Умберто Эko
Пражское кладбище
7. В гарибальдийской "Тысяче"

29 марта 1897 г.

Не знаю, сумел ли бы я восстановить все течение событий, а в особенности изменения чувств, владевших мной в дни сицилийского путешествия (июнь 1860 — март 1861), если бы в прошлую ночь, разбирая старые бумаги в ящиках внизу в магазине, не нашарил бы на дне кипу каких-то покоробленных листов. Как выяснилось, я в то время вел памятный календарь. Скорее всего, для отчета туринским работодателям. Между набросками имеются пробелы. Ясно, что я помечал все то, что казалось мне существенным. Или чему я желал бы придать существенность. А о чем я тогда умолчал — не могу знать.

* * *

С шестого июня на "Эмме". Дюма принял сердечно. Он в легкой тужурке светло-коричневого цвета. Весь вид выдает мулата, какой он и есть. Смуглая кожа, вздутые чувственные губы, курчав. Африканец-дикарь. В остальном же взгляд имеет подвижный и ироничный, улыбку сердечную, фигуру пухлую: любит приятно жить. Припоминаю легенды о нём. Какой-то франтик в Париже в его присутствии пошел распространяться о происхождении первобытного человека и низших расах. Дюма сказал: "Конечно, сударь, я потомок обезьяны. А вы её предок".
Он мне представил команду. Капитан Богран, помощник капитана Бремон, лоцман Подиматас (волосатый, как кабан, даже на лице, где не борода, — там просто шерсть. Из зарослей только белки блестят) и в особенности повар Жан Бойе. Дюма с ним так обращается, будто повар у него на корабле первое лицо. Дюма путешествует со свитой, как феодал.
Подиматас проводил меня в каюту и по пути осведомил, что коронное блюдо Жана Бойе — это "спаржа горошком". Любопытный кулинарный казус. Каждый думает сразу о зеленом горошке, а горошка там как раз-то и нет.
Обогнули остров Капрера. На нём отдыхает Гарибальди, когда не воюет. — Что до его превосходительства, скоро вы его встретите, — сказал Дюма. От одного упоминания на лице его выразился восторг. — С этой белокурой бородой и голубыми глазами он вылитый Иисус в "Тайной вечери" Леонардо. Его движения грациозны, голос мил. Он добросердечен. Однако стоит вам произнести при нём слова "Италия" и "независимость", и он пробуждается, как вулкан. Огонь и лава! Он не носит оружия, но чуть бой — хватает первую попавшуюся саблю, отбрасывает ножны и кидается на врага. В нём одна только слабость. Он считает себя пупом вселенной.
Происшествие. На борту оживление. Матросы выловили крупную черепаху. Оказывается, и такое попадается южнее Корсики. Дюма в экстазе. — Предстоит работенка! Сначала повернем её на спину, дурашка выглянет: что там? Тут мы ей голову-то отрежем. По

том подвесим её за хвост на полсуток, выпустим кровь. Снова уложим на спину. Всунем хороший нож между брюшными и спинными пластинами. Главное — не зацепить пузырь. Если растечется желчь, черепаху есть будет нельзя. Вынем внутренности. Сохраняется только печень. Прозрачная кашица, которая у ней внутри, не идет в пищу. Но там есть два мясных орешка, они похожи на телячьи филеи вкусом и белизной. Отрубим, кроме того, перепонки, шею и ласты. Нарежем их на мелкие куски, выдержим для очистки, зальем добрым бульоном с перцем, гвоздикой, морковью, тимьяном и лавром. Все это будем варить три или четыре часа на малом огне. Тем временем нарежем пулярдку на длинные ломти. Приправим петрушкой, луковой стрелой, анчоусом. Все это сварить в кипящем бульоне, бульон слить, соединить с черепаховым мясом, добавить три-четыре бокала мадеры. Если нет мадеры, можно и марсалу с чарочкой наливки или рома. Но это уже не то… А нас с вами ждет черепаховый суп завтра на ужин. Мне понравился человек, увлеченный хорошей кухней. Почти простил его сомнительную породу.

* * *

13 июня
"Эмма" с позавчера в Палермо. В городе столько краснорубашечников, что улицы похожи на маковое поле. Но некоторые добровольцы-гарибальдийцы одеты и вооружены как попало. Бывает, что только перо на шляпе, остальная одежда обычная. Кумача не найдешь с огнем. Готовая кумачовая рубаха стоит целое состояние. Их скорее увидишь на благородном сословии, на отпрысках, примкнувших к гарибальдийцам уже после того, как первые и самые кровавые сражения были выиграны. А у тех, кто в армии с самой Генуи, таких рубашек почти никогда и нет.
Кавалер Бьянко снабдил меня достаточною суммой, чтобы не бедствовать в Сицилии. Я с самого начала достал себе потрепанную военную форму, чтобы не выглядеть новоприбывшим. Рубашка, застиранная до розовости, и видавшие виды кубовые панталоны. Но рубашка-то обошлась мне в пятнадцать франков. В Турине четыре можно купить на это.
Цены вздуты. Яйцо стоит четыре су, хлеба фунт шесть су, мяса фунт — тридцать. Отчего так? То ли остров этот скуден и приезжие уже потребили все, что имелось, то ли палермитанцы решили, что войско Гарибальди ниспослано им самим Богом, и не упускают своего счастья.

Встреча двух великих людей во Дворце Сената ("Точно как в парижской мэрии в 1830 году!" — ликовал Дюма) выглядела театрально. Не знаю, кто из них двоих больший кривляка. — Дорогой мой Дюма, как мне вас не хватало!
Генерал почти кричал. Дюма в ответ рассыпался в восторгах. Генерал отнекивался: — Нет, не мне, не мне, а вот этим людям надо воздать должное. Они гиганты!
И тут же молодцам из свиты: — Отвести господину Дюма лучший апартамент во дворце. И даже того будет мало для человека, который привозит такие письма! В письме сказано, что скоро мы получим две тысячи пятьсот солдат, две тысячи ружей, два парохода!

Я глядел на героя с недоверием. После Смерти папаши я на всех героев гляжу с недоверием. Дюма описывал его как Аполлона, а на самом деле — невысокий рост, не блондин, а белесый, ноги низкие и кривые, видимо, и ревматизм имеется, по походке судя. На лошадь он залезал кряхтя, два адьютанта подсаживали.
К вечеру у дворца собралась толпа с криками "Многая лета Дюма, виват Италия!". Ему очень понравилось. Я же подумал, что все, наверное, подстроено Гарибальди. Догадался, что за позер его гость, и хочет обещанные ружья. Я потолкался в толпе и послушал, что говорят. Их диалект непостижим, как разговор африканцев. Но все же я уловил смысл. Один в толпе спрашивал, кто такой Дюма, которому кричат виват, а другой отвечал, что это черкесский князь, набитый деньгами, дает деньги Гарибальди.
Дюма перезнакомил меня с людьми генерала. Меня поразил один с хищным взором. Это был полномочный представитель диктатора, лейтенант Нино Биксио. Он меня так напугал, что я предпочел держаться от него подальше. Надо найти какую-нибудь харчевню, куда ходить и подслушивать незамеченным.
Сицилийцы считают меня гарибальдийцем, а участники похода — вольным журналистом.

* * *

Опять видел Нино Биксио. Тот инспектировал город. По многим слухам, экспедицией командует он. Гарибальди отвлекается: генерал мысленно в будущем. Он хорош для атаки, увлекает людей. А Биксио занят настоящим делом. Он способен собрать и привести в порядок войска. Биксио проезжал, а один гарибальдиец говорил при мне товарищу: — Ты гляди, как зыркает. Как саблей наотмашь. Биксио! Даже и имя такое, что кажется: чик — и рубанет.
Разумеется, волонтеры глаз не сводят с Гарибальди и его свиты. Опасная штука для них самих. Военачальники — кумиры солдат чаще всего кончают жизнь на плахе, во имя процветания царства. Мои туринские наниматели совершенно правы. Эта гарибальдийская мода никак не должна укрепляться. Иначе все карликовые Государства, расположенные к северу, напялят красные рубахи и установится республика.

