, и лицемерно делать вид, что полиция не для меня. Всякий искренно желающий вытеснить немцев из пределов России духовно убивает не менее, чем солдаты, которые идут в штыковую атаку. Убийство - не физическое, а нравственное явление, и оно прежде всего совершается духовно. Стреляющий и колющий солдат менее ответственен за убийство, чем тот, в ком есть руководящая воля к победе над врагом, непосредственно не наносящая физического удара. Нравственно предосудительно желать быть вполне чистым и свободным от вины насилия и убийства, и в то же время желать для себя, для своих близких, для своей родины того, что покупается насилием и убийством. Есть искупление в самом принятии на себя вины. Виновность бывает нравственно выше чистоты. Это - нравственный парадокс, который следует глубоко продумать. Исключительное стремление к собственной чистоте, к охранению своих белых одежд не есть высшее нравственное состояние. Нравственно выше возложить на себя ответственность за ближних, приняв общую вину. Я думаю, что в основе всей культуры лежит та же вина, что и в основе войны, ибо вся она в насилии рождается и развивается. Но зло, творимое культурой, как и зло, творимое войной, - вторично, а не первично, оно - ответ на зло изначальное, на тьму, обнимающую первооснову жизни. IV К войне невозможно подходить доктринерски-рационалистически. Доктринерский абсолютизм в оценке жизни всегда безжизнен, насильствен, всегда есть фарисейское превозношение субботы над человеком. Но человек выше субботы и суббота не должна быть абсолютным принципом жизни. Возможна и желанна лишь жизненно-пластическая мораль, для которой все в мире есть индивидуально творческая задача. К сфере относительного не применимо абсолютное. В исторически-телесном мире нет ничего абсолютного. Возможна абсолютная жизнь, но невозможно применить абсолютное к жизни относительной. Абсолютная жизнь есть жизнь в любви. В абсолютной жизни не может быть войны, насилия и убийства. Убийство, насилие, война есть знак жизни относительной, исторически-телесной, не божественной. В историческом теле, в материальной ограниченности невозможна абсолютная божественная жизнь. Мы живем в насилии, поскольку живем в физическом теле. Законы материального мира - законы насилия. Абсолютное отрицание насилия и войны возможно лишь как явление глубоко индивидуальное, а не как норма и закон. Это предполагает одухотворение, побеждающее "мир", и его родовой закон, просветление тела человеческого нездешним светом. Но к жизни в материи этого мира нельзя применить абсолютного, как закон и норму. Евангелие не есть закон жизни. Абсолютное не применяется, а достигается. Абсолютная жизнь есть благодатная жизнь, а не жизнь, исполяющая закон и норму. Законническое применение абсолютного к относительному и есть субботничество, заклейменное Христом.
Абсолютная истина о непротивлении злу насилием не есть закон жизни в этом хаотическом и темном мире, погруженном в материальную относительность, внутренно проникнутом разделением и враждой. Пусть этот мир перейдет к абсолютной жизни в любви. Желать можно только этого и только к этому можно стремиться. Совершается это таинственно и незримо, как незримо приходит Царство Божие. Но не имеет никакого внутреннего смысла желать внешнего мира и отрицать всякое внешнее насилие, оставляя внутренно мир в прежнем хаосе, тьме, злобе и вражде. Это ничего не значит. Навязывание абсолютного закона относительной жизни есть доктринерство, лишенное всякого внутреннего смысла. Желать можно лишь внутреннего здоровья, а не внешнего обличья здоровья при внутренней болезни. Нельзя достаточно сильно подчеркивать, что абсолютная Христова любовь есть новая благодатная жизнь духа, а не закон для относительной материальной жизни. Вот почему бесконечно сложна проблема отношения христианства к войне.
Войну можно принять лишь трагически-страдальчески. Отношение к войне может быть лишь антиномическое. Это - изживание внутренней тьмы мировой жизни, внутреннего зла, принятие вины и искупления. Благодушное, оптимистическое, исключительно радостное отношение к войне - не допустимо и безнравственно. Мы войну и принимаем и отвергаем. Мы принимаем войну во имя ее отвержения. Милитаризм и пасифизм - одинаковая ложь. И там, и здесь внешнее отношение к жизни. Принятие войны есть принятие трагического ужаса жизни. И если в войне есть озверение и потеря человеческого облика, то есть в ней и великая любовь, преломленная во тьме.

Бердяев

www.pseudology.org