* * *

15 июня
Трудновато объясняться с местными. Единственное, что ясно, — это что дерут втридорога с любого, кто похож на пьемонтца, хотя пьемонтцев в этой армии раз, два и обчелся. Нашел закусочную, где недорогие ужины и имеются превосходные блюда, только я их не умею называть. На местном диалекте не выговоришь. А вообще, по виду — пирожки с селезенкой. С очень порядочным местным вином их глотаешь и глотаешь — не останавливаешься. Подружился за едой с волонтерами, одного зовут Абба, из Лигурии, лет не более двадцати, а другого Банди. Банди — журналист из Ливорно. Приблизительно моего возраста. По их рассказам восстановил, как шла высадка и что происходило в первые дни. — Ты бы видел, Симонини, — разглагольствовал Абба. — Высадка в Марсале, чистый цирк! Перед нами, значит, "Стромболи" и "Капри", корабли бурбонцев. Наш "Ломбардец" налетает на скалу. Нино Биксио кричит, что лучше пусть захватывают корабль с пробоиной, чем целый и хороший. И что следует затопить ещё и "Пьемонт". Это вроде не рачительно, я сперва подумал. А потом решил, ежели разобраться, Биксио прав. Не дарить же было корабли бурбонцам. И вообще великие полководцы, высадивши армию, жгут корабли. Ну, "Пьемонт" начинает высадку. "Стромболи" палит из пушек. Но там осечка. Капитан английского судна, что в порту, поднимается на борт "Стромболи" и говорит французскому капитану, что в городе находятся английские подданные, так что французы ответят за международный инцидент. Ты ведь знаешь, англичане в Марсале блюдут свои интересы. Я имею в виду экспорт вина. Бурбонец отвечает, что ему наплевать на инциденты. Палит из пушек снова. Дает осечку опять. Когда наконец французским кораблям удается кое-как выстрелить, ядра не попадают ни в кого. Разорвало только на улице собаку.
— То есть вам в конечном счете пособили англичане?
— Ну, они разок спокойно высказались, и все. Но французы оказались в затруднении.
— А какие отношения у генерала с англичанами? Абба развел руками и поднял глаза: ему-де, пехотинцу, положено воевать и не задавать вопросов.
— Ты вот послушай. Десантируют в городе. Что первым делом? Взять телеграф, перерезать провода. Отправляют лейтенанта и несколько солдат. При их появлении телеграфист убегает. Лейтенант находит на телеграфе текст свежепосланной депеши из Марсалы военному коменданту Трапани: "Два парохода сардинским флагом ссаживают людей в порту". Пока он читает, приходит ответ. Один из солдат, пришедших с лейтенантом, служил телеграфистом в Генуе. Он расшифровывает текст: "Сколько людей, зачем ссаживаются?" Офицер ему диктует: "Прошу исправить ошибку. Грузовые суда из Джирдженти грузом серы". Ответ из Трапани: "Вы идиот". Лейтенант перерезает провода и уходит очень довольный.
— А я думаю, — вмешивался Банди, — что высадка была не буффонада, не то, что сейчас описал Абба. Помню, мы стояли на рейде, с бурбонских кораблей действительно метали гранаты и стреляли. Но мы не унывали, что правда то правда. Среди этой пальбы вдруг какой-то монах, толстый, старый, машет шляпой, вроде приветствует. Ему кричат: "Эй, преподобие, нашел тоже место! Дуй отсюда!" Гарибальди тут поднимает высоко руку и торжественно ему: "Святой отец, что вы тут ищете? Не слышите разве, как свистят ядра?" Монашек: "Меня не устрашают ядра. Я из бедного братства Святого Франциска, я сын Италии!" — "Так вы, что ли, за народ?" — "За народ, за народ!" И тогда-то стало ясно, что Марсала наша. Генерал тогда послал Криспи в налоговое управление от имени Виктора-Эммануила, короля Италии, реквизировать казну. Деньги передали под расписку интенданту Ачерби. Королевства Италия ещё не существовало тогда! Расписка, которую Криспи выдал в налоговое управление Марсалы, стала первым документом, где ВикторЭммануил именовался королем Италии. Я воспользовался случаем выведать: — Но разве интендант — не капитан Ньево? — Ньево — заместитель Ачерби, — объяснил Абба. — Молодой, а уже такой знаменитый писатель! Истинный поэт. По лицу прямо видно вдохновение. Он всегда один, вечно смотрит вдаль, словно пробует расширить горизонт. Думаю, Гарибальди очень скоро назначит его полковником. Ему вторил Банди: — Под Калатафими Ньево замешкался, следил за раздачей хлеба. И тут Боццетти как заорет: "В атаку!" Ньево сразу кинулся прямо в схватку. Он полетел на врага, как черная птица, развевая фалды плаща. И одну фалду тут же прошила пуля… Этого хватило, чтобы я невзлюбил Ньево. Мой ровесник, а знаменит! Поэт и воин. Конечно, пуля пробьет плащ, если ты его растопыриваешь. Очень умно: дырка получена, однако, прошу заметить, не в груди, а в плаще…
Тут Альба и Банди перешли к сражению под Калатафими. Чудом взятая победа, тысяча добровольцев против двадцати пяти тысяч бурбонцев, гораздо основательнее вооруженных. — Гарибальди скакал в голове, — расписывал Абба, — на гнедом Великом Визире, под изумительным седлом, при фигурных стременах, в красной рубахе и в венгерской папахе. Близ Салеми к нам примкнули тамошние добровольцы. Они стекались со всех сторон, конные, пешие, сотнями, черт знает что, вооруженные горцы до зубов, головорезы такие, господи упаси, взгляд — что прицел в упор. Привели их порядочные господа, помещики. Салеми — грязная дыра, улицы — канавы. Но у монахов были приличные монастыри. Мы и селились в монастырях. В те дни к нам поступали неоднородные сведения о противниках. Их там, дескать, четыре тысячи, нет, десять тысяч, нет, двадцать. С конницей и с пушками. И они укрепляются там, нет, в другом месте, наступают, отступают… Покуда этот враг внезапно не пошел на нас. Их было тысяч пять, а может быть, и десять тысяч. У нас кое-кто до сих пор считает, что десять. Между ими и нами дикое поле. С гор на нас идут неаполитанские егеря. Такие уверенные, спокойные, по всему видно, знают свое дело. Не то что мы, ворон только гораздые гонять. И у них заунывные охотничьи рога. Трубят. Пугающие звуки! Первый заряд выпустили в обед, в полвторого. Стреляли опять-таки неаполитанские егеря, прошедшие к тому времени через шпалеры колючих опунций. "На их огонь не отвечать! На их огонь не отвечать!" — заголосили наши капитаны. Но пули егерей летали над нашей головой и мяукали. Не отвечать было трудно. Недолет, перелет, играет трубач его превосходительства генерала, играет "бегом марш". Пули сыплются градом. Гора впереди — просто облако дыма. Столько на ней огневых точек. Мы бежим по полю, прорываем линию обороны врага. Я повертываюсь, вижу Гарибальди во весь рост, с саблей. Медленным шагом он идет под пулями по ратному полю. Биксио летит к нему галопом, чтобы прикрыть своим конем, с криком: "Ваше превосходительство, вы рискуете умереть!" А тот отвечает: "Что может быть лучше Смерти за родину?" — и идет себе под тем же самым градом пуль. Я даже испугался, что генерал считает битву проигранной и ищет Смерти. Но тут же долетают громовые выстрелы наших пушек. Как будто тысячею рук нам пособляют в нашем деле. Вперед, вперед, вперед! В ушах только труба, непрерывный сигнал "бегом марш". Штыковая атака, карабкаемся на гору, первый, второй, третий уступ. Бурбонские батальоны пятятся на вершину. Они скучиваются, их кажется больше. Боязно — как их штурмовать? Их множество, и они наверху. А мы под ними, растерянные, изнуренные. Затишье. Бурбонцы засели сверху, мы залегли под ними. От них то и дело попыхивает, от нас то и дело попукивает, они вдобавок ещё скатывают валуны и кидаются камнями. Говорят, что камнем ранило его превосходительство. Меж кактусов, помню, умирал молодой доброволец на руках у двоих товарищей. Прежде чем закрыть навеки глаза, он просил товарищей быть милосердными к неаполитанцам, ведь и те тоже итальянцы. Весь откос завален павшими, но не слышится жалоб. Неаполитанцы кричат сверху:
"Да здравствует король!" Тем временем подходят подкрепления. Помню, ты появился, Банди. Ты был весь израненный. Помню, что пуля вошла тебе в левую часть груди, и я сказал себе: этот уже мертв. Но, однако, когда мы шли на последний приступ, ты ведь шел впереди всех. Как ты смог?
— Пустяки, — бурчал Банди. — Царапины.
— А помнишь францисканцев, воевали вместе с нами? Там был один худой и грязный, с дульнозарядным штуцером, куда он вколачивал пули и даже камни. Лез наверх и с охотой выпускал все это по неприятелю. Ещё одного, помнишь, его ещё подранило в ляжку? Выковырнул пулю из тела, выбросил пулю — и опять ринулся в бой. Описав Калатафими, Абба переходил к битве у Адмиральского мостика: — Пропади я к чертям, Симонини, такие дни описаны у Гомера! Мы штурмуем Палермо. Нас встречает толпа местных повстанцев. Один кричит "черт!", крутится вокруг себя, отступает на три-четыре шага, будто пьяный, и сваливается в большую канаву, к подножию двух тополей, рядом с неаполитанским стрелком, прежде угроханным… Поди, какой-то из часовых, наши сняли их в начале. Тут я слышу, вроде генуэзец, под ураганом свинца, с растяжечкой на своем диалекте спрашивает: "Трам-тарарам, а пройти-то здесь как?" В эту минуту ему пуля в лоб, наповал, расколот череп. На Адмиральском мосту, на дороге, под быками моста, на берегу, в огородах — всюду штыковые бои. На заре мы наконец захватили мост, но дальше не можем идти из-за шквального обстрела. Стреляют пехотинцы, засевшие за какую-то гряду. Конница летит на наш левый фланг. Но мы эту конницу отбили. Перешли мост. Группируемся на перекрестке у ворот Термини. Опасное место. Простреливается пушками с бурбонского корабля. Перед нами баррикада. Стреляют и те. Да нам что за дело! На кораблях бьют склянки шторм. Бежим по переулкам. И вдруг — что за престранная картина. Держась за перила руками, а руки у них как лилии, три в белых одеждах девицы, неслыханной красоты. Глядят на нас, онемели. Ну вылитые ангелы с фресок. "Кто вы?" — "Мы итальянцы". Оказывается, они монахини. Бедняжки, подумали мы. А хорошо бы их освободить и повеселить. Они как закричат: "Да здравствует святая Розалия!" А мы им: "Да здравствует Италия!" И они нам вторят "Виват Италия!" этими своими певческими голосками. Пожелали нам победы. Мы ещё пять дней провоевали в Палермо до перемирия. Но сестрички не дули в ус, и мы обходились потаскушками.

Использовать ли этих двоих энтузиастов? Молодые, толькотолько обстрелялись, обожествляют генерала Гарибальди. И сочиняют звонче, чем Дюма. В их рассказах куры становятся орлицами. Сами они, допускаю, кое-как справлялись с боевыми заданиями. Но возможно ли, чтоб Гарибальди спокойно гулял под обстрелом, когда его можно опознать за версту? А если это правда, значит, враги по высокому приказу нарочно целятся мимо?
Эти мысли у меня возникли в первый раз, как я наслушался нашего трактирщика. Тот, похоже, дядька тертый и бывал во всех концах полуострова. Так что когда он говорит, кое-что я понять могу. Он-то и присоветовал мне перемолвиться с доном Фортунато Музумечи, нотариусом. Музумечи знает все обо всех. И он видит их насквозь, этих новых приезжих.
К нему, естественно, не в красной рубахе. Я и вспомнил о сутане падре Бергамаски. Умело прилизать волосы, елейная мина, потупить взор. Вот я уже выскользнул с постоялого двора. Неузнаваем. Неосторожность, однако. Ходили слухи, что вот-вот вышлют всех Иезуитов с острова. Но как-то мне сошло. Вдобавок, как мишень неминучей несправедливости, Иезуит вызывает тем пущее доверие у всех, кому не нравится Гарибальди.

Затеял первый разговор с доном Фортунато в кафе, где тот попивал кофеек после утренней мессы. Шикарное кафе, в самом центре. Дон Фортунато нежился, запрокинув лицо под солнышком и опустив веки. Он был не брит и в черной визитке с черным галстуком, невзирая на летнюю жару. В желтых пальцах полузатухшая сигара. Отмечаю, что они кофе готовят с цедрой. Интересно, кофе с молоком тоже? Сидел за соседним столом, пожаловался на зной, дело сделано, разговор завязан. Представился корреспондентом римской курии, посланным разузнать, что там творится у них в этой Сицилии. Музумечи поэтому разговорился. — Преподобный отец, кто поверит, что какая-то тысяча, набранная откуда придется, вооруженная чем попало, приплыла в Марсалу и захватила город, не потеряв ни единого человека? Бурбонские корабли, а это второй в Европе флот после английского, стреляли-стреляли, но не попали ни в кого? Вы в это верите? А далее, в Калатафими, все та же тысяча побродяг, к которым подогнали ещё сотню-другую челядинцев их хозяева-помещики, желавшие подольститься к оккупантам… Против войска, которое по обученности и вооружению одно из первых в мире! Не знаю, представляете ли вы, что такое бурбонская военная академия. И что, тысяча побродяг с привеском нищих обращают в бегство двадцать пять тысяч обученных бойцов? Из которых, правда, воевала только часть, а остальных почему-то удерживали в казармах? Реки там текли, сударь мой, реки денег. Ими были подкуплены и офицеры на военных судах в порту в Марсале. Не сомневаюсь, что был подкуплен генерал Ланди под Калатафими. Сражение не кончилось; дело шло к вечеру; он мог бы выпустить свежее подкрепление и разогнать к черту этих ряженых. Вместо этого он отошел на Палермо. Сколько дали ему? Четырнадцать тысяч дукатов, по моим сведениям. Ну и что ему за это было? Да за гораздо меньшую провинность пьемонтцы лет двенадцать назад расстреляли генерала Раморино. Не то чтобы я обожал пьемонтцев. Но у пьемонтцев по военной части все строго. А бурбонцы просто сместили с должности Ланди и заменили его генералом Ланца. Ланца тоже был подкуплен Пьемонтом, с самого начала, не сомневаюсь. Подумайте только, как бурбонцы сдали Палермо… Гарибальди усилил свою банду, набрав три тысячи пятьсот бестий из сицилийских висельников. Но Ланца-то располагал шестнадцатью тысячами солдат. Шестнадцатью тысячами. И почему-то не выставлял их в сражение. Он выставлял их мелкими группами, и их, естественно, постоянно громили. Да ещё в Палермо, знамо дело за деньги, какие-то предатели залезали на крыши и стреляли бурбонцам в спину. В порту на глазах у бурбонского флота пьемонтские корабли сгружали ружья для добровольцев. Позволили Гарибальди дойти до тюрьмы Викарии и до Берега Приговоренных. Он освободил ещё тысячу каторжан. Они все влились в его войско. А что творится в Неаполе! Нашего бедного государя окружают негодяи. Уже роздана им плата. И у него уже земля загорелась под ногами…
— А на чьи все это делается деньги?
— Преподобный отче! Мне просто удивительно, что в Риме это неизвестно! На деньги английских Масонов, на чьи ещё! Видите вы связь? Гарибальди — Масон, Мадзини — Масон, Мадзини проводит всю ссылку в Лондоне в общении с английскими Масонами. Кавур — Масон, получает инструкции от английских лож. Все, кто окружает Джузеппе Гарибальди, — Масоны. Они задумали не столько развалить королевство Обеих Сицилий, сколько нанести смертельный удар Его Святейшеству. Потому что, безусловно, после Обеих Сицилий Виктор-Эммануил захочет ещё и Рим. Верите вы в сказочку о добровольцах, выступивших с кассой в девяносто тысяч? Девяноста тысяч лир не хватило бы даже на прокорм всей оравы объедал и опивал. Их поди пропитай. Сожрали все подчистую в Палермо и разграбили все окрестности города… Нет, Масоны из Англии передали Гарибальди три миллиончика французских франков! В золотых турецких пиастрах, которые ходят по всему Средиземноморью!
— Да как они хранят столько золота?
— Его хранит доверенный Масон Гарибальди, капитан Ньево. Мальчишка, нет ему ещё тридцати. Главный казначей. И черти эти осыпают деньгами генералов, адмиралов, кого хотите, а крестьянам шиш. Те пускай голодают. Ждали крестьяне, что Гарибальди нарежет им земельку хозяев. А генерал Гарибальди, естественно, угождает тем, у кого земля и у кого деньги. Погодите, скоро случится, что голодранцы, пришедшие умирать под Калатафими, поймут наконец, что для них ничего не поменялось. Они начнут тогда стрелять по самим добровольцам. Из ружей, снятых с убитых. Сменив рясу снова на красную рубашку, я пошел в город. На паперти какой-то церкви познакомился с монахом, отцом Кармело. По его словам, ему двадцать семь, но он выглядит на сорок. Он сказал, что хотел было прибиться к нашим, однако что-то его удержало. Я спросил — что же? Ведь под Калатафими воевали и монахи.
— Да я бы воевал, если б знал точно, что вы и вправду задумали что-то путное. Но слышу от ваших все только одно: Италия станет единым народом. Но народ, единый он или нет, все только мучится. Народ-то мыкается. И как мне знать, способны ли вы прекратить его мучения.
— Народ получит свободу и школы.
— Свободой не наешься, и школой тоже. Это для вас, пьемонтцев, довольно. А для нас нет.
— А вам чего же надобно?
— Нам? Воевать не с Бурбонами, а с теми, кто морит нас голодом. Не только при дворе, а повсюду.
— То есть против вас же, монастырских? Ведь как раз у вас угодья, богатства?
— Ну и против нас. Даже в первый черед против нас! С Евангелием в сердце и с крестом в душе. Вот тогда и я бы пошел. А покамест для меня ваши посулы — пустые звуки. Насколько я помню, в университетские годы ходил по рукам знаменитый манифест, манифест коммунистов, так вот, по-моему, этот монах из них. Не очень легко понять эту Сицилию.

* * *

Ещё с дедовых времен у меня неотвязная мысль как засела, так не дает покоя. Вот и сейчас я задаюсь вопросом: заговор в пользу Гарибальди тоже не обошелся без Евреев? Ведь без них не обходится ничто. Мои сомнения развеял Музумечи: — Ну конечно! Прежде всего, если не все Масоны Евреи, то уж точно все ЕвреиМасоны. А гарибальдийцы-то уж! Я не поленился прочесать список марсальских добровольцев, тот, что напечатан в газете под заголовком "Слава смелым". Какие там имена? Еудженио Рава, Иосиф Узиель, Исаак д’Анкона, Самуил Маркези, Аврам Исаак Альпрон, Моисей Мальдачеа, есть ещё Коломбо по имени Донато, но сын покойного Абрама. Кто они с такими именами? Добрые христиане?

* * *

16 июня
Познакомился наконец с капитаном Ньево. Отнес рекомендательное письмо. Фертик, холеные усики, прядка под губой. Изображает из себя мечтателя. Явный наигрыш! Во время встречи вошел волонтер спросить о каких-то одеялах. И тут же Ньево, как самый мелочный счетовод, его подловил: десяток одеял уже выписывали его роте на прошлой неделе.
— Вы что, их едите? — съехидничал Ньево. — Будете дальше есть, отправлю переваривать в кутузку. Волонтер вытянулся и исчез.
— Чем приходится заниматься! Вам, наверное, сказали, что я литератор. Ну а тут пожалуйте снабжать войско довольствием и обмундированием. Я заказал двадцать тысяч новых комплектов формы. Каждый день пополнение. Волонтеры из Генуи, Ла-Специи, Ливорно. Постоянно маячат просители. Ходят графы и герцогини, просят по двести дукатов в месяц. Думают, что Гарибальди — архангел небесный. Здесь в обычае ждать, чтобы все падало прямо с неба. У нас-то, если что-то нужно, добывают работой. А в Сицилии не то… Я, в некотором роде, главный казначей. Не иначе как в честь моего юридического образования. Выпустился в Падуе и по гражданскому, и по уголовному праву. А может, знают, что не ворую. Это известно. Не воровать — большая доблесть тут на острове. Здесь "начальник" и "мошенник" синонимы. Да, конечно. Но этот Ньево при этом прикидывается поэтом, "голова в облаках". Я спросил, присвоили ли уже ему полковника. Он ответил, что, право, не знает.
— Видите, непростая ситуация. Биксио вводит военную дисциплину пьемонтского образца, как будто мы в Пинероло. А мы просто-напросто разношерстная ватага… Хотя для ваших статей, для Турина, пожалуй, эти мелочи излишни. Вы вот что: отдайте должное нашему искреннему порыву, энтузиазму, царящему у нас. Тут вправду люди жертвуют жизнью и вправду верят. На остальное предлагаю смотреть как на обычное колониальное завоевание. Палермо забавный город, полнится сплетнями, почти как Венеция. На нас тут не нарадуются — герои! Два локтя красной холстины на блузу да семьдесят сантиметров стали на шашку: и готовы герои для милых дам, чья мораль не столь тверда, как кажется.
Что ни вечер, мы в театре в чьей-нибудь ложе. Шербеты тут в Сицилии превосходные.
— Вы покрываете расходы войска. Сложно, я думаю, учитывая, сколь немного средств имелось в день отплытия из Генуи? Вы, верно, реквизировали денежные средства в Марсале?
— Что мы там реквизировали! Мелочь! А вот как мы прибыли в Палермо, генерал сразу отправил Криспи за кассой Банка Обеих Сицилий.
— Я слышал, в размере пяти миллионов дукатов… Вдохновенный поэт вмиг преобразился в доверенного казначея генеральского штаба. Он возвел глаза к небесам:
— Чего только люди не скажут… Но должен добавить, что поступают и взносы дарения от многих патриотов со всей Италии. Я бы сказал, со всей Европы. Напишите это покрупнее в своей там газете в Турине, чтобы напомнить тем, кто забыл пожертвовать. Ну, самое трудное — это вести бухгалтерские книги, потому что когда здесь официально будет Итальянское Королевство, я передам все правительству Его Величества, в полном порядке, с учетом до единого гроша, приходы и расходы. …Как же ты оприходуешь миллионы от английских Масонов? — подумал я. Или все вы заодно, ты, Гарибальди и Кавур: деньжата пришли, но говорить об этом нежелательно? А можно ещё так: да, были какие-то деньги, но тебе лично это неизвестно, ты ничего не знаешь, тебя водили за нос, ты добродетельная, но мелкая фигура, которую некто (хотелось бы знать, кто именно?) использовал как прикрытие, и ты думаешь, что в сражениях вы побеждали милостью Божией?
Этот человек был не вполне ясен. Единственное, что мне казалось в его речах совершенно искренним, — это жгучее сожаление о том, что добровольцы в последние недели бойко продвигаются к восточному берегу, одерживают победу за победой, того гляди, форсируют пролив и окажутся в Калабрии, а потом в Неаполе, а его-то прикомандировали в Палермо заниматься бухгалтерским учетом в тылу. А он рвет постромки. Есть на свете такие люди. Чем обрадоваться, что счастливая судьба посылает ему вкуснейшие шербеты и шармантных синьор, ему неймется получить ещё парочку пуль в полу шинели.
Слыхивал я: на Земле обитает уже больше миллиарда душ. Не скажу, чтоб понимал, как они это подсчитали. Но стоит походить по Палермо, чтоб стало ясно, что нас уже чересчур много и толкучка почти несносная. А хуже всего несносная вонь. И еды уже начинает не хватать. А подумать, что будет, когда мы пуще размножимся. Так что кровопускание для населения благотворно. Конечно, есть ещё чума, самоубийства, смертные казни, записные дуэлянты, а также те, кому охота скакать по лесам и полям и ломать шею… Ещё слышал я, что английские джентльмены любят плавать в море и, естественно, до Смерти утопают там в морской воде… Этого недостаточно. Но есть войны. Самое действенное сдерживающее средство. Самое натуральное: чем лучше прореживать избытки человеческого рода? Разве не говорили в напутствие издревле, отправляясь на войну: на то воля божия? По собственной воле мало бы кто шел воевать. А если не шел бы никто, никто бы и не умирал. Так что же делать? Вот тут и необходимы личности вроде Ньево, Аббы или Банди, любители подставляться под пули. Чтоб я и подобные мне поменьше злобились на то, что двуногие жмутся везде и не дают продыхнуть.
Вот почему, хотя сильные духом мне и противны, но я вынужден признать, что от них некоторая польза есть.

* * *

Понес к Ла Фарина свое рекомендательное письмо. — Если вам нужны приятные известия для туринцев, — сказал мне Ла Фарина, — то оставьте надежду. Правительства тут нет. Гарибальди и Биксио как-то командуют своими генуэзцами, но не мною же, в самом деле. В наших землях не было обязательной военной службы. А они пришли набирать тридцать тысяч рекрутов… Кое-где повспыхивали мятежи. Далее. Они выпустили декрет, что из органов управления изгоняются прежние служащие королевской администрации. Но это были единственные, кто умел читать и писать. Позавчера какие-то безбожники подуськивали сжечь городскую библиотеку, она-де основана Иезуитами. Губернатором Палермо объявили какого-то сосунка из Марчилепре, его тут никто не знает. В глубине острова совершаются жуткие преступления. Довольно часто убийцы — как раз те, кому поручено охранять порядок. В полицию понабирали отпетых и законченных бандитов. Гарибальди честен, но не способен рассмотреть, что делается под его же носом. В одной только партии лошадей, реквизированных в провинции Палермо, недосчитались двухсот голов! Командовать батальоном назначают любого, кто подаст рапорт. Назначают — он набирает батальон. В результате есть и такие батальоны, с оркестром и полным офицерским составом, в которых всего сорок или пятьдесят рядовых. На офицерскую должность, бывает, назначают троих или четверых одновременно! В Сицилии уже нет судов, ни гражданских, ни уголовных, ни торговых, потому что разогнали должностных лиц судебных ведомств. Военные трибуналы выносят приговоры по всем вопросам, как будто во времена гуннов! Криспи и его приспешники утверждают, что Гарибальди за то не любит гражданский суд, что судьи в нём и адвокаты сплошь жулики. Не хочет собирать ассамблею, потому что депутаты умеют орудовать только пером, а не мечом. Не хочет создавать никакую охрану правопорядка, полагая, что гражданам надлежит брать оружие и защищаться самостоятельно. Они утверждают… а правда ли то — неизвестно, потому что мне теперь с генералом Гарибальди и поговорить не удается.

Седьмого июля я услышал, что Ла Фарина арестован и выслан под стражей в Турин. Приказ подписал Гарибальди. Явно по наущению Криспи. У Кавура нет больше осведомителя. То есть все будет зависеть от моих донесений.
Нет уже смысла переодеваться священником для разведывания обстановки. Открыто сплетничают во всех тавернах. Сами же добровольцы и ропщут на всеобщий развал. Кто-то жалуется, что сицилийцы, записавшиеся в войско Гарибальди после взятия Палермо, разбегаются. Уже недосчитываются полусотни. Многие уносят выданное им оружие. "Деревенщина, — резонировал Абба. — Вспыхивают, как сухая трава, а потом им надоедает". Полевой суд приговаривает их к Смерти, а потом почему-то отпускает с глаз долой. Размышляю, что же на самом деле происходит. Эти сицилийские волнения, скорее всего, состоялись по следующим причинам. Была себе забытая богом местность, выгоревшая под солнцем, без какой бы то ни было воды, кроме морской, с редкими шипастыми плодами. Сотни лет там ничего не происходило. И вот на тебе, является Гарибальди. То есть людям до Гарибальди очень мало дела. Как и до короля, которого Гарибальди низвергает. Они просто все с ума посходили, потому что в кои веки хоть что-то новое у них случается. И каждый понял "новое" по-новому. А может статься, что ветер перемен — обычный сицилийский сирокко, который снова всех убаюкает на века.

* * *

30 июля
Ньево, с которым я теперь регулярно вижусь, поделился со мной новостью. Гарибальди получил официальное послание Виктора-Эммануила, в котором ему прямо предписано: пролив не форсировать. Но в послание была вложена ещё и личная записка того же короля. Такая примерно: я-де направил вам королевский приказ, на который вам советую направить в мой адрес следующее возражение, что вы всей душой настроены выполнять приказ, однако ваш долг перед Италией не позволит вам отказать в поддержке неаполитанцам, буде они пожелают драться за свободу. Каково! Двойная игра короля. Против кого же? Против Кавура? Или против Гарибальди самого? Ему запрещают двигаться на континент, в то же время приказывают двигаться, а когда он двинется, то в ответ на нарушение приказа на Неаполь пойдет сам король со своим пьемонтским войском? — Генерал бесхитростен и обязательно попадется на их лукавство, — посетовал Ньево. — Хотел бы я быть сейчас с ним рядом. Но долг обязывает остаться здесь… Я обнаружил, что этот высокомудрый ученый тоже млеет от Гарибальди. В минуту слабости он показал мне том, накануне полученный, "Гарибальдийские восторги", опубликованный на Севере и даже без высылки ему корректуры. — Если они хотели создать у читателей образ мужественного рыцаря, без страха, но с некоторым упреком, то благодаря кошмарным ошибкам и опечаткам они в этом преуспели. Я прочел один из этих опусов про Гарибальди и уверился, что стих уж точно не без упрека:


Гарибальди вдохновенный,
Дерзновения зерцало!
Вся страна, склонив колени,
В восхищенье созерцала,
Как он шел дорогой славы,
Человечный, нежноликий,
Прямоспинный, гордоглавый,
И простейший, и великий!

Они так неровно дышат по кривоногому коротышке…

* * *

12 августа
Был у Ньево. Проверить слух, точно ли гарибальдийцы высадились на калабрийском берегу. Он в ужасном настроении, чуть не плачет. Обнаружилось, что в Турине брюзжат по поводу его управления. — Да у меня ведь все записано до гроша, — и шлепает по своим гроссбухам в багровых тканевых переплетах. — Все поступления, все расходы. Покражи, недостачи — все поддается проверке по этим ведомостям. Когда я передам гроссбухи кому следует, головы-то полетят! Но только не моя.

* * *

26 августа
Даже не будучи стратегом, похоже, из доходящих сюда новостей можно вполне реконструировать положение. Масонское ли золото или чистосердечные симпатии к савойцам, но что-то побудило неаполитанских министров устроить заговор против короля Франциска. Начнется с народного восстания в Неаполе. Потом бунтовщики попросят помощи у правительства Пьемонта. Тут Виктор-Эммануил и двинется на Юг. Гарибальди, похоже, все это невдомек. А может, наоборот, он это знает и поэтому торопится на Север. Хочет попасть в Неаполь раньше Виктора-Эммануила.

* * *

Ньево в бешенстве. Он потрясает письмом: — Все ваш Дюма. Прикидывался крезом, а теперь делает креза из меня! Вы почитайте только! С какой наглостью! И будто от имени генерала Гарибальди! Вот в письме сказано… В окрестностях Неаполя наемники из Швейцарии и Баварии на службе у Бурбонов учуяли поражение и готовы дезертировать за четыре дуката на каждого. Их там пять тысяч, получается двадцать тысяч дукатов, то есть девяносто тысяч франков. Дюма, роскошный, как граф Монте-Кристо из его же книги, денег этих не имеет. От щедрот своих он готов взнести несчастную тысячу франков. Тысячу обещали собрать патриоты, живущие в Неаполе. Остальное предполагается, что доложу я. Интересно, откуда я должен взять эти деньги? Мы проследовали в трактир. — Симонини, тут все в ажитации из-за высадки на континент. Никто не заметил трагедию, которая постыдным пятном марает всех нас, всех нас. Это произошло в Бронте, около Катании. Там десять тысяч жителей, по преимуществу пастухи и землепашцы, обреченные существовать в режиме, похожем на средневековый феодализм. Всю эту землю подарили лорду Нельсону вместе с титулом герцога Бронте. Означало это, по сути, что земля в руках у немногих богачей или "благородий", как их там зовут. Людей используют как скот и с ними обходятся как со скотом, людям запрещают входить в господские леса и собирать там съедобные травы, люди должны платить за право прохода на собственное поле. Появился Гарибальди. Эти люди решили было, что настал час справедливости и что им раздадут землю. Сформировались комитеты, так называемые либеральные. Главным у них стал адвокат Ломбардо. Но все же Бронте — собственность англичан. А англичане помогли Гарибальди в Марсале. Ломбардо колеблется, не знает, какое решение принять. Ну, эти люди прекращают слушаться адвоката Ломбардо и либералов, прекращают что бы то ни было понимать, затевается песья свара, резня, убивают "благородий". В эту заваруху, естественно, в ряды повстанцев затесываются и висельники, каторжная отрыжка. Это не секрет, что в получившейся на острове безалаберщине на свободу вышло множество таких типажей, которым лучше было бы сидеть и сидеть… В общем, дальше стало хуже, потому что пришли на остров мы. Под нажимом англичан Гарибальди выслал разбираться Биксио. Биксио не умеет церемониться. Он ввел чрезвычайное положение, применил к повстанцам карательные меры, принял сторону местной правящей верхушки и определил, что адвокат Ломбардо был зачинщиком беспорядков. Это не соответствовало истине, но какая разница, надо было дать острастку. Ломбардо был расстрелян с четырьмя другими осужденными, среди коих один юродивый дурачок, который задолго до мятежа ходил по улицам и выкрикивал проклятия в адрес "благородий", не пугая совершенно никого. Не говоря уж о горечи пред лицом расправ, меня лично удручает ещё один аспект. Я объясню. Вы понимаете, Симонини, как все это представляется, глядя из Турина? С одной стороны до них доходят рассказы о карательных мерах, то есть мы выглядим как радетели за обиженных помещиков, с другой доходят домыслы, как я вам говорил, о якобы необъяснимых наших тратах. Вот и получается: берем взятки у помещиков за расстрелы их крестьян, а на взятки предаемся безумному разврату. Якобы. Вы же знаете, что все не так. Что мы тут умираем. Притом бесплатно. А они нам ещё портят кровь как могут.

* * *

8 сентября
Гарибальди вступил в Неаполь. Город не сопротивлялся. Голова у генерала, похоже, совсем вскружилась, потому что, как рассказывает Ньево, Гарибальди потребовал от короля убрать Кавура. Сейчас туринцы непременно спросят с меня отчета об обстановке. Мне ясно, что он должен быть как можно более антигарибальдийским. Педалировать: золото Масонов, безрассудство Гарибальди, кровопролитие в Бронте, преступления, кражи, лихоимства, коррупцию и разбазаривание средств. О поведении добровольцев — согласно услышанному от Музумечи. И как они шляются по монастырям и бесчестят дев (а можно и так: бесчестят монахинь, та же палитра — да краски гуще). Состряпаю два-три настоящих ордера на реквизицию личного имущества граждан. Создам анонимное донесение о систематических сношениях Гарибальди с Мадзини через посредничество Криспи. Об их умысле вводить республиканское правление повсюду и даже в Пьемонте. В общем, напишу основательный и энергичный доклад, позволяющий прижать Гарибальди хвост. Спасибо ещё, Музумечи мне подбросил дополнительную отличную тему. Что гарибальдийцы в большинстве своем — иноземные наймиты. — В составе тысячи полно французских, американских, английских, венгерских и даже африканских авантюристов. Чернь, отбросы всех наций. Многие, кто пиратствовал с тем же самым Гарибальди в Америках. Ну и фамилии у него в штабе! Турр, Эбер, Туккори, Телоки, Магиароди, Кцудаффи, Фригиесси!
Музумечи так брезгливо выплюнул эти имена, что я толком их и не расслышал, только первые два — Эбер и Турр — были мне уже известны. — Не считая поляков, турок, баварцев и какого-то немца по имени Вольф, предводителя немецких и швейцарских дезертиров, улепетнувших из бурбонского войска. Толкуют ещё, что английское правительство прислало Гарибальди батальоны алжирских и индийских солдат. После этого мне рассказывают о каких-то итальянских патриотах! В этой тысяче дай бог коли половина итальянцев наберется.
Музумечи, думаю, пересаливает. Вокруг меня все говорят с акцентами, но с какими? С венецианским, ломбардским, эмилианским или тосканским. Индусов я, убей, не видел. Но если в донесении я как следует педалирую этот мотив — попурри из всевозможных народов и рас, — то, уверен, хуже от этого отнюдь не будет.
Ну и, само собой, намеки на внедренных Евреев, повязанных с международными Масонами.
Очевидно, надо срочно заканчивать рапорт и срочно его доставлять в Турин, причем не выпуская из рук. Я тут нашел один пьемонтский военный корабль, плывущий в сардинские королевства. Не стоило труда спроворить официальное предписание капитану взять меня на борт до Генуи. Так завершилась моя сицилийская миссия. Мне даже чуть жаль, что не увижу, как там дело пошло в Неаполе. Но я не развлекаться сюда ехал. И не эпическую поэму сочинять.
Собственно говоря, из всей поездки я нежно вспоминаю только омлет "пишьи д’ову", улитки по способу "пиккипакки" и трубочки с кремом. О, трубочки с кремом… Ньево все обещал угостить меня особым видом рыбы меч "а саммуриггу", но мы так и не успели. Мне осталось только обсасывать название.


8. "Геракл"

По дневниковым записям за 30 и 31 марта и 1 апреля 1897 г.

Повествователь уже умаялся воспроизводить эту сложную дуэтную перепевку между Симонини и влезшим к нему аббатом… 30 марта Симонини набросал общую канву своей жизни и своих деяний в Сицилии, испещрив текст помарками и перемарками, и пространными вписываниями, и крестообразными вычеркиваниями, все же поддающимися прочтению. Все это может только раздражить Читателя. 31 марта в этом же дневнике потоптался Далла Пиккола, прираздвигая герметически зажатые створки памяти Симонини, вытаскивая детали, которые тот категорически отказывается вспоминать. А первого апреля Симонини после ужасной ночи с многочисленными рвотными позывами опять берется за дневник. Возмущаясь, он торопится смягчить все преувеличения и затушевать моралистические пассажи аббата. Повествователь же, не понимая уж, кто из двоих заслуживает большего доверия, решил пересказать события по собственному шаблону. И, ясно, берет на себя ответственность за этот свой пересказ в полной мере. Доехав до Турина, Симонино Симонини передал свое творение кавалеру Бьянко. День спустя ему доставили записку, в которой снова предписывали вечером ждать на условленном месте, откуда карета доставила его туда же, где он уже прежде побывал. Его снова встретили Бьянко, Риккарди и Негри ди Сен-Фрон.
— Адвокат Симонини, — заговорил Бьянко. — Не знаю, позволяет ли наша взаимная доверительность выражать без обиняков искренние чувства, но все-таки скажу вам, что вы болван.
— Послушайте, я не позволю…
— Позволите, позволите, — вмешался Риккарди, — позволите добавить, что это сказано от лица всех нас. Я добавил бы ещё, что болван опасный, до такой степени, что возникает желание ограничить свободу разгуливания по Турину субъекта, у которого в голове такие невозможные идеи.
— Даже если я в чем-то ошибся, не понимаю…
— Ошибся, ошибся во многом, ошибся в главном. Да отдаете ли вы себе отчет, что в ближайшее время, это известно уже каждой домохозяйке, генерал Чальдини переходит с нашими войсками границу папского Государства? И вероятно, через какой-нибудь месяц наша армия уже будет стоять у ворот Неаполя. Объявят референдум. Общенародною волей Королевство Обеих Сицилий со всеми территориями вольется в состав Королевства Италия. Если Гарибальди человек порядочный и вменяемый, он сумеет взять верх над экзальтированным Мадзини и примет как данность, воленс-ноленс, положение дел. Он передаст завоеванные земли под руку короля и покажет себя замечательнейшим патриотом. Нам придется распустить гарибальдийское войско, в котором уже шестьдесят тысяч ружей. Опасно держать рядом с собой эдакую силу. Нам придется переводить добровольцев, кто захочет по доброй воле, в армию савойского короля, а другие пусть себе демобилизуются с выходным пособием. Настоящие герои, отличные ребята. А вы, значит, видите все это в совершенно обратном свете? Из вашего горе-донесения, не приведи господь, чтоб оно попало к журналистам и общественности, явствует, что эти гарибальдийцы — парни, которым предназначено стать частью нашей армии, её солдатами и офицерами! — эти гарибальдийцы суть орава отъявленных негодяев, инородцев в довершение всего, разграбителей Сицилии? Гарибальди — не чистейший из героев, которого Италия должна почитать как зеницу ока, а конъюнктурщик, не побивший врагов, а подкупивший? До последнего сговаривавшийся с Мадзини, как бы тайно переменить в Италии власть на республиканскую? Наконец, Нино Биксио, в вашей интерпретации, выходит, рыскал по острову, расстреливал либералов, измывался над пастухами и крестьянами? Да вы, сударь, попросту не в уме!
— Но будучи послан вашими милостями для выяснения…
— Для выяснения! А не для очернения Гарибальди и его чистосердечных сподвижников! Для подыскания документальных свидетельств, демонстрирующих, сколь неправо республиканское окружение героя распоряжалось на отвоеванных им землях. Отчего и пришлось вмешаться Пьемонту.
— Но вашим милостям известно, что Ла Фарина…
— Ла Фарина писал сугубо личные письма графу Кавуру, которые тот никак уж не показывал кому попало. И потом, Ла Фарина — это Ла Фарина. Человек, очень выраженно настроенный против Криспи. Да, вдобавок ко всему — что это за бредни о масонском золоте из Англии?
— Все об этом говорят.
— В каком смысле — все говорят? Мы не говорим, например. Что за Масоны, откуда взялись? Вы что, Масон?
— Я нет, но…
— Если нет, не суйте свой нос. Пусть Масоны сами собою занимаются. Ах, беда! Симонини-то вовремя не сообразил, что в савойском правительстве все до одного члены являлись Масонами (кроме, может быть, Кавура). И то сказать, мог бы и сообразить, притом что с раннего детства вокруг него кишели Иезуиты. Но Риккарди уже перешел к Евреям и распекал его, требуя объяснить, с какой такой идиотской стати он впихивает Евреев в донесение. Симонини забормотал: — Евреи пробрались повсюду, не думаете же вы… — О чем мы думаем, решать нам, — перебил его Сен-Фрон. — А в объединяемой Италии нам потребуется поддержка еврейских общин, с одной стороны, а с другой — не стоит афишировать перед добрыми итальянскими католиками эти еврейские имена в составе гарибальдийцев-героев. Ну, в общем, вы наломали дров столько, что хватило бы и трети вас отправить подышать свежим воздухом на несколько десятилетий в наши уютные альпийские гарнизоны. Но к сожалению, вы нам ещё нужны. Похоже, что в южных краях этот самый капитан Ньево, или полковник, кто его знает, все заполняет свои бухгалтерские ведомости. И нам, увы, отсюда не видно, заполнял ли он их и продолжает ли заполнять по-честному. Кроме того, мы гадаем, целесообразны ли эти ведомости в политическом отношении. По вашим сведениям, Ньево собирается передать свои записи нам. Но есть риск, что предварительно их увидит ещё кто-либо. А это, по нашему мнению, нецелесообразно. Поэтому давайте возвращайтесь сейчас в Сицилию, все в том же качестве представителя депутата Боджо, якобы для освидетельствования новых знаменательных явлений и дел. Прицепляйтесь к этому Ньево хуже пиявки и добейтесь, чтобы эти ведомости исчезли. Испарились, улетучились, провалились через землю. Рассеялись как дым. Чтоб о них никто не услыхал никогда больше. Что касается методов, выбирайте их сами. Вы уполномочены использовать любые методы. Разумеется, строго в рамках установленной законности. Вы понимаете, что другого напутствия мы не можем вам дать. Кавалер Бьянко вам предоставит соответствующие полномочия в Банке Сицилии для получения необходимых средств на издержки.

Что было дальше, трудно уяснить и из пересказа Далла Пиккола. Как будто ему тоже было трудно вспомнить то, что его двойнику удачно удалось заставить себя забыть.
Все же более или менее твердо можно прийти к выводу, что Симонини снова приплыл в Сицилию в конце сентября и пребывал там до марта следующего года, безуспешно пытаясь похитить у Ипполито Ньево приходно-расходные книги. Каждые две недели приходила депеша от кавалера Бьянко. Тот с нарастающим раздражением допытывался, каковы достигнутые результаты.
Но беда была в том, что Ньево все упоеннее отдавался своим распроклятым подсчетам, все сильнее стремился переубедить злопыхателей, все внимательнее исследовал, проверял, систематизировал тысячи долговых расписок, желая твердо понимать все, что приходилось приходовать. Авторитет его все рос. Гарибальди тоже тревожился, не желал ни скандалов, ни пересудов, поэтому он придал Ньево четырех секретарей и приставил к нему двух охранников, одного у входа в кабинет и одного на внутренней лестнице, чтобы никому даже в голову бы не пришло покуситься на эти драгоценные гроссбухи, ни днем ни ночью! Чтоб и мысли не возникало бы, что их можно испортить или украсть.
Более того, Ньево твердо давал понять, что подозревает, что кое-кому собранные им досье не нравятся, и сознает: кое-кому желательно было бы испортить или похитить их. Так вот пусть в любом случае все оставят эту затею. И знают: до этих бухгалтерских книг добраться нельзя.
В общем, Симонини оставалось только все дружить и дружить с непреклонным поэтом, перейти с ним на "ты", пробовать хотя бы пронюхать, каковы его намерения в отношении злосчастной документации.
Вечер за вечером вдвоем, по-дружески, в осеннем Палермо, все ещё нагретом и не остуженном морскими ветрами, они болтали и пили. Все больше воду с анисовой. Глядели, как ликер постепенно распускается в воде облаком дыма. То ли Симонини был поэту симпатичен, то ли, изныв от одиночества в Палермо и испытывая потребность с кем-то пофилософствовать, Ньево постепенно оттаивал и переходил с военного сухого языка на доверительный, приятельский. В Милане он оставил любовь. Любовь обреченную: она, как выяснилось, была женой его двоюродного брата и, того хуже, лучшего друга. Но делать было нечего, любовь есть любовь. Попробовал влюбляться в других — они вызывали у него ипохондрию. — Таков уж я. Приговорен к самому себе. В душе моей царят фантазии, тьма, сумерки, желчь. Мне уже тридцать лет. Всю жизнь я провоевал, чтоб отрешиться от обыкновенного мира, который не люблю. Оставил дома я и неопубликованный роман. В рукописи. Хотелось бы увидеть его в печати. Но как я сейчас могу заниматься хоть чем-то, кроме этих омерзительных подсчетов. Будь я карьеристом… или ловцом светских услад… или хотя бы злым человеком… Наподобие Биксио. Но нет. Вечный юноша, я живу впечатлениями дня. Шевелюсь, как положено, в пространстве, дышу, как положено, воздухом. Умру, как положено, Смертью… И наконец закончится все.
Симонини его не успокаивал. Он считал, что Ньево неизлечим.

В начале октября отгремела битва под Вольтурно. Гарибальди отбил последнее наступление бурбонской военной силы. Но в те же самые дни и генерал Чальдини подавил сопротивление папского войска под Кастельфидардо и вошел в Абруццо и Молизе, а они были частью бурбонского королевства.
Ньево в Палермо не находил себе места. Он прознал, что среди его очернителей в Пьемонте были клевреты от Ла Фарина. Значит, Ла Фарина прыскал ядом против всякой красной рубахи. — Просто хочется все бросить, — убивался Ипполито Ньево, — но как можно бросать в такие моменты? Только крепче придерживать руль.

Двадцать шестого октября случилось великое событие. Гарибальди и король Виктор-Эммануил встретились в Теано. Гарибальди передал королю Южную Италию. За такое по меньшей мере — почетного сенатора, сказал на это Ньево. Но ничего подобного. В начале ноября Гарибальди устроил в честь короля парад в Казерте: четырнадцать тысяч пехотинцев, триста голов конницы. Король не снизошел появиться.
Седьмого ноября был триумфальный въезд короля в Неаполь. Гарибальди, как новый Цинциннат, удалился на остров Капрера. — О, великий человек. — И Ньево плакал, как заведено у поэтов (к великому раздражению Симонини).
Через несколько дней армию Гарибальди ликвидировали. Двадцать тысяч волонтеров перешли в савойское королевское войско. Туда же влились и три тысячи офицеров-бурбонцев.
— Это честно, — кивал головой Ньево, — они тоже, как и мы, итальянцы. Но конечно, жалко видеть такой финал великой эпопеи. Я не стану никуда наниматься. Ещё шесть месяцев на жалованье, и распрощаюсь. Шесть месяцев мне требуется для окончания работы. Дай бог уложиться.
Работы у него и впрямь было черт знает сколько, потому что к концу ноября он едва успел подвести итоги на конец июля. Так что действительно требовалось ещё месяца три, а может, и больше.
Когда в декабре Виктор-Эммануил пожаловал в Палермо, Ньево сказал Симонини: — Думаю, я последний краснорубашечник тут. На меня странно смотрят. Я выгляжу как дикарь? Но надо же отмести клевету этих распроклятых лафаринианцев. Господи, если б я знал, чем это все кончится, то в Генуе, чем садиться на корабль, лучше бы я просто утонул, и конец всему делу.
Симонини так и не изловчился добраться до чертовых гроссбухов. Неожиданно Ньево провозгласил, что ненадолго отлучается в Милан. А кассовые книги? Оставляет их в Палермо? Или везет с собой? Это оставалось загадкой.

Ньево проотсутствовал два месяца. Симонини употребил это печальное время (я не сентиментален, твердил он себе, но все-таки что за Рождество такое? Без снега и с кактусами?) в прогулках по окрестностям Палермо. Он купил мулицу, выудил из багажа сутану падре Бергамаски и трусил верхом на мулице от деревни к деревне, коллекционируя все, что слышал от священников и крестьян, но по большей части — изучая сицилийскую кулинарию.
В одиноких остериях, затерянных среди сельской местности, он отведывал непритязательные и недорогие (но изумительного вкуса) блюда, такие как "вареная вода": корки грубого хлеба заливаются в супнице олеем, посыпаются свежеразмолотым перцем, затем отвариваются в соленой воде резаные луковицы, очищенные помидоры, мята, через двадцать минут все это выливают в ту же супницу, где уже накрошен хлеб, еда настаивается две-три минуты, и все готово, в горячем виде на стол.
На въезде в Багерию была одна такая тихая таверна, в глухом углу, на несколько столиков, укрытая приятнейшей тенью, что ценится на Сицилии и в зимнее время, с грязноватым по виду (и, вероятно, по существу) хозяином, где умели стряпать восхитительные блюда из внутренностей: фаршированное сердце, свиной холодец, черева, рубец и самая разная требуха.
Там он встретил двоих знакомцев, сильно разнившихся между собой, которых лишь намного позднее его гений сумел вплести в замысел единого плана. Но не забегаем вперед!
Первый из тех двоих был местный дурачок. Хозяин держал его из милости и кормил из милости. Впрочем, он был способен на разнообразные полезнейшие услуги. Все его звали Бронте, он был родом из Бронте и сумел как-то сбежать от расправы. Он жил во власти воспоминаний о бунте. А после второго-третьего стакана колотил кулаком по столу и орал: "Хозяйчики! Берегитесь! Близится час расплаты! Исполнилась чаша народного гнева!" С этими самыми словами на устах умер его друг Нунцио Чиральдо Фраюнко, расстрелянный по приказу Биксио с четырьмя другими крамольниками.
Мыслей у Бронте в голове было немного, но одна идея имелась. И это была идея фикс. Он хотел убить Нино Биксио.
Бронте с его странностями годился на один-другой зимний вечер. Лекарство от скуки. Интереснее был другой субъект, всклокоченный и в начале знакомства злобноватый, но, как выяснилось, когда он начал расспрашивать трактирщика

о рецептах блюд, такой же данник первостатейного стола, как и наш Симонини. Симонини поведал ему секреты аньолотти "алла пьемонтезе", а тот ему в ответ — все тайны классической капонаты. Симонини ему о сыром мясе по способу Альбы, тот просто зверел на глазах! В ответ сам выкладывал что мог — о выделке марципана.
Этот мастро Нинуццо изъяснялся почти по-итальянски и дал понять, что бывал даже в заграничных краях. Постепенно, под влиянием священнического авторитета Симонини, будучи завзятым почитателем некоторых мадонн в святых часовнях в округе, Нинуццо дошел до такой доверительности, что рассказал духовному лицу свою жизнь. Он, оказывается, служил пиротехником в бурбонской армии. Но не в военном подчинении, а как нанятый мастеровой, приставленный к пороховому погребу, отсюда недалеко, в двух полумилях. Гарибальдийцы разбили бурбонцев и реквизировали боеприпасы и порох, но, чтобы не разбирать весь склад, оставили на месте и порох и Нинуццо. Нинуццо поручили присматривать за порохом и определили ему довольствие от военного интендантства. Он и торчал там, скучая, в ожидании новых раcпоряжений, в недовольстве оккупантами-северянами, в ностальгии по королю, в мечтах и фантазиях о новых бунтах и новых движениях протеста. — Я бы пол-Палермо мог бы взорвать, захоти только, — шепнул он Симонини, когда уверился, что тот вовсе не за пьемонтцев.
И открыл тому тайну. Оказывается, узурпаторы не заметили основного. Под пороховым погребом имелась крипта. И она была набита пороховыми бочками, гранатами и прочим артиллерийским боезапасом. Он хранит их к заповедному дню, ко дню восстания. Знает: бригады сопротивленцев уже собираются на горах. Скоро у пьемонтцев-захватчиков земля загорится под ногами!
Говоря о взрывчатке, он прямо сиял. И приплюснутая физиономия, и подслеповатые глазенки преображались: он почти хорошел. Однажды он привел Симонини в свой каземат. Спустился в подпол и, отдуваясь, вынес оттуда горсть черноватых зернышек. — О, преподобный отец, — пыхтел он. — Что может сравниться с хорошим порохом? Глядите на цвет. Серовато-черный. И зерна при давлении даже не крошатся. Вот попробуйте, возьмите лист бумаги, сыпаните этот порох на лист. Вы увидите: сгорит, даже бумаги не затронет. Когда-то пропорция была семьдесят пять частей селитры, двенадцать угля, тринадцать серы. После этого в моду вошла так называемая английская рецептура. Пятнадцать частей угля, десять серы. Поэтому и проигрывают войны. Теперь же гранаты не взрываются. У нас, у истинных мастеров, а нас очень мало, к прискорбию, или же к счастию, — так вот у нас теперь вместо индийской селитры чилийская. Это штука совсем другая. — Что, лучше? — Как же не лучше. Взрывчатку, отец мой, изобретают каждый день новую. И каждая хуже предыдущей. Один офицер королевский… ну, законного, нашего короля… был один офицер, ходил с таким видом, будто знает все на свете. Подбивал меня использовать нитроглицерин. Ему и невдомек, что нитроглицерин хлопает только при сотрясении. Как его детонировать? Сидеть сверху и бить молотком, пока сам не взорвешься в первую голову? Верьте не верьте, а если будет нужда кого-нибудь подорвать, очень рекомендую старый добрый порох. Тогда да. Тогда заглядение смотреть. Мастро Нинуццо находился в экстазе. Для него в мире ничего красивей не существовало. В тот день Симонини не так уж вслушивался в эту болтовню. Но внимание обратил. И вот эти слова внезапно возвратились ему на память в январе. Что же все-таки делать с этими проклятыми счетными книгами? Где они? Неоспоримо одно: архивы и сейчас в Палермо или по крайней мере вернутся в Палермо, когда Ньево вернется с Севера. После чего Ипполито Ньево повезет их в Турин. Разумеется, морем. Нет никакого резона днем и ночью за ним шпионить. Все равно я не найду этот сейф. Ну а если найду, не открою. А найду и открою — будет страшный скандал, Ньево официально заявит об утрате ведомостей. Может открыться даже, что заказчиками преступления были мои туринские распорядители. В тишине провернуть это дело не удастся. Ну, предположим, вижу я Ньево в тишине, одного, за ведомостями. Вонзаю ему в спину стилет. Но ведь с таким покойником, как Ньево, тоже хлопот не оберешься. Испариться эти книги должны, требовали туринцы… Рассеяться как дым… Хорошо бы с ними рассеялся как дым и сам Ньево. Да так удачно, чтобы его Смерть… трагическая и случайная… затмила и заставила бы забыть утрату архивов. Значит, поджечь либо взорвать здание интендантства? Серьезная затея… А вот как ещё можно бы сделать. Пусть и Ньево, и архивы, и все, что с ним будет, все это пойдет ко дну во время переезда морем из Палермо в Турин. Ну, кораблекрушение. Утонут пятьдесят или там шестьдесят человек. Никому и в голову не придет, что мишенью были четыре затрепанных реестра.
Идея, конечно, оригинальна и дерзка. И трудновыполнима. Но Симонини к тому времени заматерел и опытом и умом. Он был уже не мальчишка, умевший только мутить воду с университетскими однокашниками. Он понюхал войну, пригляделся к Смерти, конечно — к чужой, и определенно укрепился в намерении избежать тех альпийских крепостей, которые пообещал ему Негри ди Сен-Фрон.
Выполнение дерзкого плана требовало обдумывания. Симонини тем и занялся, благо как-то вокруг иных занятий не имелось. С мастро Нинуццо удавалось тоже обговорить деталь-другую. Диалоги велись в обстановке деликатесных застолий.
— Мастро Нинуццо. Вы, верно, гадаете, кто меня прислал. Откроюсь, что я по поручению Его Святейшества. Я послан реставрировать королевство нашего с вами монарха Обеих Сицилий.
— Отец, готов служить вам, говорите, что требуется делать.
— Скажу. В ближайшее время настанет день, когда один пароход пойдет из Палермо на континент. На теплоходе будут приказы и планы, назначенные порушить навек правление и власть Его Святейшества и обесчестить нашего короля. Мы не допустим. Этот пароход пойдет на дно, не доплывет до Турина, пусть идет на дно с приказами и с планами и со всею командой.
— Нет проще ничего на свете, падре. Используем новомодную выдумку, она уже в ходу у американцев. Это угольная бомба. Бомба, по виду точь-ну-в-точь глыба угля. Её подкинуть в угольный трюм, а стоит ей угодить в топку — она разогреется до нужного состояния — и, пожалуйста, вот вам отличный взрыв.
— Превосходная мысль. Но когда эту глыбу бросят в топку — неизвестно. Это нас не устраивает. Требуется, чтобы все это рвануло не слишком рано и не слишком поздно. То есть не после отплытия и не перед прибытием. Чтобы не было наблюдателей. Пусть корабль пойдет ко дну в середине пути. Без каких бы то ни было свидетелей.
— Да, не очень-то легко. Подкупить кочегара… никак не удастся. Ведь он сам станет первою жертвой. Точно рассчитать, когда наша глыба угля будет вброшена в топку… Нет, не рассчитаешь… Тут и колдовством никто бы дела не решил!
— Что же делать?
— Делать, преподобный отец, можно то, что обычно. То, что никогда не подводит. Добрая старая система. Просто бочонок с порохом и хороший пороховой шнур.
— А поджигать-то кому придется? Ведь этому человеку будет ясно, что погибнет корабль и все, что на корабле?
— Поджигать не придется никому. Если взяться умеючи. Но умеющих взяться на всем свете, слава богу, или не слава богу, очень мало. Таких, чтоб умели рассчитать длину порохового шнура. Заместо шнуров, помню, в свое время использовались соломинки, их набивали порохом. Потом использовали фитили, их обмазывали серой. Пробовали и обычные веревки, их пропитывали селитрой и покрывали смолой. И никто никогда не мог сказать, сколько времени потребуется, чтоб огонь добежал куда надо. Ныне же, слава господу, последние тридцать лет продают огнепроводные шнуры. У меня как раз несколько метров запасено, вам повезло просто.
— И этот шнур…
— И этот шнур позволяет четко рассчитывать время от когда поджигаешь, до когда огонь дойдет до пороха. По длине шнура можно рассчитать. Так что пороховщик может даже сделать вот что: подпалить фитиль, сам добраться до шлюпки, спустить её в воду и дать деру. Когда корабль рванет, он от корабля уже будет далеко. Вот прекрасная работа, что вы, это блеск, прекраснее не бывает, ну чистейшая работа, шедевр!
— Мастро Нинуццо, но я хотел спросить вот что. Если на море будет шторм, шлюпку ведь спустить не удастся… Вы бы взяли на себя подобный риск?
— Я — не взял бы, честно вам скажу, падре. Да, Нинуццо был не так глуп, чтоб идти почти на верную Смерть. Но если поискать, кто его поглупей… может быть… следовало подумать.

Январь подходил к концу, Ньево, как было известно, возвращался из Милана и был уже в Неаполе, где рассчитывал просидеть недели две. Может, он и там собирал свои расписки и документы. Ему был уже приказ ехать в Палермо, паковать все свои реестры (то есть реестры оставались в Палермо все время) и самолично сопровождать документы в Турин.
Встреча Ньево и Симонини была теплейшей, почти братской. Ньево изливал душу, о сердечных делах, о своей дальней северной запретной любви, которая коварно, а может быть — судьбоносно снова вспыхнула в этот краткий приезд… Симонини слушал, глаза его увлажнялись сочувствием к элегическому рассказу взволнованного друга. Одновременно он очень хотел вызнать, каким способом бухгалтерские книги поедут в Турин.
Наконец Ньево дошел до книг. В начале марта он готовился отбыть из Палермо в Неаполь на "Геракле". Из Неаполя путь ему лежал потом в Геную. "Геракл" был солидный пароход английской постройки с двумя боковыми колесами, экипажем в пятнадцать человек и возможностью брать на борт несколько десятков пассажиров. Повидал виды, но пока не развалина. Свою работу выполняет исправно.
Тут Симонини взялся собирать все возможные сведения, выведал, на каком постоялом дворе поселился капитан, Микеле Манчино, и, точа лясы с моряками, сумел понять, каково внутреннее устройство корабля.
Вслед за чем, опять во вкрадчивом аббатском облике, возвратился в Багерию и отвел в стороночку Бронте. — Бронте, — сказал ему аббат, — Бронте, из Палермо отбывает пароход. На нём поплывет в Неаполь Нино Биксио. Час отмщенья настал. Мы с тобой, последние защитники трона, отомстим за то, что они сотворили в твоей деревне. Тебе честь осуществить заслуженную казнь. — Говорите, я все сделаю. — Это огневой шнур. Сколько он будет гореть, уже рассчитано. Рассчитал тот, кто умеет и знает больше, чем ты и чем я. Намотай этот шнур себе на поясницу. Наш соратник, капитан Симонини, он гарибальдийский офицер, но секретно — слуга нашего короля, погрузит на борт "Геракла" один ящик, к которому будет запрещено подходить. Военная тайна. С условием, чтобы ящик стоял в трюме и охранялся верным человеком. Это будешь ты. В ящике, как ты понимаешь, порох. Симонини сядет на корабль с тобой. Он устроит так, чтобы напротив острова Стромболи тебе направили приказ достать шнур, расправить его и поджечь конец. В это время он будет спускать с кормы для вас обоих шлюпку. Шнур имеет такую рассчитанную длину, чтобы ты успел выйти из трюма, добежать до кормы. Там тебя будет ждать Симонини. Достаточно времени отгрести от корабля, перед тем как он взорвется, и проклятый Биксио с ним! И взорвешь его ты! Но запомни, к Симонини ты не подходи и не старайся его увидеть. Как доедешь до корабля на повозке мастро Нинуццо, будет там поджидать моряк, зовут этого моряка Альмало’. Он тебя отведет прямо в трюм. Будешь ждать там. Альмало’ к тебе придет и объявит, что время пришло. Чтобы ты выполнял что сказано. У Бронте глаза так и сверкали, но полнейшим дуриком он все же не был. — А если на море поднимется шторм? — спросил он. — Если ты из трюма почувствуешь, что корабль чуть-чуть качает, то не волнуйся. Шлюпка будет просторная и крепкая. С мачтой, с парусом, земля недалеко. А если волны будут очень высоки, то капитан Симонини сам примет решение. Не станет же рисковать и твоей и своей жизнью. И к тебе никого не пошлет. Нино Биксио вы убьете когда-нибудь в другой раз. Но если посланный все ж придет к тебе, то, значит, решение принято и тот, кто принял его, вполне уверен, что вы с ним доберетесь целыми и невредимыми до Стромболи. Со стороны Бронте — восторг и полная поддержка. С мастро Нинуццо пришлось встречаться не раз и не два. Адскую машину собрали наконец. В нужную минуту, в самом траурном возможном костюме, то есть именно в том виде, в коем, как принято считать, выкапывают свои ямы шпионы и тайные агенты, Симонини предстал перед капитаном Манчино с предписанием, испещренным штампами и печатями, из которого явствовало, что по личному приказу его величества, короля Италии Виктора-Эммануила Второго, ему поручено доставить в Неаполь рундук с наисекретнейшим содержимым. Дабы укрыть рундук среди прочего товара и добра, не привлекая к нему внимания, предписывалось поместить его в корабельном трюме, но с условием, чтобы нощно и денно при нём нес вахту доверенный охранник от Симонини. Его примет матрос Альмало’, которому не впервой выполнять особые поручения штабного начальства. Капитану надлежало во все это не вникать. Прибыв в Неаполь, сдать рундук назначенному офицеру берсальеров, который прибудет за ним и официально примет его.

В общем, план был простой и не должен был привлечь ничьего внимания, а особенно внимания Ньево, который будет больше занят собственным ларем и собственными ведомостями. "Геракл" собирался отплыть в час пополудни, рейс до Неаполя длится пятнадцать — шестнадцать часов. Взрывать его целесообразно напротив острова Стромболи. Этот остров — вулкан, постоянно извергается, миролюбиво, но усердно. По ночам из него вырываются огненные выхлопы. Взрыв корабля пройдет поэтому под сурдинку на фоне первого проблеска утренней зари.
Естественно, Симонини загодя стакнулся с Альмало’, самым продажным из команды, осыпал его подачками и выдал ему основные поручения: первое, принять Бронте на молу и разместить в трюме вместе с его рундуком. И дальнейшее: дождаться на плаву, вечером, пока на горизонте замаячат огни острова Стромболи. Спуститься в трюм, где сидит этот Бронте, и сказать ему: "Час настал, выполняй свое дело".
— Что дальше будет — не твоя забота, что там он будет делать — пусть это и делает, но чтобы унять твое любопытство, заранее разъясню, что он должен достать из своего ящика бутылку с посланием и высунуть её наружу через иллюминатор. К кораблю в это время подойдет шлюпка и оттуда примут бутылку. Послания этого ждут в Стромболи. Ты, сказавши Бронте что велено, иди к себе и накрепко все забудь. А сейчас подтверди, что тебе велено сказать.
— "Час наступил, давай выполняй свое дело".
— Правильно! В день отплытия Симонини на молу раскланивался с Ньево. Расставание было трогательным.
— Дорогой друг, — говорил ему Ньево. — Мы сблизились за это время. Я открыл тебе душу. Возможно, мы не увидимся уже. Я сдам дела в Турине, уеду в Милан и там… Кто знает. Займусь книгой. Прощай, обнимемся, да здравствует Италия, прощай.
— Прощай, мой друг Ипполито. Я не забуду тебя, — отвечал Симонини, настолько вошедший в роль, что даже сумел выжать из глаз одну-две скупые слезинки. Ньево следил, как сгружают с повозки тяжелый ящик, и не отвел взгляд, покуда его не водворили на борт. Перед тем как ему взойти на трап, двое каких-то приятелей, которых Симонини видел впервые, явились отговаривать его плыть на "Геракле". Этот корабль не так надежен, увещевали они. Дождись лучше завтрашнего дня. Завтра отчаливает "Электрик", он поновее и посолидней. Симонини затрепетал. Но все уладилось само собой. Ньево махнул на товарищей: чем скорее документы дойдут до цели, тем и лучше. "Геракл" поднял якорь и вышел в открытое море из порта.

Сказать, что Симонини был вполне спокоен в последующие часы, значило бы преувеличить степень его хладнокровия. Нет, он все-таки думал и после обеда, и вечером о том событии, которое увидеть ему было невозможно даже залезши на высокую гору Раизи в окрестностях Палермо. Сосчитав примерно время, около девяти часов вечера он сказал себе, что, надо полагать, свершилось. Бронте сам по себе мог бы не суметь исполнить сложное задание. Но уж ежели войдет к нему матрос, в видимости Стромболи, как было договорено, ежели скажет: "Час настал, выполняй свое дело", — тут бедолага закопошится, размотает свой фитиль, подсунет кончик шнура под ящик, подожжет и стремглав бросится на корму, где его поджидают… где его не поджидает никто. Он, возможно, и скумекает про обман, и поскачет как умалишенный (так он же умалишенный и есть?) обратно, чтобы гасить огонь, но уже, надо полагать, будет поздно, взрыв захватит его врасплох на дороге в трюм.
Симонини чувствовал такое довольство от сделанной работы, что, снова обрядившись в духовную рясу, вознаградил себя в таверне в Багерии обильным ужином, где на первое была паста с сардинами и с вяленой мерлузой "алла гьотта"… Мерлузу для этого блюда вымачивают в течение двух дней в холодной воде, снимают филе, готовят с луком, сельдереем, морковью, олеем, мякотью помидоров, очищенными от косточек черными оливами, кедровыми орехами, изюмом, грушами, промытыми от соли каперсами… ну и, конечно, с солью и перцем. Разумеется.
Потом он подумал о мастро Нинуццо. Нельзя было оставлять столь опасного свидетеля. Он снова оседлал мулицу и доехал до старой пороховницы. Мастро Нинуццо на пороге покуривал обгрызенную трубку и встретил его, широко улыбаясь:
— Ну что, дельце обделано, падре?
— Скорей всего, да, вы можете гордиться, мастро Нинуццо, — ответил с улыбкой Симонини и обнял его со словами "Многая лета королю!", как было заведено в тех широтах. В объятии он всунул тому в живот на два вершка стилет. Учитывая, что никогда никто не проезжал и не ходил около пороховни, кто знает когда будет найден мертвец. Если же по невероятному обстоятельству жандармы или кто ещё и доберутся в своих разысканиях до багерийского кабака, им скажут, что Нинуццо в последнее время нередко ужинал в компании какого-то священника, нешуточного объедалы. Священника отыскать будет, конечно, невозможно. Симонини готовился плыть на континент. Что до Бронте, его исчезновением совершенно никто не будет озабочен.

Симонини вернулся в Турин приблизительно в середине марта и стал ждать, когда доверители вызовут его. И выдадут ему плату за услуги. И точно, в один прекрасный день Бьянко явился в нотариальную контору. Он сел напротив стола и заговорил:
— Симонини, хоть бы раз у вас бы вышло что-то путное!
— Как? Вы же хотели, чтобы эти счета испарились. И вот, могу заверить, что они превратились в дым!
— Ну да, но с ними в дым превратился и полковник Ньево. А это уже перебор. Об испарившемся корабле ходят сплетни, и неизвестно, удастся ли замолчать эту историю. Не так легко отвести подозрение от Высшего Политического Надзора. Нелегко, но мы справимся. Мешаете этому вы. Рано или поздно отыщется свидетель, что вы дружили с Ньево в Палермо. И вспомнят, ничего себе совпадение, отправил-то вас в Палермо не кто иной, как депутат Боджо. От Боджо к Кавуру, от Кавура к правительству… Трудно даже предвидеть, что за каша заварится тогда. Вам придется исчезнуть.
— В крепость? — спросил Симонини.
— Да даже если вас в крепость, болтать будут одинаково. Незачем повторять мелодраму с железной маской. Вы закроете лавочку в Турине и улетучитесь за границу. В Париж. На первое благоустройство хватит вам и половины условленного гонорара. Вы ведь сильно перестарались, а это то же, что недостараться. А поскольку надежд на то, что вы, попав в Париж, не наделаете обычных бед в погоне за пошлой прибылью, нет, мы вас свяжем, так и быть, напрямую с нашими тамошними коллегами. У них, имеются причины полагать, найдется для вас одно или два укромных задания. Итак, вы переходите в ведение другой администрации.

9. Париж

2 апреля 1897 г., поздний вечер

С тех пор как стал вести эти записи, не был я ни разочка в ресторане. Мне все же необходимо встряхнуться. Решился высунуть нос в такое место, где и повстречайся мне кто-нибудь, он будет пьян. И хоть я не узнаю его, но он-то тоже не узнает меня. Пойду в кабаре "Очкарик". Близехонько, на улице Англичан. Название дано ему в честь вывески, действительно в форме громадных очков, которая красуется над дверью невесть с каких времен. Не сильно там разъешься. Там потребляют преимущественно сыр кусками, который хозяева дают чуть ли не даром, потому что от сыра всем хочется пить. Вот все и пьют. Да ещё поют. Выступают Фифи Абсент, Арман Тромбон, Гастон Трехлапый. "Артисты", с позволения сказать. Только спьяну их можно принимать за артистов. Первая зала узка. В сущности, это коридор. Наполовину заставлена цинковой стойкой, за стойкой кабатчик, с ним кабатчица и их дитя, спящее под аккомпанемент ругательств и раскатов хохота. Против стойки вдоль всей стены тянется дощатый прилавок. На прилавок облокачиваются клиенты, уже принявшие порцию. А по той стене, что за стойкой, расположена выставка самых сильнодействующих рвотных зелий, которые только встречаются в Париже. Завсегдатаи проходят в дальнюю комнату. Там два стола, вокруг них дрыхнут пьяные друг у друга на плече. Стены изрисованы посетителями, и по большей части непристойно.
Я сидел рядом с барышней, она приканчивала далеко не первый абсент. Знакомая личность. Когда-то рисовала виньетки для иллюстрированных журналов. Cпилась. Видать, потому, что знала: чахотка у неё прогрессирует и жить остается чуть-чуть. Теперь выпрашивает работу у посетителей ресторана. Готова рисовать портрет любого. Беда, что у ней рука дрожит. Дай бог чтоб ей свезло и чтоб не чахотка её спровадила на тот свет, а пусть лучше свалится по ночному делу в близко текущую Бьевру.
Я перекинулся с нею словцом-двумя. Вот уже десять дней я живу бирюком и теперь готов радоваться даже разговору с женщиной… На каждую рюмку абсента, что я ей заказывал, приходилась и рюмашка для меня. Ну и пишу теперь в туманном состоянии. Неудивительно, что вспоминается мне мало и плохо.

Могу только сказать: переезд в Париж дался мне нелегко. В сущности, я ведь был выслан, и это действовало на нервы. Но город обворожил меня. Я решил, что буду жить тут до скончания дней.
Не знал я лишь, на сколько мне хватит имеющихся средств. Так что нанял чуланчик в отеле в районе Бьевры. Хорошо ещё отдельный. Потому что в этих клоповниках случается видеть и комнаты на пятнадцать тюфяков, нередко без единого окна. Обмеблирована комнатенка была отбросами чьего-то переезда. Простыни были червивые, имелось цинковое корытце для подмывания, ведро для нужды, а стульев не имелось ни одного. Нечего говорить о полотенцах или же о мыле. На стене суровая надпись предписывала оставлять ключи в скважине снаружи. Без сомнения, для того чтобы полиция не теряла время во время облав, а споро могла ворваться, поднять за волосы храпящего постояльца и хорошенько посветить ему в лицо фонарем, с тем чтобы выхватить тех самых, за которыми пожаловали, и вытолкать с собою в участок, предварительно накостыляв по шеям, если вздумают упираться.
В отношении питания. На улице Малого моста я обнаружил таверну, где обеды за четыре су. Протухшее мясо, то, что мясники "Чрева Парижа" решали вышвырнуть на помойку, видя, что жир уже позеленел, а мякоть почернела, поутру подбиралось здешним ресторатором, который очищал его тряпкой, обильно уснащал солью и перцем, вымачивал в уксусе и славно мариновал пару суток на заднем дворе своей лачуги, доводя до кондиции, когда уже можно обжаривать для клиентов. Понос был гарантирован, однако и цена была по товару.
С моими туринскими привычками и с тем столом, к которому я приохотился в Палермо, за две или три недели я тут бы, конечно, умер, если бы не начали поступать первые поручения от тех, к кому меня переадресовал кавалер Бьянко. И тут уж я со спокойной душой сворачивал на улицу Квашни, в кухмистерскую "Нобло". Это была большая зала, проход через старинный двор. Хлеб полагалось приносить с собой. У входа касса. На кассе чередовались хозяйка и её три дочери. Прямо из кассы отпускали превосходные вещи: ростбиф, сыры, повидло, а также печеные груши и к каждой груше по паре грецких орехов. За кассу разрешалось проходить тем, кто заказал хотя бы пол-литра вина: ремесленникам, полунищим художникам, конторщикам.
Пройдя за кассу, попадали на кухню. На кухне главенствовала большая печь. В печи той парились бараньи рагу, кроли и даже бычатина бок о бок с гороховым или чечевичным пюре. Подавальщиков в "Нобло" не было. Сам ищешь себе тарелку, находишь и ложку-ножик, становишься в очередь, ползущую к поварам. Расталкивая толпу, идешь с тарелкой и ищешь мест у громадного стола. На два су бульона, на четыре су бычатины, на десять сантимов купленного загодя хлеба, вот и поел на сорок сантимов. Еда казалась мне совершенно превосходной. Я заметил там и приличных господ, которым, бесспорно, нравилась эта простецкая обжорка.
Кстати, я никогда не пожалел о первых жалких временах. О тех, что были ещё до "Нобло". Я приобрел тогда полезные знакомства и освоился в антураже, где предстояло научиться сновать как рыба в воде. Вслушиваясь в разговоры, ведшиеся в переулках, я нашел себе и другие улицы в дальних концах Парижа, такие как улица Луи-Филиппа, теперь переименованная в улицу Лаппа, полная одним скобяным товаром, которым пользовались как ремесленники, так и личности менее почитаемых занятий, ходившие туда за отмычками, козьими ножками, отпирками и прочими крючками, а также пружинными ножиками, удобными для ношения в рукаве.
На съемной своей квартире я хотел сидеть как можно меньше. Предавался роскоши всех неимущих парижан: фланировал по бульварам. До этого я не сознавал, насколько Париж привольнее Турина. Я был в экстазе от разнообразия прохожих. Мало кто поспешал по делам. Большинство выходило глазеть. Бонтонные парижанки одевались с изящным вкусом, и если не сами они, то их прически приковывали мое внимание. К сожалению, наблюдались на этих же уличных панелях парижанки, как бы это выразиться, небонтонные. То есть ещё более затейливые в ухищрениях и ужимках, цель которых — сразить и поработить нашу братию.

Это тоже блудницы. Но они не столь вульгарны, как те, кого я наблюдал в brasseries à femmes. Эти-то метят в достаточных господ: видно по дьявольской науке, которую они прилагают, чтобы залучить жертв. Впоследствии один мой наушник рассказывал, что, оказывается, по бульварам некогда разгуливали только гризетки. То есть молодые дамы, легкомысленные, не безгрешные, но и не корыстолюбивые, не вымогавшие у любовников украшений и тряпок, потому, кстати, что любовники большей частью были беднее их. В дальнейшие времена гризетки перевелись, как порода мопсов. На смену им пришли лоретки, или козочки, или кокотки, ничем не превосходившие гризеток — ни остроумием, ни апломбом. Но этих уже интересовали кашемир и фальбала. Ко времени моего приезда в Париж и лоретки отжили свое. Теперь они сменились куртизанками. Эти ищут себе богачей, бриллиантов и карет. Куртизанки редко пешком ходят по бульварам, большей частью катаются в экипажах. Дамы с камелиями выбирают главным принципом в жизни — не иметь сердец, чувствительности, признательности, а умело ощипывать импотентов, которые им платят нарочно, чтоб выставлять их напоказ в ложах в Опере. Гадчайший пол.

Тем временем я вошел в сношения с Клеманом Фабром де Лагранжем. Туринцы адресовали меня в некое скромное бюро, в облупленном здании, на улице, которую по профессиональной осторожности я воздержусь упоминать даже тут, на листе, который никто никогда не прочтет. Полагаю, Лагранж состоял на службе в Политическом отделе Генерального управления Общественной безопасности. Но я так и не понял, в незначительном ли или в руководящем чине. Казалось, он не докладывается никому. Даже под пыткой я не смог бы ничего определенного сказать обо всей этой машине сбора политических сведений. Я даже не знал, имелся ли у Лагранжа кабинет в том здании. Приехав в Париж, я отнес записку на условленный адрес, извещая Лагранжа, что у меня к нему письмо от кавалера Бьянко. Через два дня получил вызов на встречу на паперти собора Нотр-Дам. Лагранжа-де будет нетрудно опознать по красной гвоздике в петлице. С тех пор Лагранж вызывал меня в невообразимые места. В кабаре, в церковь, в парк. Ни разу не повторился.
Ланранжу требовался документ, я произвел его наилучшим образом, он сразу ко мне расположился. С этого дня я стал состоять при нём "источником", как выражаются профессионалы, и получал ежемесячно триста франков плюс сто тридцать на накладные расходы. За исключительные услуги — премии. За производство документов — оплата сдельная. Империя хорошо компенсирует старания своих информаторов. Уж точно лучше, чем Сардинское королевство. Я слышал, что бюджет полиции — семь миллионов франков в год, из коих два миллиона на осведомителей. Ещё я слышал, что бюджет полиции доходит аж до четырнадцати миллионов, из которых, однако, расходуются деньги и на овации при проезде кортежа императора, и на корсиканские бригады, сдерживающие мадзинианцев, и на провокаторов, и на внешнюю разведку.
У Лагранжа я получал не менее пяти тысяч франков в год. Радовало ещё и то, что он меня свел со многими частными клиентами. Поэтому я вскорости сумел открыть свою лабораторию, то есть служившую её прикрытием старьевщичью лавку. Учитывая, что тариф на поддельные завещания доходит даже и до тысячи франков, а освященные просфоры продаются по сотне, представляя собой редкий и опасный товар, — четыре завещания и десяток облаток позволяют спокойно рассчитывать ещё на пять тысяч франков. А с десятью тысячами франков я входил в круг тех, кто называется в Париже "обеспеченный буржуа".
Конечно, ни один из этих видов обеспечения не был гарантированным. А мечталось мне о тех же десяти тысячах, однако не заработка, а ренты. Трехпроцентные государственные облигации, самые надежные. Требовался владельческий капитал в размере трехсот тысяч. Куртизанке в те времена такое было по плечу. Но не приезжему нотариусу, которому ещё лишь предстояло пробить себе дорогу.
Ожидая везения, я тем временем все же мог себе позволять из простого зрителя мало-помалу превращаться в потребителя парижских наслаждений. Театр меня не привлекал. Трескучие декламации александрийских стихов в трагедиях — увольте. Музеи, вот тоска. Хорошо, что в Париже полно кое-чего по-аппетитнее. Я имею в виду рестораны.
Первый, куда я отважился, дорогущий "Гран Вефур", был известен мне по рассказам. Я предвкушал его с самого Турина. Знал, что он под одной из аркад Пале-Рояля. Туда хаживал Гюго — специально за бараньей грудкой с белой фасолью. И ещё меня с налету ошеломил и ослепил "Кафе Англэ" на пересечении улицы Грамона и бульвара Итальянцев. Раньше в нём закусывали кучера и слуги, а теперь столуется весь избалованный Париж. Я открыл для себя картофель "Анна" (готовится в кокотнице), раков по-бордоски, жюльены из курятины, дроздов в вишнях, помпадурчики (запекаются в раковинах), седло косули, задочки артишоков по-садовничьи и шербет из шампанского вина. От одного перечисления этих слов я снова осознаю, что на этом свете имеет смысл жить.

Кроме ресторанов, с жизнью примиряют и парижские пассажи. Обожаемый Жоффруа, где расположены три лучших ресторана Парижа: "Дине де Пари", "Дине дю Роше" и "Дине Жоффруа". До сих пор, особенно по субботам, парижане на

водняют хрустальную галерею, где скучающие господчики трутся боками на променаде о крутобедрых надушенных дам. Чересчур надушенных, на мой вкус.
Пожалуй, меня больше волновал пассаж Панорам. Там люди попроще, мещане, провинциалы, пожирающие глазами антикварные вещи, которых никогда не смогут купить. Работницы, молоденькие, отработавшие смену на фабрике. Если уж пялиться на юбки, лучше, казалось бы, разодетые посетительницы пассажа Жоффруа. Но есть охотники и на фабричных девчонок. Господа среднего возраста в зеленых задымленных пенсне именно ради них часами прохаживаются по галерее. Сомневаюсь, чтобы все эти работницы точно были пролетарками. Хотя они и одеты простенько, тюлевый чепчик, фартучек, но это ведь ничего не значит. Глядеть следует на их пальцы. Если на пальцах не заметно шрамов, царапин и ожогов, следовательно, девушки живут безбедно и, вполне вероятно, за счет тех самых состоятельных охотников.
Я в этом пассаже выслеживаю как раз не работниц, а самих охотников в пенсне. Где-то я прочитал: философ в кафешантане смотрит не на сцену, а в зал. Именно господа-то могут в один прекрасный день стать моими клиентами или моими орудиями. Иногда я провожаю их до квартиры, где каждого ждет, поди, вечерок с разжиревшей женой и полудюжиною сопляков. Обязательно записываю адрес. Кто знает. Можно ведь и подпустить анонимное письмишко. Не сейчас, зачем сейчас! А тогда, когда действительно понадобится.

Тех заданий, которыми меня снабжал Лагранж в начале знакомства, я сейчас уже не помню. Только имя какого-то аббата Буллана. Но это уже позднее, позднее. Наверное, перед самой войной или сразу после войны. Была какая-то война, повидимому. То есть обязательно была война, а как же, тогда весь город переворотили.

Абсент, однако, делает свое дело. Если б я дунул на свечу, из фитиля выметнулся бы огонь.

Оглавление

 
www.pseudology.org